Огоньки на той стороне — страница 8 из 24

Потом не страшно. Но быстро кончается, и опять — страшно. Быстро ночь к утру следует. А утром? Известное дело: прости-прощай. По необходимости начал Шнобель разбираться во времени.

С вечера до полуночи тратил, не считая: все впереди. А с полуночи до утра придерживал, пытаясь из каждой минуты извлечь все, что она может дать. Он понял, что время бывает разное, и лучшим по качеству является утреннее, когда немочь желания берет свое: время лениво ползет так, что слышно движение очередной минуты и начало следующей. Но именно тут-то, часам к четырем, он и засыпал; природа-дура брала свое. А проснулся — нет Нади, прости-прощай до следующего раза.

Вот же ты — он без памяти ее любил! А она без памяти любила оперетту. И нет чтобы нашу «Свадьбу в Малиновке» или «Вольный ветер», а вот поди же, «Сильву» и «Веселую вдову». Наде вкуса было не занимать. Шнобель, впрочем, не о вкусе думал, когда сидел с Надеждой в дорогом партере и чертил ногтем полосы вверх-вниз по плюшевой спинке перед ним стоящего кресла.

«Сильву» и «Веселую вдову»… Да летучую не забыть мышь, да цыганского приплюсовать барона. Плюс «Марицу» и «Баядеру». Широкий выбор оперетт предлагал тогда Куйбышевский театр оперы и балета. Да и как иначе — в войну тут стоял на постое сам Большой.

Голобородько не мог разобраться с опереттой, и это его раздражало. Он с детства привык верить, что лучшая, больше того, единственная жизнь — та, которую он видел вокруг. Где люди ходят на работу, раз в неделю моются в бане, на голове носят осенью кепку, зимой ушанку, и хоть сильно матерятся, но имеют ясную цель — коммунизм. Где всё будет хорошо и все будут хорошие. И то, что он, Шнобель, не работал и получал пенсию 170 руб., вовсе не значило, что эта жизнь плохая, а есть и другая жизнь, но значило просто: и на старушку бывает прорушка. Кальман же и Легар нагло обманывали людей, выдавая дерьмо за конфетку, а те — что хуже всего — принимали обман за чистую монету. А уж Надя-то как оказалась легковерна! В отличие от Григория Ивановича Надя стояла на том, что жизнь не кончается, а начинается там, где нас нет. И все, что там не так, как здесь, — не в политическом, конечно, смысле, а «вообще» — было им в плюс, а нам — в минус. Ну, это между нами, понятное дело. Почему? — спрашивал Шнобель. А потому, что здесь все привычно, скучно, а там интересно, там — где фиалки Монмартра. А если они там привыкли и им тоже скучно? Ну, уж скучно! Ты же меня, Гриша, в «К Максиму» не поведешь? (Они оба так понимали: не к «Максиму», а в «К Максиму».)

Что верно, то верно. Он ее не только в «К Максиму», — он ее и в «Жигули» не мог сводить. Она его водила. Не часто, но бывало. И в «Жигули», и в «Центральный». Где женщины беспечны, зато простосердечны. Надежда, во всяком случае, была простосердечна, и Григорий Иванович простосердечно ее угощение принимал. То ли по воспитанию, то ли потому, что своих денег у него не водилось никогда, а судит человек всегда по себе, он деньгам ни своим, ни чужим значения не придавал. Кроме того, полагал, что человек все необязательное делает только для собственного удовольствия (иначе какая же причина?) и если угощает, значит, ему приятно угощать. И золотая Надина улыбка, ее дымчатый застольный взгляд это подтверждали. И хотя обед на двоих с пивом стоил целых тридцать, а с вином — сорок рублей, он об этом не думал.

Он думал, как бы ей удовольствие не испортить. Он ее любил и думал больше о ней, чем о себе. Он не мог есть ни сборную густую солянку, ни селедочку с луком, ни обгорелый полусырой шашлык. Но это его не тревожило, он спокойно кушал себе суп-лапшу и даже иногда позволял себе какого-нибудь заливного судачка или осетрину с хреном, правда, хрен весь отдавал Надежде, к полной ее радости.

А вот вкус вина он помнил очень хорошо, и видеть перед собой, скажем, бутылку «Черных глаз», когда при помощи простого вдоха он мог установить безошибочно, что глаза несомненно черные, — вот это была действительно пытка.

Это надо же — сидеть с любимой женщиной в главном ресторане на главной улице города, сидеть среди белых салфеток и расстраивать ее веселье своим диетическим организмом. И кому? Ему, бывшему хозяину «Самарского клуба»! Который собаку съел в деле настроения. Который знает, что трезвый нетрезвому не собеседник.

А соседи — ой, косо глядят. Ясно, такая женщина — и с кем? И как ни старайся она этих взглядов не замечать в упор, в прямизне ее спины просматривается мучительное напряжение. Но опять же — держится молодцом. Дескать, на всякий чих не наздравствуешься. Хотя нет-нет да и предложит — как бы невзначай — такой тост, что умри, а выпей. Нервы-то женские, что ни говори. В смысле, не пьешь — значит не любишь. Провокации на советско-финской границе.

И тем более Григорий Иванович никогда не думал, как он одет. Одетый — значит не голый. А тут довелось сравнить. Вокруг сидят — в синем в полоску, в черном. И чувствуется, сукно добротное, тяжелое, сносу нет. Галстуки, а то и, как на сцене, бабочки. А на нем пиджак — неизвестного цвета пиджак. Материял — черт его знает, что это за матерьял. Это такой матерьял, что его чем больше гладишь, тем больше он лоснится. И пятна никакими средствами не выводятся, а словно бы, наоборот, от них проявляются. Будто это не брюки, а секретное письмо подпольщиков: подержишь над огнем чистый лист — и читаешь что-нибудь вроде: «Взрыв тюрьмы динамитом назначен на среду».

Понял Голобородько, что он есть самый что ни на есть Шнобель; Шнобель, ты понял, Шнобель — и никаких. С таким — и по ресторанам? А она все ходит. Зачем? Скандал! Откажись. Нет, ходит и все.

Вывод напрашивается сам собой: ее борьба увлекает. Она, должно быть, думает, что он с детства трезвенник, и ей интересно его забороть и обратить в свою веру: вот, дескать, как приятно жить красиво, закусывать выпивку и запивать закуску.

Что ж, Григорий Иванович человек мирный, но себя в обиду не даст, если по уставу не положено. А в каком уставе сказано, чтобы себя женщинам в обиду давать? Женщина не старший по званию, не доктор и не санитар.

Голобородько был морально подкован и знал, что счастье — в борьбе. И вот однажды он принял вызов: согласился, наконец, выпить — и выпить как следует. Объяснив Надежде, что коньяк осетриной не закусывают и вообще полными рюмками в рот не плещут, он, вспомнив один из уроков Аркадия Яковлевича, с ее позволения заказал обед. То есть от и до — от закуски до десерта, от «Цоликаури» под порционного судачка до ликера, который теперь называется «Южный», — а тогда еще именовался по-старому «Кюрасо», — к кофе и мороженому. Надя опешила, тем более знакомая официантка фыркает, у нее, понятно, условный рефлекс: водочка — селедочка, даме — шоколад, все такое. Но был тогда, между прочим, в «Жигулях» один старичок, лысый с проседью, Захар Семенович, который еще помнил те времена, когда городская филармония называлась — театр «Олимп». Наверное, в городе он один еще помнил и то, как выглядит настоящий, не — богатый, но — правильный обед, за что и был почитаем обслуживающим персоналом и завсегдатаями «Жигулей». Вот Захар Семенович вдруг остановился на ходу, затем поставил поднос, подошел и стал слушать внимательно, после чего публично пожал Шнобелю руку. Указав, правда, на отдельные промахи, вполне, впрочем, извинимые в современных условиях.

И тут Надежда — и не она одна — посмотрела на Голобородько другими глазами. Он же раздулся от незнакомых чувств и вошел в роль. Он так в нее вошел, что не испугался даже вступить в спор с полярным летчиком, сидевшим с ними за одним столиком. Летчики, особенно северные, думают, что понимают в выпивке. Они думают, если ты много пьешь и мало пьянеешь, ты уже понимаешь дело. Тот, что сидел напротив Шнобеля, судя по всему, понимал дело так: 1) все, что можно пить, пьют в замороженном виде; 2) Надя — видная женщина. Первое он высказал словами, второе дал понять между прочим. Голобородько со вторым молчаливо согласился, а по поводу температуры разных напитков так причесал летчика, что долго еще потом сам себе удивлялся. Однако летчик присмирел. Вот как, наконец, взял реванш Голобородько за свои поражения у настоящих мужчин. А Надя совсем почти уверилась, что нашла своего мистера Икса (хотя, конечно, это она платила по счету, как и всегда, руками Голобородько, передавая ему деньги под столом). Конечно, она знала, что Григорий Иванович — всего лишь Шнобель со справкой и пенсией по справке, но, будучи женщиной нормальной, то есть женственной, сильно поддавалась сиюминутному впечатлению. Раз — был Шнобель, а два — стал мистер Икс. Захотел — и стал, как в сказке. А как оно у него получается — вот это и есть мужская тайна.

А Шнобелю между тем все не давала покоя женская тайна. Вот только что была одна Надя, Надежда Петровна, официальное лицо в белом халате. И она же — женщина, на которую заглядываются в ресторане. Наконец, ночью она же самая — да не она. Его Надя. А если вот она не захочет в очередной раз меняться, и между ними не произойдет того, что дважды в неделю происходило с вечера до утра? Такое может быть. Но оно всегда происходило, хотя не обязано было происходить, и Голобородько воспринимал это, как круг повторений, совпадений. Все повторялось в таком правильном порядке, как если бы имела место закономерность. Но закономерности мысль Шнобеля как раз и не усматривала, женская душа в его представлении была — некое темное поле, где действовали не известные ему причины и следствия. Непонятностью своей это интриговало, но пуще того страшило. Могла же кончиться, ежь ее двадцать, эта прекрасная раздача.

Да, в том-то и дело: веселая вдова и ее граф с мужицким именем Данила жили не сами по себе, не сама по себе летела мышь и вскидывала юбки принцесса цирка, а — в связи с Надей. С его любовью к ней. Случай один на миллион послал ему женщину, с которыми любятся только летчики и заслуженные артисты, случай послал, а дают— бери! Но по справедливости-то Надю надо у него забрать и вернуть летчикам, и так оно и будет, ибо все на свете совершается по справедливости; кроме несправедливостей. Но и по несправедливости ее следовало отнять: ведь он так боялся ее лишиться. Неправильный подарок ему выпал, и вот это: не по Сеньке шапка — остро и постоянно чувствовал Григорий Иванович. Надя была из другого мира, мира тайны и счастливого случая…