Положение еще обострялось и тем, что Юлию Искину не могли вынести легкого наказания. Или встреча с Вейсахом и деньги, ему данные, — просто дружеское участие, помощь человеку, попавшему в затруднительное положение, что в общем-то непредосудительно и уж никак не наказуемо. Или же эта встреча некий акт групповых действий, а деньги — не что иное, как практическая помощь при тайном заговоре. В этом случае партком обязан прекратить обсуждение и передать Искина вместе с его тяжелой виной уже и руки… госбезопасности. Или — или, середины нет.
Что называется, пахло жареным.
Он никогда ни о чем не просил своего старого друга Фадеева, ни разу не прибегал к его высокой помощи. Но или — или, тут уж не до щепетильности.
Он позвонил Фадееву на дом…
Еще не выслушав всего до конца, Фадеев взорвался на том конце провода:
— Да что они с ума сошли! Идиоты! Перестраховщики! Бдительность подменять мнительностью!.. — Тут же с ходу он нашел решение: — Иди прямо в райком! А я туда немедленно позвоню.
Это, право же, был простой и верный ход. Глава советских писателей Александр Фадеев не мог вмешиваться в работу партийного комитета: «Прекратите, мол, дурить!» В райкоме же партии непременно прислушаются к слову известного писателя, члена ЦК. Партком полностью подчинен райкому. «Прекратите дурить!» И прекратят. И забудут.
Юлий Маркович в Краснопресненском райкоме был незамедлительно принят одним из секретарей, женщиной средних лет в темно-синем костюме и белой кофточке, с моложавым миловидным лицом, с чистым голубым взором.
Странно, но под этим голубым взором Юлий Маркович сразу почти физически ощутил, что у него семитский изгиб носа, рыжина неславянского оттенка, врожденная скорбность в складках губ, характерная для разбросанного по планете мессианского племени.
— Вы давно знаете Вейсаха? — участливый вопрос.
— Лет двадцать пять, если не больше.
— И в последнее время тоже были близко знакомы?
— Боле-мене.
— Вы не замечали в его поведении ничего предосудительного?
— Ничего. — Мог ли он ответить иначе.
— Вы были на собрании, когда обсуждали Вейсаха?
— Был.
— Почему же вы тогда не протестовали?
Голубой взор и участливый голос. Юлий Маркович ощущал признаки семитства на своей физиономии. Секретарь райкома глядела на него, он молчал.
— Вашего старого друга осуждали. И вы знали, что он ни в чем не повинен. Так почему же вы не встали и открыто не заявили об этом?
Голубые глаза, прилежно завитые светлые волосы, в миловидном лице терпеливая, почти материнская требовательность: почему?
На собрании тогда кричали: «Позор! Позор!» И он сидел в самом углу, тихо сидел… И после собрания он не осмелился подойти к другу Семену… Оплывшая фигура, свинцовая физиономия, сам собой подмигивающий глаз.
Юлий Маркович ответил сколовшимся голосом:
— Я… Я, наверное, не обладаю достаточным мужеством…
Сокрушенная гримаска в ответ.
И он понял: летит вниз, надо сию же минуту за что-то ухватиться. Он заговорил с раздраженной обидой:
— Послушайте, почему вы не вспоминаете о письме? Без этого письма никто и не подумал бы меня подозревать! Освободите меня сначала от ложных обвинений, а уж потом накажите… за слепоту, за отсутствие бдительности, за трусость, наконец! Со строгостью!..
— Письмо?.. — удивилась она. — Ах да, да… — И брезгливо передернула плечиками: — Эта анонимка… Товарищ Искин! Не считаете ли вы, что мы идем на поводу анонимщиков?.. Лично я исхожу сейчас только из фактов, которые вы мне изложили.
Нужно ли вспоминать о прогоревшей спичке, когда уже вспыхнул пожар. Юлий Маркович сидел, уронив голову.
Секретарь райкома встала, ласково протянула ему руку:
— Мы попросим, чтоб товарищи разобрались в вашем деле со всей беспристрастностью.
Он был уже у дверей, когда она его окликнула:
— Товарищ Искин! А между прочим, Александр Александрович Фадеев на том собрании выступал против этого… Вейсаха. Да! И со всей решительностью.
Юлий Маркович в ту минуту был слишком оглушен неудачей, не осознал трагической значительности этой фразы.
Для секретаря райкома с миловидным лицом и голубым взором открылось странное…
Фадеев ходатайствует о защите некоего Искина.
Этот Искин — старый друг осужденного писательской общественностью Вейсаха.
И не только друг… Искин сам признался: не выступил в защиту Вейсаха потому лишь, что не обладал достаточным мужеством. Не только друг, но и единомышленник.
Фадеев вместе со всеми осуждал Вейсаха. Больше того, он возглавлял это осуждение.
И Фадеев защищает единомышленника Вейсаха!
Странно и многозначительно.
Голубоокий секретарь райкома не мог взять на себя ответственность уличить, осудить, наказать! Слишком гигантская фигура Александр Фадеев, чтоб схватить его белой ручкой за воротник — не дотянешься. И секретарь райкома сделала то, что и следовало в таких случаях делать, — передала на рассмотрение в более высокую инстанцию, в горком партии.
Но и в Московском горкоме не нашлось охотников хватать Фадеева за воротник. Передали дальше, в ЦК.
А в здании на Старой площади, в правом крыле, в отделе культуры — заминочка. Уж кто-кто, а Фадеев-то хорошо известен Самому. Тащить наверх, к Самому?.. Дело-то не очень значительное, никак не срочное, подумаешь, Фадеев защищает какого-то Искина… Спрятать под сукно, забыть — тоже опасно. Литераторы народ скандальный, ревниво следят друг за другом, вдруг кто-нибудь из маститых заявит… Сталин шутить не любит.
И в кулуарах Дома литераторов потянуло сквознячком, зашелестело имя Фадеева. И кой-кто уже мысленно рисовал себе картину — Союз писателей без Фадеева во главе. А кто — вместо? А кто будет вместо того, кто — вместо? Возможна крупная перестроечка… Слухи, слухи, осторожненькая возня.
А в «Литературной газете» — статья о связи с народом, перечислялись еще раз ранее разоблаченные безродные космополиты, среди них Семен Вейсах… И целый абзац посвящен Юлию Искину — тоже оторвавшийся, тоже безродный. Каждому ясно: Искин — ничтожная фигура. Бьют Искина, а попадают-то по…
Он — безродный.
Если вдуматься, что за странное обвинение. Каждый человек где-то родился, каждый может указать место на карте: «Я появился на свет здесь!» И при этом нелепо испытывать стыд или гордость, считать — удачно родился или неудачно. Можно рассуждать о том, чем и как отличаются Холмогоры от Симбирска: меньше по населению — больше, дальше от коммуникаций — ближе к ним, культурней — некультурней, но никак нельзя оценить эти два географических пункта в плане родины — мол, предпочтительней в Симбирске, чем в Холмогорах, одно лучше, другое хуже. И уж совсем нелепо оценивать человека по месту рождения: мол, имеет достойную родину, а потому и сам достоин уважения, и наоборот.
Он, Юлий Маркович Искин, — безродный!..
Да нет же! Он родился в самом центре России — в Москве! Так уж случилось, тут нет его личной заслуги. Он всю жизнь провел в этом городе, помнит Охотный ряд с бабами-пирожницами, сидящими на морозе на горшках с углями, помнит и Красную площадь без Мавзолея, и Садовое кольцо, когда оно действительно было садовым.
И все-таки безродный!
Но почему бы тогда не называть безродным великого Сталина? Право же, родился в Грузии, с юности живет в России, чаще говорит по-русски, чем по-грузински, а не столь давно на весь мир заявил: русская нация «является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза», русский народ — «руководящий народ». Выходит, предпочел чужую нацию своей, чужой народ своему кровному — космополитический акт, безродный по духу.
И Сталина славят за эту безродность.
А Юлия Искина клянут: не имеешь права считать своей родиной Москву, всю Россию!
Неудачно родился, не там, где следует.
А где?..
Если можно отнять жизнь, отнять свободу, то почему нельзя отнять у человека родину?..
Быть может, впервые в жизни Юлий Маркович бунтовал про себя, тихо, тайком, закрывшись один в кабинете, боясь поделиться своим бунтарством даже с женой.
В самом начале тридцатых годов мимо него прошла коллективизация — не бунтовал, даже восхищался: «Революция сверху!»
В тридцать седьмом уже не восхищался. «Господи! Киршона арестовали!..» Но смиренно жил, добропорядочно думал, не доходил в мыслях до бунта.
Тихий, тихий бунт в одиночку, когда сам себе становишься страшен.
Раздался телефонный звонок. Юлий Маркович почувствовал, как на ладонях выступил пот, бунтующие мысли легкой стаей, все до единой, выпорхнули вон из головы, осторожно снял трубку.
— Я вас слушаю.
Тишина, слышно только чье-то тяжелое дыхание.
— Я вас слушаю.
И сдавленный кашель, и слежавшийся голос:
— Это я… Выйди на улицу. Сейчас. Очень нужно.
Щелчок, короткие гудки — трубку повесили.
Юлия Марковича вдруг без перехода опалила злоба: это он! И он еще смеет звонить! Ему еще нужны тайные свидания под покровом темноты! Ему мало, что из-за него он, Юлий Искин, попал в петлю! Оставь хоть сейчас-то в покое! Нет!.. «Выйди, очень нужно».
И тем не менее Юлий Маркович, кипя внутри, поднялся из-за стола, пошел к вешалке.
В кухне друг против друга сидели Клавдия и Раиса, на столе перед ними стоял чайник, лежал батон белого хлеба. Пьют чай, о чем-то беседуют. Им тепло, им уютно — чай с сахаром, белый хлеб с маслом. Беседуют… О чем?
В зеркале у вешалки отразилось его лицо, зеленое, перекошенное, с беспокойными неискренними глазами. Страдая, что его видят из кухни, натянул пальто, надел шапку…
Большая Бронная, задворки Тверского бульвара, была тускло освещена и пустынна. За смутными нагромождениями домов слышался приглушенный шум моторов, перекличка машин. На празднично освещенной площади Пушкина, на улице Горького все еще бурлила вечерняя жизнь столицы.
Метнувшейся тенью пересекла вымершую мостовую кошка…
Он появился неожиданно, словно родился из каменной стены: облаченный в просторный плащ, с головой, втянутой в широкие плечи, походка ощупью, словно шагает по скользкому льду.