А вокруг уже занималось зарево двадцатого века, но кто же думал всерьез о том, чего не может быть никогда, на взгляд людей обеспеченных и умных. Соляные копи жили и умножали Петенькину силу. И Василий был неплох в деле, очень успешно крестьянничал, как сказала бы покойная Бабуся.
Соль, конечно, солью, но соль земли — это хлеб, и Петру не хотелось отрываться от земли. Летом городские Луганские приезжали в родовой хутор. Так хорошо там! И сады, и речка, а маленьким детям козочки да лошадки — настоящее счастье. И брат Василий — рукой подать, всегда гость дорогой.
А у Василия летом загоралась душа. Мечта по имени Настя оказывалась почти рядом. В гости зайти — запросто, пятнадцать минут на лошади. А ногами ходить — вообще одна радость. То подсмотришь в саду голое коленце, то спущенные плечики сарафана, а то и вообще было: присела Настя под кусточком, Василий так и замер, чтоб не спугнуть, у него мышцу судорога схватила, как собака бешеная.
Бабуся требовала, чтобы он женился. Василий и сам понимал, что надо, сколько можно жить, подглядывая за чужой женой. Но не мог себе представить женщину, кроме Насти. А тут возьми и заедь к ним троюродный дядька, предводитель дворянства Столыпин, бабусин родственник. Он быстро навел порядок. Нашел Василию холостячку, наследницу ростовских пекарен. И поженил в два счета.
Как же не полюбил жену Василий, как не полюбил! И тем не менее к Первой мировой в семье у него подрастали мальчишка и девчонки-двойняшки. У Петра тоже было два сына и две девчонки — стройненькие, узенькие, как мама Настя. И продолжалась эта девичья красота в семье брата как его клятость.
Располневшая от родов Настя возбуждала Василия теперь куда круче, чем раньше. Так бы и кинулся! Так бы и съел! И девчонок ее хотелось раздеть и разглядывать по самую пипочку. Даже бы не тронул, что он, зверь какой? Вот только глаза насытить, запахом упиться — этого хотелось до не могу, раз уж с матерью не получилось.
Революция входила в Василия раздражением на собственную личную жизнь. И первопричину всего — не поверите! — он видел в Боге. Это ж сколько он молитв прочел, это ж сколько он поклонов отбил, а щедрот его церкви вообще не счесть. Лучшая колокольня во всем крае, а иконостас даже где-то записан как ценная реликвия. И ничего ему за это. Ни-чего.
Подоспела война. Забрали сына Петра. Оба брата провожали его до Ростова. Красиво ехали ребята на войну. Петр сразу поехал домой, а Василий, помахав ему шапкой, зашел в трактир. Извозчику разрешил часок покемарить. И тут случилось.
Рядом сидел парень, годами в сына Петра.
— Чего ж не служишь? — спросил Василий.
— А зачем? — вскинулся парень. — Царя защищать? Я пойду в армию, чтоб повернуть ее против этой жизни, когда человек не может жить по своей воле, он как пес, где ему укажут место, там и дрыхнет, в какую плошку что нальют, то и жрет. Нет! Это не по мне! Каждый сам должен взять то, что ему надо и что хочется.
Парень уже был хорошо пьян, но слова его входили в Василия, как нож в масло. Они загорались в нем таким теплым и радостным огнем. И ему стало казаться, что это он сам говорит, а его слушают: и про попов жадных, и про неволю — ничего сам не выбрал, ни жену, ни судьбу, ничего своей рукой не взял.
Надо было возвращаться, но он поперся по улицам и видел многих людей, в глазах которых плескался такой же огонь неприятия жизни.
В результате пришлось искать наемную пролетку, собственный кучер ждал, ждал да и тронулся домой, пока не ночь.
Шла война. Гибли люди. Погиб сын Петра. Такое горе, а Василию как-то в радость: и в церкви на отпевании, и дома на поминках он был рядом с Настей, и теплый ее бок касался его. А когда она в очередной раз безудержно зарыдала, он обнял ее, все-таки родственница, и держал ее долго-долго, как свою. И она даже как-то прижалась.
Этой скромной близостью он жил долго, радостно ожидая других счастливых случаев. Они подворачивались. Умерла мать Насти, и снова он сидел рядом с Настей, но все было совсем иначе, та плакала, сморкаясь в платочек, и теплый бок ее был равнодушен.
Время летело быстро. У плохого времени совсем другая скорость. Россия взбухала странно, то заливаясь кровью, то впадая в смертную тоску или пьяную радость.
Однажды, проходя по привычке мимо садов Петра, он услышал стук заколачиваемых окон. У крыльца грузились подводы. Петр был напряжен, даже увидев брата, не расцепил зубов. Но потом сказал. Как убил:
— Мы уезжаем, Вася. За границу. В России нельзя оставаться, пришла чума. Приедем, устроимся, дадим тебе знать. Надумаешь, приезжай.
— Все едете? — спросил Василий.
Глупый вопрос, но ждался глупый ответ: мол, Настьку с девочками оставим пока, а ты приглядывай. Но ответ был другой:
— Остается Данила. Мы из суеверия молчали, но у него жена на сносях, вот-вот родит, а дорога будет трудная, опасная. Ты за ними, брат, поглядывай. У меня, скажу тебе, сердце не на месте.
Василию хотелось сказать, что другие сыновья сражаются за Россию, а не сторожат беременных баб, но вовремя вспомнил, что старший сын Петра погиб. Как только успел сообразить. Слова уже собрались в горле, в слюне, готовые выскочить, пришлось ими подавиться. Закашлялся. Петр сочувственно сказал: «Ты, Васька, себя береги. Осень плохая, очень холодной водой течет, а у нас в роду, помнишь, был Никифор чахоточный. Всю жизнь пришлось прожить за границей. Легкие — место нежное…» И он обнял Василия.
Так они расстались навсегда.
— Петр с семьей драпает, — сказал он жене.
— Потому как умный, — сказала жена.
И тут он стал ее бить. Сроду руки не поднимал, а тут накатило. За все сразу. Что Петр, видите ли, умный. Что умному досталась Настя, а ему, дураку, значит, эта костлявая сука, о которую руки обломаешь, а удовольствия ноль. Заверещали дочери, все в мать. Что Бог ни разу ни в чем ни капелюшечки ему не помог, а значит, теперь он точно живет без него. Он пойдет с теми, кто сносит купола, кто убивает шибко умных, и будет ему счастье.
А ночью жена с детьми убежали из дома. Хорошо, что догнал. Хорошо, что успел выхватить сына. Ему плевать, что потом случится с этой сукой без ног и с верещащими девчонками. Он их ненавидел. Ненависть шла горлом — пеной и кровью.
На случае Василия можно объяснять, что лозунг революции «счастье для всех» был замечательной обманкой, ибо нет ничего, кроме солнца и земли, единого для всех, даже боги разные, а уж им-то совсем не пристало для примера слабым человекам создавать истины, зовущие к ножу. Но ведь каждый из небесных уверяет, что прав только он! Так что Василиев грех и не грех вовсе. Он просто слабый человек, сломленный нелюбовью. Не так уж и мало, между прочим. В революцию идут и по куда как меньшей причине. Тему счастья и справедливости мы даже пальчиком не тронем. Посмотрите революциям в глаза. Где вы там увидите справедливость и тем паче счастье?
Невозможно угадать, когда и где ты потеряешь ключ от квартиры, на каком бордюре расквасишь нос, кто из близких тебе людей заложит тебя всю с маковкой. Все варианты бед и случайностей можно рисовать до бесконечности. А вот что ты ударишься в любовь, как пьяный в витрину, это из невозможного, так сказать, эксклюзив. К тому же если тебе за сорок. И ты иссохла в том месте, где выращивают розы любви, там давно живет-поживает могильничек из стихов Цветаевой, амура с отбитым крылышком и собственным портретом, в котором нет ничего, кроме неприличного сияния когдатошних глаз.
Татьяна предъявляла всем и каждому негодящийся, глупый для юрисдикции аргумент: человек с таким лицом, как у Максима, не способен на убийство. И ей впрямую говорили: вы — дура. Тоже мне аргумент. А с таким лицом человек может быть президентом, воспитателем детей, врачом? Ты знаешь, какая у Сократа была морда? Но он был Сократом. А Пушкин что, Джонни Депп? Смотри наоборот. Красотка Марлен Дитрих — редкая сука, а у серийного убийцы — лицо, как у Чехова. И так далее… Бесконечное число разговоров с журналистами, юристами, депутатами.
Зачем она пошла к его жене, она не знает сама. Красивая гламурная тетка, из тех, которых нам теперь ставят как образец успеха и правильности жизни, лежала на узком диване, покачивая на пальцах ног до отвратительности розовую и пушистую, скажем грубо, тапку. Узнав, что Татьяна пишет статью о взрыве и ей хотелось бы поговорить о Максиме, жена дернула плечиком.
— Ну и что вы хотите узнать от меня?
— Ваш муж мог бы пойти на преступление? Никто, кроме вас, не знает это лучше.
— Лучше — хуже… — засмеялась женщина. — Это не предмет для разговора. Он обожает нашу дочь. Он мечтал, чтоб она была первой на конкурсе. И теперь она ею станет. Разве нет? Мужчина обязан бороться за любимых женщин.
— Но для этого надо оправдать вашего мужа, иначе вашу дочь просто не допустят до конкурса. Такой способ победы, согласитесь, пройти не может…
На лице женщины-тапки мелькнуло даже не выражение смятения, сомнения (ну, мало ли какие мысли бывают у тех, чьи мужья сидят за решеткой за убийство), а лицо подверглось некоей гримасе, очень осторожной, чтобы, не дай бог, не грозила возникновением мимических морщин. Представьте себе тихое-тихое болото, и вы на него дуете изо всей силы, чтобы всколбасить… Тот самый случай мимики.
— Не сбивайте меня с толку, — сказала она. — Мне все объяснили юристы. Макс человек горячий и не любил Луганских. Он многих не любил из нашего круга. Пока нет никаких фактов, подтверждающих, что сделал он. Мог, но сделал ли? Его будут держать там в целях его же защиты. Его адвокаты боятся, что Луганские могут подложить компромат или как это там… Они договариваются об общем интересе. И писать категорически ничего не надо. Это не ваше дело. Пишите о пенсионерах, которых так много, что их-то точно пора взрывать. Вы заметили, как воняет старость? Бедность?
Это было ей уже вслед, как издевка.
Уходя, Татьяна вспомнила выражение, которое не давало ей покоя, пока перед глазами маячила эта карамельно-розовая тапка: классовая ненависть. Господи! Тоже мне класс! Глупая, наглая бабенка. Но с чего-то же начинается столкновение миров. В ее случае тапка олицетворяла безнравственность и подлость, вскормленные немереными деньгами. Деньги — это наше теперь все. Ум, совесть, честь. А если