– Вы пока доедайте, я пошла стелить вам постели.
– Я могу помочь, я уже все съел, – Толстый, как всегда, был готов прийти на помощь. Да и ел он действительно быстро.
– Да, пойдем, я потом дам тебе еще яблоко, у меня где-то завалялось, а то наверняка не наелся.
В другой комнате кровать была одна – там никак не улечься пятерым детям. Она стянула с нее толстенную перину, бросила на пол, застелила, набросала подушек. К счастью, их было много, как и разнокалиберных одеял. Потом застелила свою кровать. Без перины жестковато, но ничего, она в спортивном лагере как только не спала, когда дети специально заливали ее матрас водой. Спать на полу – привычное дело, и на жесткой кровати несложно, главное, что одеял хватает. Тщательно обследуя шкафы, Толстый нашел плюшевое покрывало отвратительного розового цвета. Решили, что оно отлично подойдет ей вместо матраса.
Жалко, что со светом так плохо, хотя запасы керосина в подвале очень обнадеживали. Но у них всего одна лампа, а впереди долгая темная зима. Свечей немного. Но ничего, придумается что-нибудь. Этого все равно больше, чем в квартире, которую они оставили. Хорошо еще, что мост не взорвали и им удалось перебраться через реку к дачным участкам. Она знала, что в зимних домах у некоторых есть печки. Ничего. Дров много, не замерзнут. Пока Толстый задергивал шторы, она пошла за ребятами.
Они сидели тихо, вполголоса переговариваясь о чем-то. Псих, как обычно, раскачивался, но бутерброд съел и даже выпил немного воды.
– Завтра попробуем приготовить в печке что-нибудь горячее, а сегодня марш спать.
– А ты расскажешь нам историю? – Очкарик смотрит на нее с робкой надеждой. Ее истории всегда были для него наградой и большим утешением. Если бы Очкарик плохо себя вел, она бы знала, как его приструнить: пригрозив лишить вечернего ритуала. Но они вели себя адекватно обстоятельствам. С ними всегда можно было договориться. Разве что Псих… Но он же не специально, он просто такой.
– Хорошо, умываться, чистить зубы и ложиться. Я сейчас налью воды в рукомойник.
Постепенно все улеглись. Псих, конечно, долго возился, отодвигаясь на самый край, рискуя остаться без одеяла. Она встала, принесла свой платок, закутала его, запеленала, как младенца. Он сразу успокоился и затих.
– Кто сегодня дает первую фразу?
– Можно я? – Очкарик взволнованно и робко высунул руку. Без очков его лицо было как будто мельче – беззащитным и трогательным.
– Хорошо, давай, начинай. – Она постаралась улечься на этой странной кровати, застеленной кричаще-розовым, противно скользящим покрывалом.
– В одном старом-старом доме жили-были шесть гномов и одна добрая женщина, – воодушевленно и таинственно начал мальчишка.
– Почему шесть, нас же пятеро? – прошептала Корявая.
– Ну это же сказка, история. В ней всегда есть преувеличения, – Очкарик защищал свою версию.
– Ну что ж, в одном старом-старом доме жили-были шесть гномов…
Малыш застонал под утро. Не застонал – почти завыл. Она подскочила, включила свет, дрожащими руками набрала шприц и уколола.
– Потерпи, Малыш, дорогой, мы все проспали с тобой, раньше надо было уколоть, – потом сгребла его в охапку и стала качать, чувствуя, как мучительно напряглось от боли все его тельце. – Бедный, бедный мой Малыш. Тише, тише, уходи, боль, уходи, не терзай ты нашего Малыша, не терзай.
Ее всегда страшно мучило, когда она чувствовала его боль. Лучше бы болело у нее! Как хотелось сделать хоть что-нибудь, лишь бы снова ощутить, как обмякает его тельце, когда боль уходит.
– Ты знаешь, я вчера видела людей. Мы не одни здесь, Малыш. И это были не военные, представляешь, – она надеялась отвлечь его разговорами, заговорить боль, пока не подействует лекарство, не разольет по телу тепло и покой, – это была женщина с детьми, по-моему, пятеро детей, представляешь? Когда тебе станет полегче, мы обязательно их найдем. И нам не будет так страшно и одиноко вдвоем.
– Конечно, Белая, мы обязательно их найдем, главное, ты не волнуйся, у-у-у, как больно-то, больно!
– Знаю, милый, знаю… чш-ш-ш, сейчас все пройдет. Еще несколько минут, и будет легче.
– А какие это – дети большие или маленькие? – Малыша понемногу отпускает, это видно по тому, как глаза светлеют, становятся яснее, тельце понемногу начинает расслабляться, но еще скукоживается от непроизвольных спазмов.
Она обожает его глубокие синие глаза, но от боли они всегда мутнеют, и лицо становится напряженным и серым. Когда боль отпускает, она не может не любоваться им: русые волосы, красивая бледная кожа, большие глаза, перед которыми ни соврать, ни притвориться. Малыш умеет так смотреть, как будто видит всю твою суть и заранее прощает все твои грехи. А ведь ему всего пять с половиной лет.
– Не знаю, мой хороший, издалека было не очень видно, но не большие – это точно. Наверное, лет семи-десяти.
– Как ты думаешь, у них есть своя Белая? – Малыш почти засыпает, тело обмякло. Она положила снова его в кровать и подоткнула одеяло.
– С ними была женщина, высокая такая, думаю, что она о них заботится.
– Это хорошо, – он почти спит, – хорошо, когда есть тот, кто заботится…
Малыш заснул, а она не смогла: сердце продолжало бухать в груди, адреналина – ложкой греби. Испугалась.
Ей всегда было страшно, когда болезнь Малыша бросала им вызов. Так было с самого начала. С того самого дня, когда она впервые увидела его в больнице вместе с родителями. Она хорошо запомнила их, наверное, чтобы ненавидеть всю оставшуюся жизнь.
Мать Малыша была красивой томной блондинкой: нежная кожа, волнистые, идеально уложенные волосы, красивые голубые глаза, но без той пронзительной глубины, как у ее удивительного сына, припухлые губы, делающие лицо мягче и притягательнее. Чуть полноватая фигура, обтянутая идеально сидящим трикотажным платьем, выгодно подчеркивающим ее женственные формы. Тихий, завораживающе томный голос – слушать его, казалось, можно было бы бесконечно, если бы не тот убийственный текст, который прозвучал из ее уст тогда, в больничном коридоре. Отец Малыша был значительно старше матери, отрешенный задумчивый очкарик с залысинами в дорогом, идеально сидящем костюме, с потрепанным портфелем, к которому, вероятно, он никого не подпускал, даже жену. Он его все время обнимал и поглаживал, вероятно, значительно чаще и крепче, чем собственного ребенка. Малыша они даже не обняли, уходя и оставляя его умирать.
Она навсегда запомнила, как он смотрел им вслед. Любя… и как будто прощая. Зная, что они отказываются от него навсегда. Ей до сих пор непонятно, откуда в нем столько любви. Ведь его растили эти человеческие огрызки.
Ох, зачем опять эти воспоминания, от них точно не уснешь. Ярость душит ее и заставляет подняться.
Она подходит к окну, отдергивает шторы. Темный город лежит перед ней, в темноте не видно его ран. Легко представить, что не было никакой войны, попыток правдами и неправдами вывезти население в «благоустроенные зоны». В темноте кажется, что все по-старому: город жив, он проснется утром, наполнится привычным шумом. Дети пойдут в школу, она сварит кофе и поедет на велосипеде в больницу. Телевизор оповестит о том, что творится в большом мире, а Зоя Ивановна, старшая сестра, расскажет местные новости и сплетни. И ей не надо будет гадать, кто же такие эти пятеро детей и высокая женщина, бредущие через полуразрушенный город.
Ей показалось, что вдалеке слева откуда-то пробивается слабый свет. Может, это они? Дети? Да нет, вряд ли, они шли в противоположную сторону. Тогда кто? Еще кто-то остался в городе? А может, ей почудилось? Не разглядеть. У родителей когда-то был театральный бинокль. Сейчас она не будет его искать, чтобы не разбудить Малыша. Но нужно обязательно найти его днем. Вдруг высокая женщина еще появится – надо ее хорошо рассмотреть. И вообще пора подумать, что ей делать дальше. Военные ушли, город опустел. Ей надо понять, как жить, чего ждать. Но все завтра. Завтра. Сейчас поспать. До рассвета еще далеко.
Гик закончил писать код только под утро. Глаза слипались, голова гудела, сон наваливался и душил. Он привык писать ночью. Днем его все отвлекало, силы уходили только на то, чтобы выдерживать суету дневной жизни. Особенно раньше, до войны. Ему невыносимы были люди. Всегда. Он всеми силами старался забыть, каким трудом ему далась школа. Все эти издевательства последних лет!.. Лучшими были те дети, которые относились к нему с превосходством и пренебрегали им. Худшие же… не стоит вспоминать. Ему было трудно общаться с любыми людьми, а когда они к тому же вели себя издевательски, ему хотелось стать невидимкой, провалиться, умереть.
Он сам научился программированию еще в пятом классе. Начал работать с девятого: в «Карпускуле» никого не интересовало, сколько ему лет и кто он такой. Он писал им код, они слали деньги по договору на карточку, которую сделала ему двоюродная сестра.
Гик точно знал, что материнским мечтам об институте не суждено сбыться – он просто не выдержит больше никаких коллективов. Да и учиться непонятно чему и зачем. Для того чтобы успокоить ее, он сразу после школы нанялся в их больницу сисадмином, и ему почти никогда не нужно было покидать своей комнатухи три на три метра. Два жужжащих компа – один его, быстрый, хотя не из новых, другой больничный, медленный и шумный, стол, шкаф, тумбочка, маленькое окно почти под потолком, зачем-то раковина в углу.
Почти всю зарплату, получаемую в больнице, он отдавал матери. Было бы совсем хорошо вообще не выходить отсюда. Но такая возможность появилась только во время войны.
Гик пошел в ординаторскую, не раздеваясь рухнул на диван, натянул на себя плед и мгновенно уснул. Он всегда любил засыпать под утро, когда невыносимо хочется спать. Выключаешься без размышлений, тревог о будущем и воспоминаний.
Ему снилась девушка: светлые волосы, почти зеленые глаза, на ней красная куртка, серый вязаный шарф, вокруг тишина и осень, только листья тихо-тихо кружатся и падают, и солнце светит по-осеннему неярко. Девушка улыбается и говорит мягко, ласково: «Не подходи ко мне, здесь бомба не разорвалась. Стой, где стоишь». И… он не может шагнуть к ней. Так хочет, но не может. Просто замер и смотрит, как падают на нее листья, и ему впервые хочется, чтобы кто-нибудь не молчал, говорил. Чтобы она произносила хоть что-нибудь, пусть даже эти слова.