Михаил ЛихачевОСЕННИЙ ДЕНЬ
С утра прохлада, днем печет.
С берез спадает позолота.
Всегда охотника влечет
В такую пору на болота.
Влечет туда, где на заре
Трубит подъем журавль
дозорный,
Бекас свистит на пустыре
И кряквы падают в озера;
Где в перелесках золотых
Красавец тетерев таится,
И за добычею в кусты
Крадется рыжая лисица;
Где, притаившись, глухаря
Убить не трудно
из двухстволки,
И в час, когда горит заря,
Поднять внезапно перепелку.
Где гуси, глухо гогоча,
С небес пикируют на пожни;
Где волки стаей по ночам
Отары мирные тревожат.
…Привет тебе, осенний день,—
Сезон охотничьей тревоги!
Блажен, кто подтянув ремень,
Идет в трущобы без дороги;
Кто бьет дуплетом метко влет
И, дар природы принимая,
Как властелин свое берет,
Лесные тайны познавая.
А. КоптеловВ ЗАПОВЕДНИКЕ
Мы привязали лодку к наклонившейся над водой ветвистой березе, которая уцепилась корнями за каменный берег залива, и полезли на береговые скалы. За скалами начинался более пологий склон горы, поросшей густым лесом. Рядом с вечнозеленым кедром или с оранжевой — в осеннем наряде — лиственницей здесь на каждом шагу можно было встретить золотистую березу или багряную рябину. Среди полусгнившего буреломника росла красная смородина. Возле многочисленных родников — калина, отягощенная гроздьями рубиновых ягод. Маленькие поляны были заняты зарослями малины. Под ногами шуршала сухая трава. Легкий ветерок осторожно обрывал рябиновые и березовые листья, и они, покачиваясь, опускались на землю, где, несмотря на позднее время года, цвели осенние незабудки. Иногда мы сквозь густую таежную чащу смотрели на высокое и спокойное небо, и оно казалось нам букетами милых незабудок.
Впереди шел наблюдатель Алтайского заповедника Вавило Макарович, хозяин здешних лесов и гор, низкорослый, голубоглазый человек со светлорусой щетиной на давно небритом подбородке. За ним шагал мой товарищ, влюбленный в Алтай и хорошо знающий эту горную страну. Вавило Макарович часто останавливался и показывал нам звериные тропы.
— Здесь марал прошел. Сегодня утром. След свежий, — скупо сообщал он, как о самом обычном и уже надоевшем явлении. — Осень. У маралов начался гон, потому зверь и спустился поближе к долинам. Вечером услышите рев.
Мы часто останавливались послушать, как где-то поблизости в таежной чаще свистели рябчики. В это время рябина опускала на наши плечи созвездия изящных стрельчатых листьев и совала нам прямо в руки тяжелые оранжевые гроздья сочных, хотя и кислых, но довольно приятных ягод.
Наконец, мы вышли на скалу. Здесь в случае холодного ветра можно укрыться в небольшой каменной нише. Рядом в расщелине, заполняя всю ее, стоял старый кедр. Казалось, что это он разворотил скалу, чтобы раскинуть над небольшой площадкой зеленый шатер и защитить путников от непогоды.
Наши взоры привлекла голубая гладь озера, раздвинувшего каменных великанов. По горам шла осень. Многие вершины казались прикрытыми пышными лисьими шкурами, хвосты которых среди нагромождений скал ниспадали до самой воды. За этими веселыми горами вздымались мрачные головы в темнозеленых шалях густых кедрачей. Казалось, что это угрюмые матери наблюдают за бойкими молодыми дочерьми. А позади всех сверкали под солнцем снежные лысины суровых отцов. Все это было отражено в голубом, как бы прозрачном озере, над которым стояло величественное спокойствие. Мы долго не могли оторвать глаз от этой чарующей картины, от богатой россыпи красок. Среди золота и лазури мы видели рубины и изумруды, аметисты и топазы.
— Не зря сложилась поговорка: «Алтай — золотое дно!» И не зря алтайцы назвали это озеро Золотым! — нарушил тишину мой товарищ. Он сел на край скалы и, показывая на юг, спросил: — Видишь белоголовую гору? Ее называют Алтын-Ту — Золотая гора. Когда-то в древности страшный голод охватил весь Алтай. Один бедный алтаец нашел в горах кусок золота с конскую голову. Он пронес его по всем долинам, и никто не дал ему ни одного зерна ячменя, ни одного куска мяса. В ясное утро поднялся алтаец на высокую гору и с вершины ее бросил в ущелье кусок золота с конскую голову. Вода проглотила золото. С тех пор озеро назвали Золотым, — по-алтайски это будет Алтын-Коль, — а гору прозвали Золотой горой.
— Неужели правда так было? — спросил Вавило Макарович.
— Не знаю, не нырял: озеро глубокое, да и вода холодная, — отозвался мой товарищ.
— Глубокое, это верно. Экспедиция ездила, меряла, так против этого мыса намеряла до дна триста двадцать пять метров, — сказал Вавило Макарович.
Солнце клонилось к западу. Под нашим берегом на озере как бы расцвели гигантские золотые кувшинки, а западная половина его превратилась в застывший чугун.
— Да, Алтай особенно живописен осенью! — воскликнул мой товарищ. — Не понимаю, почему туристы посещают его только летом?
— Ты прав. Кто видел Алтай только летом, тот не знает его настоящей красоты.
За нашими спинами послышался стук топора. От неожиданности мы вздрогнули и оглянулись. Вавило Макарович тесал смолистый бок старого кедра.
— Что ты делаешь?! — воскликнул мой товарищ, вскакивая на ноги.
— Костер надо развести…
— Зачем же дерево портить?
Слегка усмехнувшись, Вавило Макарович недоуменно развел руками:
— Что ему доспеется, дереву-то? До меня тут люди костры жгли.
Действительно, на одной стороне могучего кедра была глубокая рана, оставшаяся после костра, но она уже успела покрыться потоками серы. Тут-то и тесал щепы от живого дерева Вавило Макарович.
— Без костра ночевать будет тоскливо, — объяснил он свой поступок.
— Да, но для костра тут можно найти топливо, кроме почтенного старого дерева.
— Щепы от него на растопку больно хороши…
— Не тебе бы, наблюдателю заповедника, говорить такие слова. Ведь это дерево шумело под ветром, когда еще и деда твоего не было на земле! Заповедник должен все хранить…
Алтайский государственный заповедник был создан в 1932 году. Площадь его — миллион гектаров. Он граничит с Тувинской автономной областью. Наш костер находился на западной границе этого заповедника, проходящей по Телецкому озеру (Алтын-Коль) и дальше на юг по долине Чолушмана. На другой стороне озера тайга открыта для охоты.
Мы сидели на скале под солнцем, по-осеннему ласково-грустным, и разговаривали о том, как богат Алтай зверем. Ведь не только благодаря склонности к поэтической гиперболе народ сложил такие сказки, в которых воспевались богатыри, убивавшие за один выезд на охоту по пятьсот маралов. Творцы сказок восхваляли свой голубой Алтай, где густые леса и высокие сочные травы вскормили, а ясноводные реки и озера вспоили бесчисленное звериное поголовье. В самом деле, какой только зверь не живет на Алтае! Одних копытных здесь добрый десяток: почти по всей горной стране встречается косуля, в Чуйской степи пасутся огромные стада дзереней — горных антилоп, в тайге между Катунью и Чолушманом живут лоси, в верховьях Ясатера обитают стада архаров — диких баранов, в верховьях Катуни и здесь, у Телецкого озера, много диких маралов, на хребтах, что на стыке Алтая и Саян, бродят северные олени, все густые леса на обрывах — убежища кабарги и, наконец, самые неприступные скалы — излюбленные стойбища сибирского козерога — тау-тэкэ. А сколько здесь пушного зверья! И белка, и соболь. И рысь, и росомаха. Лисица, волк, медведь, колонок, горностай, выдра… Да всех и не счесть. Даже снежный барс частенько встречается на высоких горах Алтая. Не зря в Кош-Агачском аймаке одну снежную гору прозвали Барсовой горой (Ирбис-Ту).
Особенно славится эта часть Сибири маралом, который носит золото на своей рогатой голове. У тувинских охотников есть поговорка: — Марала убьешь — год богато проживешь.
Поговорка старая, теперь она имеет только историческое значение.
Полтора столетия тому назад стада маралов паслись по всему Алтаю. Каждую весну охотники подкарауливали на тропах этих ценных зверей. Налитые кровью рога (панты) вырубали из черепа и продавали в Китай по высокой цене. Тибетская медицинская кухня приготовляла из них сильно действующее лекарство. Лет пятнадцать тому назад у нас в Советском Союзе из пантов марала стали приготовлять пантокрин.
Маралов на Алтае разводят в больших парках — маральниках, обнесенных высокой изгородью. Дикий марал и сейчас встречается еще во многих районах Алтая. Охота на него давно запрещена, но нередко стройный красавец падает от пули браконьера. В заповеднике же маралы пользуются правом полной неприкосновенности, — их охраняют наблюдатели, жизнь зверей в природных условиях изучают ученые.
— Я с наушниками ездил в долину Кыги, — заговорил Вавило Макарович о работе научных сотрудников заповедника. — Они изучали марала. Там по утрам большой рев был: маралы свадьбы играли. В одно утро мы слышали, как ревели десять самцов. Наушники подсчитали, что маралов в заповеднике около тысячи голов.
— Наши наушники очень интересуются соболями, — продолжал Вавило Макарович. — Говорят, до заповедника соболей здесь оставалось штук тридцать…
Охота на соболя трудна и сложна. Ценный зверок с дорогим дымчатым мехом обитает высоко в горах, около гольцов и каменных россыпей. Но, несмотря ни на что, его в дореволюционные годы быстро, хищнически истребляли. В 1896 году в горном Алтае было добыто 4688 шкурок соболя. В 1931 г. было добыто уже только 140 соболей, в 1933 г. — 83, а в 1935 г. — всего лишь 53.
Истреблялся не только соболь, но и другие ценные звери Алтая. Так был совершенно истреблен бобр, колония которого когда-то довольно часто встречались в разных частях Сибири. Теперь бобр сохранился только на северных уральских притоках Оби да в Тувинской автономной области.
Советской власти, вдумчивой и расчетливой хозяйке большой страны, пришлось с первых же лет заняться сохранением и накоплением пушного богатства в тайге. Человек социалистического общества пошел в горы, в тайгу не как собиратель случайных даров природы, а как хозяин. Он заботится о сохранении и размножении ценных зверей и птиц. С этой целью введен правильный отстрел, организованы охотничьи хозяйства, заказники и заповедники. Этой цели служит и Алтайский государственный заповедник, один из крупнейших в нашей стране.
Звери и птицы в заповеднике быстро размножились. Довольно быстро размножился и соболь. Теперь он снова появился в тайге по другую сторону озера. На заготовительные пункты охотники все чаще и чаще приносят соболиные шкурки.
Так заповедник помог восстановить на Алтае промысел на соболя.
В тайге стало больше белки, колонка, горностая.
На левом берегу Чолушмана охотники уже добывают по 60–70 белок в день. Это тоже благодаря тому, что белка, размножившись в заповеднике, стала в большом количестве переходить в леса, открытые для охоты.
Наблюдатель заповедника всматривался в позолоченную гладь залива, врезавшегося глубоко в синие от вечерней дымки лесистые горы, а потом спокойно сообщил нам:
— Медведушко, однако, плывет на нашу сторону.
— Через залив? Да ведь тут от берега до берега — больше километра!
— Это ему нипочем. Часто плавает, особливо когда на кедровый орех неурожай. Здесь много малины и рябины, вот он и плавает эту ягоду жрать. Вон зверюга плывет. Видите?
И в самом деле, по заливу двигалась в нашу сторону какая-то черная точка.
— Переплывает через озеро в самом широком месте. Пять километров, а ему хоть бы что.
— Да ну? Не может быть!
— Сам видел, — подтвердил Вавило Макарович. — А одного медведя на самой середине озера угрохали с катера «Партизан». Мне машинист рассказывай. Плыли они ночью. Луна большая была, на озере светло, хоть газеты читай. Смотрят вперед, чернеет что-то, думают: не медведушка ли? Повернули на него полным ходом, — и впрямь сам Топтыгин. Он, зверь-то, за якорь уцепился и стал из воды вздыматься. Тут в него выстрел сделали. Он отпустился от якоря, а потом за борт против машинного отделения поймался, видно хотел на катер залезть. Машинист вторым выстрелом и добил его.
Вечерело. Вдоль по озеру легла черта: на востоке все еще отражались золотистые горы, а под западным берегом уже гасли серебристые блики. Дальние горы из синих превращались в черные. На скале стало прохладно. Вавило Макарович взялся разводить костер.
— Медведей здесь, как коров. Много! — продолжал он. — Весной только-только маленькие полянки обтают, а медведи уже тут как тут. Зеленую травку они страсть любят. Нынче весной я на одной маленькой полянке семь медведей видел. А когда они в холодную весну из берлог рано повылазят, жрать им нечего, так они по снегу задами елозят, чтобы земля скорее оголилась. Я сам видел.
Прошел катер в Артыбаш, волоча за трубой спутанный моток искр. Потом опять над озером повисла тишина.
— Не ревут твои маралы, Вавило Макарович, непослушные.
— Утром заревут, услышите, — уверенно ответил наблюдатель.
Небо стало светлее. Отойдя от костра, мы увидели две луны — одна плыла по темносинему, запорошенному звездами небу, вторая — по темному озеру, где отражение звезд напоминало белые водяные лилии.
Ночью, сидя у костра, я перелистывал записную книжку, куда были внесены выдержки из дневников наблюдателей:
«21 мая голодный медведь съел шкуру медведя, задранного прошлой осенью медведем же».
«На альпийские луга медведь поднимается летом рыть сладковатый корень астрагала. Когда он занят этим делом, к нему легко подойти».
«Найдена молодая маралуха, загрызенная росомахой. В лесу часто встречаются следы росомахи, скрадывающей марала».
«13 июня в урочище Чулюш найдена косуля, разбившаяся насмерть при падении со скалы».
«Близ урочища Чулюш есть солонцы, куда ходят полакомиться косули и даже маралы. Горы настолько крутые, что спугнутые человеком звери нередко падают и разбиваются насмерть».
Вавило Макарович достает из полевой сумки свой дневник и подает мне. Я читаю, когда какие птицы прилетели, когда вывели детей и когда покинули Алтай. Я узнаю, что Телецкое озеро, бедное водоплавающей дичью, посещается лебедями. Каждую осень сюда прилетают лебеди и остаются в тихом заливе до тех пор, пока он не покроется льдом. В прошлом году 11 лебедей жили там до 10 января. Пара лебедей ежегодно гнездится в камышах при устье реки Камги.
Зимой Вавило Макарович поймал кабаргу. Это весьма редкий случай.
— На рассвете я шел по льду залива Камги, — рассказывал он. — Вижу, навстречу мне бегут по дороге двое — один черный, другой светлый. Я догадался, что это рысь за кабаргой гонится, и закричал во весь голос. Рысь сразу бросилась на гору, а кабарга свернула в сторону. На снегу была твердая корка, и кабарга вмиг все ноги изрезала в кровь, тут я и поймал ее. Два дня она жила у меня, а на третий я отвез ее наушникам.
Над нашими головами зашумел старый кедр.
— Полночь, — объявил Вавило Макарович и тут же пояснил. — «Верховка» началась. В осеннее время с полночи до обеда дует «верховка». А снег падает — поднимается «низовка», северный ветер. Такое волненье, что страшно подумать на лодке плыть. И катер тогда не ходит.
— А то еще бывает, — продолжал Вавило Макарович, — ветер Шуурган по названью. Он тоже дует снизу, от Бии. Вода идет стеной, высотой с амбар. Лодку сразу захлещет. И пристать лодке некуда, — скалы вздымаются прямо из воды. Года три назад катер вел снизу карбаз с товаром. На середине захватила непогода. Куда деваться? Надо приставать к берегу. Повернули, где волненье было поменьше. Как трахнуло карбаз о скалы, так и разбило с одного раза.
Особенно бурным озеро бывает в зимнюю пору. В редкую зиму оно покрывается льдом, да и то на какой-нибудь месяц.
— Один раз летом у нас конь выскочил из карбаза на самой середине. Узда была крепкая, повод тоже порвать он не мог, и поплыл рядом с карбазом. Мы начали всеми силами грести скорее к берегу. Глядим, конь сам плыть уже не может, а на поводу тащится, как на буксире. Ну, пристали мы к берегу, вытащили коня на камень. Конь на ноги не встает, — заколел в холодной воде. Развели мы костры со всех сторон, стали отогревать коня. Едва отходили. А медведи, будь они прокляты, по своей доброй воле с берега на берег осенью плавают, им ничего — не мерзнут.
— У медведя сала много, — он теплый.
Мы отошли от костра.
Небо попрежнему было совершенно чистым. По высокому небосклону сверкнула звезда и упала куда-то за лохматые горы на востоке.
— Богатыри закуривают, — сказал мой товарищ. — Раньше алтайцы считали, что все горы — уснувшие богатыри. А когда падали звезды, то говорилось: «Гора горе огонь перебрасывает».
— А еще говорили, что одна гора другой горе зверей в карты проигрывает. Нет белки, значит проиграна.
Вырываясь из узкой долины Чолушмана, холодный южный ветер вечных снегов буйствовал над водой, подымал высокие волны и с шумом кидал их на скалистые берега.
Чем ближе был рассвет, тем сильнее дул ветер. С диким воем проносился он по этой каменной трубе длиной более двухсот километров. Нас услужливо защищали от него скалы и старый кедр.
На рассвете ветер принес нам тонкий, звенящий голос. Казалось, кто-то трубил в медный рожок.
— Марал ревет! — воскликнул Вавило Макарович. — Слушайте, вот опять начинает.
Зверь страстно тянул свою протяжную призывную песню и обрывал ее двумя короткими и слегка приглушенными взревами. Он трубил утреннюю зорю. На соседней горе отозвался более солидный и определенно угрожающий голос.
— Это старый зверь! Сейчас между ними начнется бой из-за маралух.
На западе как бы вспыхнула вершина горы, покрытой лиственичным лесом. То начался не лесной пожар, а солнечный осенний день.
Полумрак исчез из глубоких долин, и дальние горы снова оделись в синюю дымку. На восточной половине озера все еще лежали громоздкие тени гор. Черные волны злобно прыгали на скалы. А под западным берегом высокие серебристые гребни опешили нагнать друг друга.
В полдень утихла «верховна», холодное дыхание вечных снегов. Мы спускались к заливу, где рыбак подымал со дна сети с трепетавшими серебристыми телецкими сигами. В лесу свистели рябчики. С высокого кедра с шумом сорвался глухарь и улетел куда-то на восток. С дерева на дерево прыгала пушистая белка. Мой товарищ сказал ей:
— Не бойся, здесь тебя никто не тронет.
Сели в лодку. Оттолкнулись от берега. Неподвижная вода казалась густой, как хороший деготь. А недалеко за тенью горы начиналась полированная гладь.
Над Алтаем — величественная тишина!
На юг летели лебеди. Стая красивых птиц отражалась, в озере, точно белое перистое облако.
Мы выплыли на середину залива, оглянулись и положили весла, очарованные непередаваемой красотой. В озере лежала блещущая всеми красками гора, и была она еще прекраснее настоящей горы. Казалось, тысячи радуг свились в клубок и упали в сонную воду. Ниже радуг, под водой — голубой небосвод. Наша лодка тихо плыла как бы между двух небес.
Анатолий ОльхонКОНЕЦ АВГУСТА
Вихрей затейные игры
Стали колючи и хмуры.
В зелени будто бы тигры
Прячут пятнистые шкуры.
Каплями талого воска
Лиственницы истекают.
Гуси стремительно-броско
В темных озерах мелькают.
Белка в пушистой кольчуге
Бродит в кедровых вершинах.
Хлеб поспевает на юге—
Здесь поспевает пушнина.
Время готовить винтовку.
Ночи беззвездны и глухи.
Завтра влетят на зимовку
Пышные, белые мухи,
Завтра по первой пороше
Мне, зверолову, работа:
Осень сулит быть хорошей—
Добрая будет охота.
А. КоптеловНА ОЗЕРЕ ЧАНЫ
Впервые я тонул на «море». Это было шесть лет тому назад темной октябрьской ночью…
Впрочем, об этом нужно рассказать по порядку.
Утятник Ефим собирается на большую осеннюю охоту. С ним едет Тимофей, человек непомерно высокого роста и огромной силы. Мне очень хочется поехать с ними на большую воду, но я не умею плавать на лодке. В непогоду на обширном плесе меня могут захлестать волны. Ефим громким раскатистым голосом советует мне:
— Если хочешь научиться плавать, надо броситься в «море»…
Я хочу быть настоящим охотником и решаюсь броситься в «море»…
На станции Барабинск мы выходим из вагона и садимся в грузовой автомобиль Рыбтреста. Наш путь лежит на юг, через степные деревни, поля, редкие березовые колки, мимо озер и болот.
Поздним вечером грузовик врывается в маленькую деревушку Квашнино. Серые деревянные избы, возле которых нет ни деревца, ни кустика, стоят двумя шеренгами. Нигде — ни огонька. Под лунным светом тускло блестят маленькие окна. Посреди улицы — колья: здесь «садят» сети и невода на крепкие веревки. По одну сторону деревни — открытое «море», по другую — залив. Между берегом и огородами — деревянное царство: скрипуче стонут дряхлые мельницы, оставшиеся свидетелями былых эпох, эпох дерева и соломы. Их мрачные силуэты на темносинем небе напоминают нам великанов, которые тщетно взмахивают уродливыми руками, чтобы снять дырявые от ветра и дождя, дырявые от веков шляпы и поклониться приезжим.
Я иду на берег. По дремлющей воде луна прокладывает к мельницам золотую тропу. Где-то вдали играют трубы лебединого оркестра. Изредка слышно, как могучие птицы ударяют крыльями о звонкую воду.
— На косе у Холостого лебеди галдят. Табунятся. Зиму чуют.
Я вздрагиваю, услышав незнакомый голос. Рядом со мной стоит невысокий старичок в потертом дубленом полушубке. За плечами его торчит старая охотничья берданка. Я спрашиваю о Холостом.
— Остров такой есть, — поясняет старый сторож. — Вон там, напротив Лежана, куда вы собираетесь. А в эту сторону, влево-то, пойдет «море».
— Да, к зиме дело движется, — задумчиво продолжает он. — Лебедь несет снег на носу. Так старики говорили. Даже примета есть: лебедь летит — к снегу, гусь — к дождю.
На рассвете я снова иду на берег. От рыбных складов далеко в воду проложен помост, у конца его стоит новенький катер с баржей. На горизонте виднеется Лежан, севернее — самое большое Ярковское плесо. В начале оно окаймлено желтыми камышами, а вдали сливается с небосклоном.
С юго-запада быстро надвигаются рваные облака песочного цвета. А немного спустя небо становится похожим на свежевспаханную целину. Над водными просторами молча, редкими шеренгами проносятся чайки. Погода быстро меняется.
Над катером взлетает дымок. Я прощаюсь с ихтиологом и спешу к помосту. Мои товарищи уже грузятся. К корме катера привязана большая дощатая лодка на две пары весел. В ней лежит одна лопата, заменяющая кормовое весло. С радостью осматриваю лодку. По всей вероятности, ее уступят мне, новичку, решившемуся впервые в одиночку плыть по большой воде. У ней плоское дно и высокие борта, — из такой посудины я не вывалюсь даже в непогоду.
Катер разрезает длинное плесо. По обе стороны лежат острова. Тысячные стаи гоголей, завидев нас, шумно взлетают, уносятся вдаль и там падают далеко от берегов.
— Уток-то, уток сколько! — восклицает Ефим. — Постреляем, братцы! Ух, славно постреляем!
— Гоголишко, стервец, держится на середине плеса, к камышам не идет, — огорченно замечает Тимофей.
Парочка гогольков, сверкая белыми брюшками, пролетает неподалеку от катера. Они так быстро машут крыльями, что мне кажется, будто в воздухе звенят серебряные колокольчики. На приобских лугах и мелких озерах я никогда не слышал таких звуков. Видимо, водные просторы и обширные заросли камышей создают чудный резонанс. Вдали плавает небольшая стая лебедей. Любуясь ими, я думаю, с чем бы их сравнить. С серебром? Нет. Даже самый тонкий лист нового серебра бледнеет перед лебединым крылом. Со свежим снегом в солнечный день? Нет, и снег уступает лебединой белизне. Перо лебедя ни с чем несравнимо.
Узкий пролив между Емелькиной гривкой и мысом острова Лежан рыбаки называют Речкой. Мы проплываем по Речке, извивающейся в зарослях, и повертываем к рыбацкому поселку. Катер останавливается у высоких камышей. Камыши отделены от берега полоем — неширокой полосой воды. В полое у шатких сходней стоят рыбацкие челны.
С просьбой о лодках Ефим, наш бригадир, обращается к пожилому рыбаку, светлая борода которого походит на хвост язя, а глаза сумеречно блестят, словно сазанья чешуя.
— Вот вам одна, — говорит рыбак, пошатывая ногой утлую долбленую лодочку, стоящую на сухом берегу. В дне долбленки несколько щелей, законопаченных паклей и тряпками.
— А вторая лодка вон там, в дальнем полое, — указывает рыбак и тут же добавляет: — Бесхозяйственная лодка.
Ефим издали окидывает взглядом все три лодки, а затем повертывается ко мне:
— Этот карбас тебе, слушай, без привычки в непогоду не угнать. Долбленка маленькая и верткая. Иди, пригони для себя ту лодку.
Я вскидываю весло на плечо и шагаю по низкому берегу возле полоя. Спину колет, как иголками, острый осенний ветер. Вдоль полоя катятся пенистые волны.
Я не знаю, что гнать большую лодку против ветра — задача для новичка весьма нелегкая.
Сажусь в корму и, отталкиваясь от берега, ставлю лодку против волны. Корма опускается, а нос вздымается высоко над водой. Налетает стремительный порыв ветра и вмиг повертывает лодку. Через борт переплескивается седой гребень волны. Меня уносит от поселка все дальше и дальше. Изо всех сил налегаю на весло, чтобы взять правильный курс, но ветер, издеваясь надо мной, наваливается с новой силой и опять повертывает лодку носом в противоположную от поселка сторону. Гребу то с одного, то с другого борта, а лодка попрежнему не повинуется. Только минут через десять мне с трудом удается загнать ее носом в камыш. Там я встаю на коленки на середину и сразу же зачерпываю за оба голенища холодной воды. Через несколько секунд я забываю об этом. Пусть будут мокрые ноги, только бы плыть. На берегу возле поселка стоят мои товарищи, окруженные местными жителями. Рыбаки наверное смеются? Взрослый человек и не может угнать лодку! А еще охотником называется! Я чувствую, как горят мои щеки.
Камыш озлобленно шумит и, нагибаясь, хлещет меня по лицу пушистыми метелками. Я выталкиваю лодку на чистую воду и начинаю быстро грести слева, — лодка круто поворачивается вправо. Перекидываю весло на правый борт, — лодка идет налево и я снова оказываюсь спиной к ветру. К плечам льнет мокрая рубашка. Из-под шапки течет пот. Я опять начинаю грести слева — и опять такая же картина. А потом ветер подхватывает лодку, словно щепку, и швыряет назад к камышу.
По берегу бежит Ефим и машет мне рукой. Он в серой ватнушке, без шапки. Ветер поднимает его редкие светло-русые волосы.
Едва-едва мне удается направить лодку к берегу. Ефим занимает мое место. Он стоит на ногах и, чуть нагнувшись вперед, гребет широким веслом. Разрезая волны, лодка быстро движется против ветра. Я медленно шагаю к поселку, чувствую, как горят румянцем смущения щеки. Рыбаки встретят меня насмешками, не дадут лодку, и я буду вынужден бродить по берегу в поисках турухтанов и чирков.
Рыбаки молча улыбаются, глядя на меня, а старик с бородой, похожей на хвост язя, говорит вполголоса:
— Эта посудина тебе, парень, не по плечу.
Ефим звонко кричит мне:
— На зорю опоздали. Утка сейчас повалит. Надо плыть скорее. Садись вот в эту маленькую лодчонку — с ней ты справишься.
Я отталкиваю от берега утлую долбленку, щели которой законопачены паклей и тряпками. Старик бросает мне дырявый ковш.
— Может понадобиться… Воду вычерпывать.
Выплываю из полоя. Волны катятся далеко в «море» и как бы заплескиваются на черные тучи, похожие на связки бакланьих крыльев. Если туда унесет неопытного пловца, так покачает изрядно, пока откроется Ярковский берег. Справа, за плесом, в пяти километрах виднеется желтая полоска камыша. Слева — тоже большие заросли. До них — около километра. Я направляю ветхую лодочку на стрелку этих зарослей, и ветер гонит меня по волнам. Только бы не в «море»!
С маленькой долбленкой я легко справляюсь. Еще четверть километра, и я выкину деревянные чучела белобоких гоголей, а потом загоню лодочку в густой и высокий камыш и, чтобы удобнее было стрелять, заломаю серые метелки.
Но за весь вечер я не вижу ни одной утки, — непогода угнала их на озера, расположенные среди камышей. Даже чайки не вылетают на свой вечерний промысел.
Лодка начинает наполняться водой. Видимо, камыш где-то выдавил плохую конопатку широких щелей. Вычерпываю воду и затаиваюсь, но через 10–15 минут мне опять приходится браться за ковш. Так продолжается часа два. В сумерки выплываю собирать чучела. На чистом плесе вода в лодке прибывает еще быстрее. Я плыву возле стены камышей. Через каждые пять минут повертываю утлый челн носом в густые заросли и вычерпываю воду, а потом снова сажусь в корму и гребу изо всей силы.
Черные покрывала туч ложатся на камыш. Ветер еще больше наглеет и бросает мне в лицо острые капли холодного дождя. Огни рыбацкого поселка не видны. Надеясь на свою память, я плыву в темноте.
Вот и стрелка. Последний камыш. Я вычерпываю воду; повертываю лодку носом туда, где должен быть берег, и начинаю быстро грести. Больше мне нельзя будет отчерпывать воду. Если я брошу весло, хотя бы на полминуты, ветер отшвырнет лодку далеко в «море».
Вода, камыши, тучи — все слилось в непроглядной тьме. Неизвестно, где запад, где юг. Плыву ли я к берегу или вдоль его? Ветер мог измениться и незаметно отклонить лодку в ту или другую сторону.
Ноги мои уже по колено в воде. В лодке плавают чучела, постукивая друг о друга. Ружье висит на груди, на ремне, закинутом за шею.
Решаю измерить глубину озера. Весло не достает дна. А вода в лодке прибывает все быстрее и быстрее, — видимо, она нашла где-то совсем незаконопаченные щели. Но где они? Никак нельзя узнать.
Ветер издалека доносит знакомый голос. Это кричит Ефим. Я отзываюсь, хотя знаю, что кричать бесполезно — оголтелый ветер, насмехаясь надо мною, унесет слова в «море» и там бросит длинношеим гагарам.
Лодка быстро погружается. Волна перелетает через борт возле самого носа. Вываливаясь в воду, я вспоминаю, что лодку нужно перевернуть и тогда попытаться всползти на нее. Нажимаю на правый борт. Лодка быстро всплывает вверх дном. Я ухватываюсь за корму. Сапоги с широкими голенищами наполняются водой и тянут меня вниз. Пытаюсь взобраться на лодку, но дно ее скользко, руки срываются, я погружаюсь в воду по самые плечи и — какое счастье! — ногами касаюсь илистого дна. Схватив чучела, бреду к носу лодки.
На берегу торопливо раздеваюсь, выливаю воду из сапог и выжимаю стеганые брюки и белье. Под острым ветром начинаю ощущать, как холодна была осенняя вода. Пальцы костенеют, и я едва-едва застегиваю суконную куртку.
Выдернув лодку на берег, бегу к поселку. Мне кажется, что в ночной мгле всходит большая, но тусклая звезда. Она покачивается. А может быть я качаюсь от усталости и леденящей дрожи? Минуту спустя догадываюсь, что это фонарь, поднятый на шесте. Рыбаки, видимо, считали, что новичок заблудился в прибрежных камышах.
Ефим стреляет в тучи и кричит во весь голос. Я отзываюсь и бегу еще быстрее.
Мы ночуем у пожилого рыбака Максима Григорьевича. Он рад заезжим охотникам:
— Я поджидал охотников. У меня завсегда останавливаются городские. Сам я, хотя и рыбак, а охотой тоже занимаюсь. Утки здесь бывает — черным-черно. Другой раз набьешь полную лодку — девать некуда. В Квашнино приплавишь — всем знакомым раздашь, остатки — в распродажу…
При свете лампы я всматриваюсь в приятное лицо островитянина. У него пристальные охотничьи глаза. К щекам со всех сторон подкрадываются морщинки. Черные усы как бы рассыпаются, уступая добродушной улыбке.
— Я сегодня из Квашнино приплыл, — рассказывает он. — Лодку утченок возил. Деньги, конечно, в Главспирт отнес…
— Ишь, чем расхвастался, — укоряет жена. — Что-нибудь доброе рассказал бы людям…
— Не мешай, — добродушно бросает он, — ты бы посмотрела, как ребятишки мне обрадовались…
— Опять потеха была?
— Никакая не потеха, а большой бег.
Он поворачивается к нам, рассказывает:
— Меня ребятишки помнят. Увидят в деревне пьяненького и сразу окружат: «Дядя Максим, в бегова бегать будешь?» Им интересно — рысь наганивают, мне — тоже занятно.
Может, они вырастут и будут по Сибири всех бегунов обгонять — большие премии от народа получать. Я бы и сам с ними бегал, да остарел маленько: пятилетние обгоняют. Вчера собралось их человек пятнадцать. Я их всех выстраиваю, до трех считаю, а потом командую: «Бежать!» Ну, они — как ветер. Только волосенки болтаются да рубашонки разноцветными парусами полощутся. Кто оббежит — тому рубль!
Усы рассыпаются шире обычного, и по всему лицу Максима Григорьевича растекается радостная улыбка.
— А за деревней большой бег был! — продолжает он. — На целый километр! Точно говорю, — у меня там все шагами вымеряно. Победителям по трешке давал!.. А сегодня сижу на крылечке магазина, ребятишки опять ко мне: «Дядя Максим, давай бегать». Отбегал, говорю, ребята, даже опохмелиться не на что!.. Подождите маленько, пойдет северная утка, настреляю опять полную лодку — большие бега закатим…
— Вам, наверно, скучно здесь на острове? — спрашивает Тимофей.
— А отчего мне скучать? — удивляется Максим Григорьевич. — Угодья хорошие — рядом. Осенью начну промышлять горностая, колонка… А весна подойдет — птица опять заиграет. Лебеди музыку свою заведут… Когда в бураны скучно будет — баян с полки достану, поиграю. Все мне хочется на баяне сыграть, как лебеди на косе разговаривают, галдят и весельем себя тешат, но не получается у меня…
Жена Максима Григорьевича ломает сухой камыш через колено и кладет в печку. Камыш вспыхивает, как порох. На плите варится уха из окуней.
— Если бы весной или летом приехали, яичницей бы угостил, — говорит Максим Григорьевич. — Чайкины яйца ели когда-нибудь или нет? Я нынче, наверно, больше тысячи штук собрал. Чайка — хищник, у нее яйца брать можно. Весной приплыву, соберу, но во всех гнездах по одному оставлю. Через неделю опять плыву, чайки яиц добавили… Так до самой осени. Если все яйца взять, чайки улетят на другое место, а так они все лето несутся…
Хитрому островитянину чайки заменяют кур. Хорошие куры! Кормить не надо, только знай яйца собирай.
В избе тесно, и мы на ночлег укладываемся на полянке. Под бока себе кладем сухое сено. Нас это вполне устраивает — свежий воздух. Мы скучали по нему в городе.
Меня друзья кладут в середину:
— Так тебе будет теплее после твоей холодной ванны…
Максим Григорьевич приносит с рыбозасольного пункта большой брезент и накрывает нас:
— Спите, ребятушки, утром подыму на зорю…
Утром мы с Ефимом плывем на дощатой лодке возле прибрежных камышей. Справа — длинное плесо. Оттуда налетает ветер, бьет в нос лодки и прижимает нас к зеленой стене. Стена с шумом валится почти до самой воды, потом на секунду встает и снова падает. По щекам хлещет дождь. За воротники течет вода. Брезентовые плащи превращаются в жесткие панцыри. Иногда пенистые гребни переваливаются через борт. Нам давно надо быть на месте охоты, а мы не проплыли еще и половины пути. Гребем изо всех сил, но лодка движется очень медленно. Иногда нам кажется, что она стоит на якоре. Ветер, противоборствуя, часто относит нас к куреням, мимо которых мы проплывали несколькими минутами раньше.
Проходит часа полтора, пока мы добираемся до Речки. Влево, за камышами, открывается большая заводь, похожая на двор, окруженный высокими заплотами. Посреди заводи — зеленый курень, камышевый остров, затопленный водой.
Мы загоняем лодку в самый густой камыш, — золотистые дудки в мизинец толщиной, пушистые метелки рукой не достанешь.
Я сажусь на беседку. Ефим встает рядом, — он будет стрелять только в лет. А я — по сидячим.
Ветер теряет силу. Мелкий дождик моросит без конца. Убаюкивающе шумят камыши. Под их шум я погружаюсь в дремоту. Ефим толкает меня в плечо:
— Стреляй!
Вскидываю голову. Метрах в двадцати от нас поднимается гоголь-сегодыш. Не успеваю взвести курки, как раздается выстрел Ефима. Гоголь падает с перебитым крылом и сразу же проваливается в воду. Мы ждем, когда он вынырнет где-нибудь далеко от нашего куреня. Но через несколько секунд он появляется на поверхности воды, возле моего камыша. Я опускаю руку за борт и схватываю подранка.
Это единственная птица, добытая нами до полудня.
— Утчонка, наверно, там, за большим плесом.
Мы выплываем из куреня и направляемся к поселку.
Через день решаем плыть за большое плесо. Там, в камышах, стоит на сваях рыбацкая избушка.
В ней будет наше стойбище.
Впереди плывет Максим Григорьевич, лицо его теперь напряжено, и черные усы топорщатся, как иглы на спине ерша. За его лодкой плещется вода. Справа вдали — камыш, слева — «море». Поблизости от нас солнце бросило на сизую шелковую воду серебристые полоски, за которыми лежит зеленая безбрежность. То и дело мы проплываем над сетями, протянутыми от камышей далеко в «море». Рыбаки веслами подхватывают за верхние кромки, приподымают, выпутывают красноперых окуней и снова погружают сети в холодную воду. Изредка в руках рыбаков блестят щуки, будто поленья. Слышно, как большая рыбина бьет хвостом о дно лодки.
Просыпается ветер. «Море» вмиг становится рябым. О носы лодок разбиваются первые волны. Мы повертываем к камышам. На плесо выбегают белые барашки.
Вскоре мы входим в узкий пролив, — по обе стороны густые заросли на несколько километров, — и поворачиваем круто вправо.
Вот и долгожданная избушка. Она стоит среди камышей на маленьком плесе, где места только для ее деревянных ног да для 4–5 лодок. Она воскрешает в памяти русскую сказку. Избушка на курьих ножках! У ней ни окон, ни дверей. Люди лазят в дыру в стене. Камышевая крыша издали напоминает пшеничный блин. Нет лишь сказочного калача…
Мы причаливаем к невысокому помосту из тонких жердей, бросаем наши котомки, а сами спешим на вечернюю зорю.
Вскоре мы оказываемся на небольшом плесе, окруженном шумливыми камышами. Посредине — зеленый курень. От куреня поднимается стая гоголей.
— Одному надо здесь остаться, — кричит Тимофей.
— Дальше места будут лучше, — успокаивает Максим Григорьевич заядлого охотника.
Он ведет нас по узкому пролому в камышах, где двум встречным лодкам нельзя разминуться.
— Линных гусей ловили тут, пролом сделали, — разъясняет рыбак. — Охота была добычливая. В прошлом году вон за тем зеленым куренем сети натянули, а с той стороны из камышей погнали. У гусишек маховых перьев нет, лететь не могут, в сетях-то запутаются, а мы их палками по головам давай хлестать… Полные лодки нагрузили!..
— А сколько штук сгноили? Сотни?
— В тот раз всех успели засолить. А бывало, в самом деле, пока домой плывешь, да солить собираешься, попреют гусишки наполовину. Но это не беда. Охота добычливая, много успеваешь засолить.
— Это не охота, а разбой среди бела дня. Хищничество.
— Раньше все так добывали линных гусей… А теперь стали говорить: нельзя, да нельзя… Но наши гоняют помаленьку…
— Как ваше сердце не лопнет от такого варварства, — гремит Ефим. — Вы птицу любите, про лебедей говорите, будто стихи читаете…
— Верно, — перебивает Максим Григорьевич, — лебедя зорить не позволю. Сам не стреляю и другим не даю. В позапрошлом году один городской охотник не послушался меня, свалил лебедка, так я ему — от ворот поворот: уезжайте, говорю, и больше сюда нос не показывайте.
— А сами гусей лупите, — укоряет Тимофей.
— Старая привычка, будь она проклята, подмывает, — соглашается островитянин. — Опять же хлеб колхозный жалко. Гусь он — вроде вредителя: навалится стая — все на корню обмолотит.
— Охоту надо в августе развертывать, коптить птицу да — в город, — советует Ефим. — Зачем же больных-то губить? Ни себе, ни людям.
— Да это верно, — окончательно сдается Максим Григорьевич. — Мясо у них в ту пору никудышное — тощая птица, как балалайка…
Первым останавливается на зорю Тимофей. Он повертывает влево и уплывает на маленькое плесо. Неподалеку от чего встаю я. Ефим с Максимом пробираются на лодке в глубь зарослей.
Через полчаса черное крыло тучи закрывает горизонт. Заря быстро гаснет. Камыши превращаются в сплошную черную стену. Без поводыря мне не найти избушки в густых зарослях, изрезанных бесчисленными проливами. Решаю подождать проводника. Слышу стук весел, все ближе и ближе. Плывут сюда. Я слышу голос Ефима, но лодки не вижу до тех пор, пока они не подплывают ко мне вплотную.
Плывем по тому же узкому пролому. Кричим Тимофею. Он отзывается за камышами:
— Выход потерял. Не могу выплыть.
— На запад, на запад, плыви, — советует рыбак.
— Чорт его знает, где запад, где восток. Ничего разобрать нельзя.
— А лодка носом куда стоит?
— Не знаю. Плавал возле камышей во все стороны и выхода нигде не мог найти. Буду проламываться — тут мелко. А вы кричите.
Слышно, как он опускается в воду. Под ногами хрустит густой камыш. Лодка с шумом разваливает заросли.
Мы свиваем факел из сухого камыша, обертываем газетой и зажигаем. Высоко над головами пляшет пламя.
Факел быстро сгорает, а несчастный охотник все еще далеко от нас. Он часто останавливается и шумно вздыхает. Мы ясно представляем его себе. Тяжелыми руками он наклоняет камыш, чтобы сделать два нешироких шага. Красная телячья шуба лежит в лодке. Пиджак расстегнут. От рубашки идет пар. Из-под шапки, с широкого лба текут горячие струйки. Тяжела ходьба по сырым камышам. Даже по сыпучим пескам знойного юга итти много легче.
Ефим, которого охотники за исключительную выносливость прозвали верблюдом камышей, уступает другу свое почетное звание:
— Проламывайся, проламывайся, верблюдушко, — звонко кричит он. — Проламывайся, милой.
Наконец, мы видим широкую грудь Тимофея. Через высокие голенища сапог переливается вода. Он падает в лодку. Мы выводим ее на плесо, посредине которого стоит курень камыша.
Вскоре сам Максим Григорьевич теряет ощущение стран света. Мы плывем возле зарослей и не можем найти выхода в пролив.
Рыбак встает на ноги и, потрясая веслом над головой, кричит:
— Долго ты нас водить будешь, проклятая? Что тебе надо от нас?
— Это вы на кого так?
— Да… на нее, окаянную. Давно она ко мне не привязывалась, а тут — на тебе — прицепилась. Водит. Путик туманом закрывает.
Он повышает голос:
— Брось, говорю тебе. Я не парнишка. Ты меня не собьешь.
Рыбак пристально смотрит вправо.
— Вроде бы тут камыш-редничок виднеется, — неуверенно говорит он, садясь на дно лодки.
Мы повертываем в редкие заросли, проплываем их и через минуту оказываемся в проливе.
— Меня однажды, — годов, однако, семь тому будет, — она, проклятая, два дня по камышам водила. Едва, ребятушки, выплыл, — уже спокойно рассказывает рыбак. — Ровно бы и место знакомо, а никак на путик выбиться не мог.
Он и на этот раз не решается назвать кикимору, — ведь до избушки остается еще полкилометра нелегкого пути.
— А какая она? — опрашивает Тимофей серьезным тоном.
— Мне видеть не доводилось, — отвечает Максим. — Говорят, в разных обличьях показывается: кому — молодой девкой, кому — старухой, а кому — глазастым филином. Глаза у филина, сказывают, как угли горят, на ушах — звездочки, клюв на серп походит, а голос человеческий. А моему дедушке ветряной мельницей показалась. Шесть ден старик проплавал, чуть с голоду не решился. Увидит мельницу — проламывается напрямик, а там — один камыш. Мельница — с другой стороны крыльями машет. Да он у Малого Чана к берегу прибился…
— И трезвый был?..
— Ну, вот вы смеетесь…
— А ты неужели веришь в такую чепуху?
— Да сам не знаю. От стариков привычку перенял… — говорит Максим Григорьевич. — Тут и без нее в два счета заплутаешься — камыш да небо.
— В этом и дело — ориентиров нет.
— Правильно. А все-таки, ребятушки, поминать ее не надо. Ну ее к бесу…
Лодки останавливаются у помоста из жердей.
В убогой хижине мы на камнях разводим костер.
Тимофей открывает банки с рыбными консервами…
Бывают минуты, которые навсегда остаются в памяти четкими гравюрами.
Такой гравюрой стоит передо мной пестрый чановский день. Над головами висят светлосерые громады облаков. В причудливые просветы видно голубое небо. На севере, над медной безбрежностью камышей громоздятся черные тучи. Над просторами стоит величественное спокойствие. Переломится тонкий камышевый стебель, и то слышно. После сытного обеда спят обитатели вод. Лишь изредка недалеко от свайной избушки жалобно стонет черная гагара, будто жалуется, что не дано ей подниматься высоко в поднебесье.
Мы сидим у костра.
Издалека доносится нежная музыка. Все слышнее и слышнее. Кажется, что где-то в стороне от избушки по камышам проходит оркестр. Ясно слышен звон тонких-тонких серебряных дисков.
Ефим выскакивает на помост с ружьем в руках, а за ним и мы. На минуту все замираем. Над камышами, на черном фоне туч проплывает стая лебедей. Они идут цепочкой. Мы стоим, очарованные красотою птичьего полета; любуемся мерными изящными взмахами мощных крыльев, гордо вытянутыми головами.
Птицы спокойно разговаривают между собою:
— Кув, кув…
— Кув, кув…
В их музыкальных голосах слышится легкая грусть. На своем птичьем языке они прощаются с озером, с буйными камышами. Прощаются до будущей весны.
Мне вспоминается, что казахи, любящие степь с ее голубыми глазами вод, так же нежно прощаются с озерами:
— Кош, куль…[7]
Два слова слились в одно географическое имя. Недалеко от озера Чаны стоит деревня Татарский Кошкуль. А на великой Сибирской магистрали, в Барабинских степях, есть станция Кошкуль.
Прощай, озеро. Сегодня мы последний день живем в свайной избушке. Завтра ступим на твердую землю и оглянемся на твои просторы.
Я провожаю глазами лебедей. Все тише и грустнее их разговор. Так же мягко и постепенно исчезают прекрасные звуки птичьего оркестра, как возникли они несколько минут тому назад.
Мы останавливаемся на ночлег на месте охоты. Лодки затаскиваем в камыш. В носах лодок лежит наша добыча — шилохвостые, чирки, соксуны, гогольки.
Чтобы не поджечь камыш, мы разводим костер в котле. Над котлом держим второй котел, — в нем варится уха из чебаков.
После ужина ножами режем камыш и в лодках стелем себе постели. Мягко спать на мелком камыше. Над головами задумчиво мерцают звезды. Где-то неподалеку от нас с шумом падает на воду пара кряковых.
Туманное утро. Я стою в камышах, на стрелке между большим плесом и Речкой. У противоположной стены камышей чернеют лысухи. До меня доносится их противный стон. Иногда туман рассеивается, но и тогда нигде не видно ни одной утки. Это незнакомый рыбак распугал их. Он все утро пел противную «Могилу».
Лодка рыбака показывается из-за камышей. Он плывет прямо на лысух. Они сначала стараются уплыть от него, а потом одна за одной бьют крыльями о воду, чтобы подняться на воздух. Они долго как бы бегут по воде — отталкиваются ногами и крыльями — и никак не могут поднять свои тяжелые зады. Только на средине плеса лысухи отрываются от воды, летят низко и тяжело.
Максим Григорьевич советовал нам пойти на Лебяжье озеро, расположенное рядом с Речкой и большим плесом, и там бить лысух.
— Вы можете их там в один день всех перестрелять: им деваться некуда. Днем на плесо они не полетят, — говорил он. — У меня однажды начальник милиции был, так за день на Лебяжьем настрелял лысух полный мешок.
— А знаете, как лысуха сюда попадает?
— Ночью летит, окаянная.
— Ее журавль на спине приносит. Мне один охотник рассказывал. В теплой стороне птицам стало тесно. Корму нехватало. Созвали собрание и постановили: искать новые места. Ходоком послали журавля — птица умная, осторожная и почтенная, летает быстро и ходит хорошо — ноги длинные. Журавль отправился на поиски новых мест. А без него к журавлихе стал похаживать чирок. Он ей понравился — маленький, юркий, веселый и на боках яркозеленые перья блестят. Однажды ночью он с журавлихой миловался, слышит — журавль возвращается. Чирок едва успел под гнездо спрятаться. Журавль своей жене новые места расписал: «На севере — прохладно, привольно, корм сытный, журавлят можно много расплодить. Мы с тобой улетим отсюда одни, никого не возьмем». Чирок из-под гнезда вылетел да прямо к лысухе. Все ей тут же рассказал. Она обрадовалась: «Осрамлю мерзавца журавля. Он в прошлом году перед всеми птицами высмеял меня за короткие ноги». Вот собрались все птицы на совет. Журавль докладывает: «На севере худо. Я оттуда едва ноги унес. На севере — зима, лета не бывает, травы не растут».
— Журавль врёт, не верьте ему! — крикнула лысуха.
— Как ты смеешь меня позорить? — прокурлыкал журавль, схватил лысуху и вмиг ей вывихнул ноги и крылья. Убил бы ее, если бы птицы не отобрали. Тогда собрание решило послать на север орла. Орел слетал и места расхвалил: «Корм хороший, травы густые, простор, приволье! Птенцов можно много развести». Собрались птицы к отлету на север. Пришла лысуха и стала просить: «Не оставляйте меня. Сами знаете, что меня журавль изувечил. Куда я без вас, больная, семейная… Погибну». Опять собрались птицы на собрание и постановили: «Пусть журавль на своей спине носит лысуху на север и с севера обратно на юг». Не хотелось журавлю носить лысуху, но должен был подчиниться — все птицы постановили.
— Так вот почему он осенью рано улетает, чтобы лысуху не нести, — рассмеялся Максим Григорьевич. — А оттуда его за ней заворачивают, наверно?
Сквозь камыш я вижу, как из воды показывается змеиная голова на тонкой длинной шее.
— Гагара — радуюсь неожиданной встрече.
Едва успел перезарядить ружье и подобрать гагару, как в просвете между клочьями тумана показалась длинношеяя и длинноногая серая птица.
— Журавль в октябре! Что за чертовщина!
Стреляю. Промах. Птица перевертывается в воздухе и… летит в ту сторону, откуда появилась. Она темнее журавля. Что же это за птица? Аист? Но ведь аисты бывают белые или черные? Да в Сибирь они и не залетают. Я рассматриваю странную птицу и забываю стрелять из левого ствола. Через секунду она скрывается в тумане.
За обедом рассказываю Максиму Григорьевичу о птице.
— Пошто же ты не убил ее, — сожалеет он. — Посмотрели бы. Недавно рыбаки видели ее и никак не могли понять, что за птица. Никогда такой здесь не было.
— Это, наверно, журавль за лысухой прилетел, — смеется островитянин. — Лысух-то, ребятушки, стало меньше. Улетают. Осень нажимает на них.
Мы прощаемся с хозяевами и идем к лодкам. Катер поджидает нас в открытом «море».
— Кош, куль! — тихо говорю я. — Прощай, озеро! На твоих просторах я научился плавать. Я вернусь к тебе. Непременно вернусь. Кош, куль!
— Приезжайте еще, ребятушки, на наше море, — приглашает островитянин.
На палубу катера выходит стройный парень, машет фуражкой.
— Нас торопит, — говорит Ефим.
Мы плывем к катеру.
Над нами большим треугольником летят на юг лебеди. Кажется, что они мощными крыльями разметают дорогу среди серых облачных хлопьев. Оттуда падают мягкие чарующие звуки:
— Кув, кув.
Птицы разговаривают о большой воде, о будущей весне, когда они снова прилетят на это барабинское «море».
Е. БерезницкийСОХАТЫЙ
Зубцы дальних гор беззвучно горели.
Вот-вот запылают вершины
сосен, сошедших к ручью,
Схлынул туман, и разметали форели
Брызги навстречу трепетному лучу.
Щебетом, писком и плеском полон рассвет.
Осторожно,
Тихо раздвинув ветви,
Вышел на водопой
Зверь матерый сохатый. Ноздри раздув
на ветер,
Он поводит тревожно
Тяжелой резной головой.
Тронуло пламенем тихим солнце прибрежную
заросль:
Зверь позолоченный замер,
слушая близость врага,
Грузный и мощный в дымке прозрачной.
Казалось,
Выше зубчатых вершин
вразлет подымались рога,
Так он стоял мгновенье, властвуя над горами…
Зеленый мир, опрокинут, плыл в воде.
Зверь приник
К звучной прохладной влаге
бархатными губами.
Бросило солнце гроздья сочных рябин и
брусник…
Рядом хрустнула ветка.
Чутко замер сохатый,
Будто врезанный четко в раму из гор и вод;
Близко, как на ладони, бок звериный мохнатый
Там, где гудит большое, мощное сердце его.
Только и было слышно:
Капли падали громко,
Да под ногами зверя тяжко охнул песок.
Вот он рога литые на спину бросил ловко,
Вот он готов умчаться, сделав могучий бросок.
Поторопись, охотник! Щебень прибрежный
брызнет
Из-под копыт. Не одержишь зверя буранный
бег.
Зверю дает охотник время рвануться к жизни,
Хочет сравнять охотник силы в неравной
борьбе.
И, раздувая ноздри, зверь подскочил и
прянул,
Гибели жгучий запах ноздри его ожег.
Бурей летит сохатый…
Выстрел тогда лишь грянул,
Предупредив последний мощный его прыжок
В заросли краснотала…
Лось упал на колени.
Встал… Рванулся… Рухнул грудью на бурелом.
Мертвый, казалось, бежит он в непобедимом
стремленье,
Зверь свободный и сильный, рвущийся
напролом.
Н. УстиновичЛАЙКА
Василия Ивановича Лукина люди называли лучшим охотником колхоза «Таежник». И не зря. Осенью, во время промысла белки, никто не приносил из тайги так много добычи, как Василий Иванович. Колхозный кладовщик, принимая пушнину, всякий раз удивленно говорил:
— Ну и удачливый же ты, Лукин! Белка, видно, сама к тебе идет.
— Под лежачий камень вода не течет, — довольно посмеиваясь, отвечал охотник. — Побегать надо по тайге за добычей-то.
Все знали, что Лукин и в самом деле ног на охоте не жалеет. Мало кто из колхозников мог потягаться с ним в выносливости. Но главное было все-таки не в этом. Очень много помогала Василию Ивановичу его чудесная промысловая собака Лайка.
— Без нее я приносил бы пушнины вполовину меньше, — сознавался Лукин. — Такой помощницы я не видел еще ни у кого.
Лайка на вид была самой обычной собакой. Маленькая, с торчащими острыми ушами и загнутым в кольцо хвостом, она ничем не отличалась от простых дворняжек. И лаяла она из своей конуры на незнакомых людей хрипло, лениво, словно выполняла скучную обязанность.
Зато в тайге Лайка преображалась. Куда девался ее ленивый, равнодушный вид! Безустали носилась она чуть не круглыми сутками среди сопок и голос ее, совсем не похожий на прежний, звенел то в одной, то о другой пади.
Вряд ли кто в деревне дорожил своей собакой так, как Василий Иванович. Он построил для нее удобную, теплую конуру, кормил белым хлебом и свежим мясом, терпеливо выбирал набившиеся в шерсть репьи. И нередко, в кругу своей семьи, охотник заявлял:
— Лайка для меня — что родной человек. Когда состарится она и на промысел не пойдет, буду я ухаживать за нею, как и сейчас.
А Лайка и в самом деле начала стареть. С каждой осенью Василий Иванович замечал это все больше. Не было уже у нее прежней неутомимости, слабее и глуше стал голос. По вечерам, после тяжелого промыслового дня, она не порывалась, как раньше, броситься на поиски нового беличьего следа, а устало плелась по лыжне вслед за хозяином к избушке.
Тем временем у Василия Ивановича выросли две славные собаки: Шарик и Мурзилка. Это были дети Лайки, и на охоте они мало в чем уступали своей матери. Поэтому, когда колхозники стали готовиться к новому промысловому сезону, Лукин решил:
— Лайку нынче в тайгу не возьму. Отработала она свое, пусть отдыхает.
И Василий Иванович дал семье наказ кормить суку лучшей пищей.
В сборах незаметно промелькнул последний теплый месяц. Пока насушили охотники сухарей, починили одежду и обувь, до назначенного к выходу в тайгу числа осталось меньше недели.
В один из этих дней к Лукину пришел колхозник из другой бригады Андрей Новоселов.
— Беда у меня, Иваныч, стряслась, — начал он, уныло опуская голову. — Уж такая беда, что не знаю, как ее и поправить.
— Что случилось? — всполошился Василий Иванович.
— Собака сдохла… Тузик… С кем теперь на промысел итти — ума не приложу. Есть у меня второй кобелек, да совсем еще молод, глуп: на синиц лает. Ему поработать сезон с хорошей собакой — был бы толк.
— С председателем колхоза говорил?
— Говорил. Ссуду дает, чтоб купил собаку.
— Что ж, это хорошо.
— Известно не плохо, — согласился Андрей. — Колхоз не оставляет человека в беде. Только где найдешь за три дня хорошую собаку? Вот в чем загвоздка…
Новоселов долго молчал, затем произнес:
— Слышал я, что не берешь ты нынче свою Лайку в тайгу. Не продашь?
— Ладно, возьми, — согласился Василий Иванович после раздумья. — Только стара она стала, больше одного сезона не отработает.
— А мне больше и не надо, — ответил сразу повеселевший Андрей. — К будущей осени кобелек подрастет.
Когда Новоселов, положив на стол деньги, поднялся с табуретки, Лукин тоже шагнул было к порогу. Но дотронувшись пальцами до дверной ручки, медленно вернулся назад и глухо сказал жене:
— Сходи уж Наталья ты, отдай Андрею Лайку…
Потом, не считая, бросил деньги в ящик комода и за весь этот день не проронил больше ни слова.
Ночью Василий Иванович долго ворочался на кровати, а едва все в доме уснули, вышел во двор. Шарик и Мурзилка, завидев хозяина, выскочили из своих конур, радостно стали прыгать на грудь, норовя лизнуть языком по лицу. Только у третьей конуры было тихо, и от этой тишины Василию Ивановичу стало еще более тоскливо.
Ни о чем не думая, Лукин подошел к домику Лайки, тронул ладонью шершавую крышу. Затем, сам не зная для чего, оторвал одну дощечку и, повертев ее в руках, бросил к забору. И когда в крыше появился пролом, Василий Иванович торопливо, словно боясь, чтобы его никто не застал за этим делом, начал ломать конуру. Он трудился так прилежно, что на лбу выступили капли пота. И через несколько минут от конуры не осталось и следа.
Перетащив доски в дальний угол двора, Василий Иванович вернулся в дом и снова лег на кровать. Но сна не было попрежнему, и Лукин проворочался с бока на бок почти до рассвета.
Рано утром Василий Иванович услышал слова жены:
— Лайка прибежала.
Он поспешно вскочил с постели, подошел к окну и тут увидел, что Лайка, свернувшись калачиком, лежит на том месте, где был ее домик…
Василий Иванович оделся и вышел во двор. Он молча вынес из угла груду досок и сосредоточенно начал сколачивать разрушенную ночью конуру.
В это время скрипнула калитка и через высокий порожек перешагнул Андрей Новоселов.
— Собака-то у меня убежала, — проговорил он. — Цепочку порвала…
Василий Иванович, бросив молоток, широко зашагал в дом. Он тотчас же вышел оттуда и, протягивая Андрею деньги, сказал:
— Возьми. Передумал я…
Новоселов, помедлив, неохотно сунул деньги в карман и, глубоко вздохнув, промолвил:
— Та-ак… Пропал, значит, у меня нынешний сезон…
— Почему пропал? — поднял на него глаза Лукин. — Я же не сказал, что не дам тебе Лайки. Бери, охоться. А денег не надо. Вернешься с промысла — приведешь. Пусть дома доживает старость…
И Василий Иванович снова застучал молотком.
Никандр АлексеевДЕВЯНОСТО ПЕРВЫЙ
Старик был бел, белей метели…
Удел его — лежи в постели,
Да втихомолку все горюй:
Как лыжи, годы под гору
Бежали ниже, ниже, ниже
И вот остановились лыжи.
Путь жизни пройден, погорюй:
Скатились лыжи под гору.
Ах, их обить бы козьей кожей,
Да быть на сорок лет моложе.
Как белку бил дробинкой в глаз,
Фашисты, так стрелял бы вас…
Пообещал старик столетний
Ружью отдать свой вздох последний.
Ужель без выстрела умру?
Сбежали лыжи под гору…
Есть утешение: любимый
Охотник-сын стрелял не мимо,
Стал русскому он кровный брат,
Кровь вместе лил за Ленинград
По свеже-выпавшей пороше.
Привет мой сын — стрелок хороший
За Сталина — он наш отец —
Да будет метким твой свинец.
И я в тайге, не мимо метя,
Взял девяностого медведя…
Последнего ль?
Ужель умру?
Сбежали лыжи под гору.
Сказал, прикованный к постели,
Старик, белее чем метели.
Сказал старик…
И вот те на.
В аил нагрянула война.
Война в аил!
И в самом деле,
Дрожали стекла и звенели…
Послышался звериный рев,
Мычанье долгое коров,
Крик женщин, голосили дети…
В глаза косматого медведя
Глаза взглянули старика
И зачесалася рука…
В окошко поглядел медведь
Или в медвежьей шкуре смерть
Пришла суровою порою,
Припрятав лыжи под горою?
Иль новый воротник сошью?
Тянулася рука к ружью,
Рука, что выстрела просила,
И к шорцу возвратилась сила.
Старик из хаты вон:
— Постой,
Начнем открытый честный бой…
Я слухом слаб и плохо вижу,
Реви сильней, иди поближе…
Как надо, примем чужаков.
Не больше десяти шагов
От следопыта до медведя…
И зверь ревел, рыдали дети:
На задних лапах, сея страх,
Топтыгин шел в пяти шагах,
У старика былая хватка:
Нацелил прямо под лопатку,
(Шерстиночку облюбовал)
И смерть убита наповал.
Старик сказал:
— Неплохо вижу,
Прощай постель. —
И встал на лыжи.
Александр КуликовМЕДВЕЖАТНИКИ
Есть в Горно-Алтайской области село Уважан. Окутанные голубоватой дымкой в летние погожие дни лежат за долиной горные хребты. В узких ущельях пенятся о камни беспокойные, вечно торопливые реки. Зеленым ожерельем охватывает горы тайга, забирается высоко по склонам и, чем выше, тем реже она, и вот, словно устав подниматься на высоту, остается тайга внизу, и только отдельные деревья-смельчаки еще продолжают свой подъем, но потом исчезают и они. Выше, сияя белизной, лежат вечные снега — белки. Редко человек посещает эти поднебесные высоты, и только медведь — хозяин тайги — уходит в знойные июльские дни к белкам, в прохладу снежных вершин. А за зверем идет человек, отважный охотник-медвежатник. Идет день, два, три, неделю, не теряя следа, пока не встретится с ним и не вступит в единоборство.
Петр Степанович Подпоев из Уважана смутно помнит тот год и день, когда он впервые вышел в горы на охоту за медведем. Было это тому назад лет пятьдесят. И все эти полвека он слыл в аймаке одним из лучших охотников по медведю. Когда его спрашивали, сколько он привез домой за свою жизнь звериных шкур, старик Подпоев отвечал, прищурив глаза, начавшие слезиться от старости:
— Да полтораста, поди-ка, будет.
И Петр Степанович припоминал, что сто двадцатую отметку на ружье он сделал в тысяча девятьсот двадцатом году. А потом уж так счет вел, по памяти. Старое ружье с отметками отобрали белобандиты, а пока появилось новое, с точного счета убитому зверю старик сбился.
Многие в Уважане занимались охотой. Промышляли белку, лису, колонка, горностая. Ходили и по медведю. Подрастало в Уважане и молодое поколение охотников промысловиков, смена старикам. И среди них особенно отметил Петр Степанович 14-летнего Михаила Папина.
Молодой охотник промышлял белку, ставил капканы на лис и мечтал убить медведя. Старик Подпоев любил вспоминать интересные случаи на охоте, рассказывать о хитростях зверя. Миша всегда, затаив дыхание, слушал старого, с иссеченным морщинами лицом охотника, и в его воображении вставала картина поднявшегося на дыбы разъяренного зверя. Он с ревом идет на охотника, а тот, установив ружье на упоре, смело ждет его, подпуская на верный выстрел. Пословица говорит: «на ловца и зверь бежит». Однажды старик взял Михаила Папина с собой на охоту. Они уехали далеко в хребты. На медведя натолкнулись неожиданно. Собаки выгнали его из пустого малинника. Оторванный от приятного занятия, отбиваясь от наседавших собак, зверь выскочил из зарослей на тропу.
— Твой зверь, Михайло, — сказал старик. — Вот тут становись, с упора ловко бить, — указал он на сваленную бурей пихту. — В голову бей. Торопиться зачем? Куда он уйдет от двух охотников?
Михаил встал за вывороченный пень. Старик отошел в сторону на открытое место. Отмахиваясь от собак, медведь шел по тропе к бурелому. Михаил посадил на мушку морду зверя и, увидев налитые злобой маленькие глаза, преодолев охватившее его волнение, нажал на спуск.
Зверь взревел, поднялся на дыбы, сделал несколько шагов вперед и упал.
— Вот ладно, — одобрительно проговорил Подпоев, настороженно подходя к лежащему в траве медведю. — Что зря заряды тратить. Хороший охотник одним бьет!
На обратном пути старик, попыхивая трубкой и оглядывая ехавшего рядом Михаила с притороченной к седлу медвежьей шкурой, довольно улыбался и, погоняя игреневого коня, думал: «Хорошим охотником будет парень».
А молодой охотник ничего не замечал вокруг. Не слышал, что говорил ему старик. Покрытое густым загаром лицо его и глаза цвета алтайского неба сияли торжеством. О-оо!.. Какой завистью загорятся глаза его сверстников, когда он важно соскочит с коня и будет нарочито медленно отвязывать от седла шкуру зверя.
Красива погожая осень в горах. Среди темной зелени хвойного леса пылают багрянцем кусты черемух и осин, золотые широкие тропы березняка тянутся по склонам гор. Утрами из глубоких ущелей наплывают туманы, расползаются по склонам, влажным покрывалом кутают вершины. Но вот поднялось над горами солнце, заклубился туман и, колыхаясь, опустился вниз. И вот уже засеребрилась внизу речка, запылали яркими кострами и золотом склоны, и только в теневых местах ещё стелется над речками ночной гость.
В такие дни, когда садится туман на землю, предвещая ясную погоду, в тайге стоит безветрие и слышен невнятный шорох слетающих с деревьев листьев. Но приходит свое время, налетает с холодных белков ветер, срывает с деревьев лист, устилает землю желтым шуршащим ковром. И, чуя приближение зимы, бродит медведь по тайге в поисках удобного места для долгой зимней спячки.
В один из дней поздней осени, когда глухо шумела от ветра тайга и временами из низких серых туч сыпалась на землю снежная крупка, тропой по горному развалу неторопливо ехали два всадника, одетые в полушубки и шапки-ушанки. За спиной у них были ружья. Усталый вид коней, забрызганных по брюхо грязью, притороченные к седлам туго набитые вьюки, прокопченные ведерки, все это говорило о том, что путники проделали большой путь и не на короткий срок собрались в тайгу. Позади бежала собака — крупная промысловая лайка. Ехавший впереди старик с лицом, изборожденным глубокими морщинами, казалось, дремал, слегка покачиваясь в седле. Второй — молодой с раскрасневшимся от ветра и ударов снежной крупки лицом, напевал вполголоса какую-то песню. Живым быстрым взглядом юноша внимательно осматривал местность, точно стараясь, запечатлеть в памяти каждый шаг пути. Ничего примечательного и привлекательного для глаза вокруг не было. Обросшие седым мхом ели и пихты стояли по сторонам; огромные валуны, покрытые серым лишайником, лежали там и сям. Местами тропа втискивалась, как в ущелье, в гранитные сбросы, то опускалась по склону, то поднималась, огибая камни на пути.
Время близилось к вечеру, и в густой тайге уже становилось сумеречно. Но вот за поворотом тропы показался вдали просвет, и вскоре путники выехали на большую поляну.
Старик остановил коня и, повернувшись, сказал молодому спутнику:
— Ночевать надо, Михайло. Чай варить. Вон там будем. Место сухое, — он указал рукой на стоящий среди поляны большой развесистый кедр.
Путники свернули с тропы. Прошло немного времени, и под широкой кроной кедра ярко запылал большой костер. Недалеко бродили спутаные кони, черная лайка свернулась клубком около костра и тихо вздрагивала во сне. Ночная тайга шумела глухо. Старик и юноша сидели на набросанных к костру мягких пихтовых лапках. Защищенный гранитными валунами от ветра костёр горел ровно и жарко. Весело бурлило над ним ведерко с чаем.
С того дня, когда Михаил Папин метким выстрелом свалил медведя, юноша приглянулся старику Подпоеву, и он решил передать ему, как в наследство, всю свою накопленную годами охотничью мудрость.
Выходы со стариком в тайгу для молодого охотника были большой практической школой, и многообразная жизнь тайги с каждым разом раскрывалась перед ним страницами увлекательной книги. Дома скупой на разговоры, Петр Степанович в тайге преображался. Он знал всех птиц и их голоса, то беспечные, то предостерегающие от опасности. Старик безошибочно шел на шум взлетевшего глухаря и подходил к тому дереву, на которое села птица хотя бы и далеко от места взлета. Следы всех зверей — будь то летом или зимой, или поздней осенью — находил и знал старик и не только понимал замысловатый, запутанный ход зверя, но и мог точно сказать, когда он проходил и по каким делам, сытый или голодный. Клочок бурой шерсти, оставленный на толстом стволе и почти неприметный для глаза, раскрывал старику картину охоты медведя на бурундука. Не за мелким полосатым зверком, а за его кладовой с отборным кедровым орехом. «Хороший запас был, всю осень бурундук таскал, а вор за один раз съел. Вот разбойник», — говорил, покачивая головой, старик, склоняясь над разрытой под пнем землей с разбросанными вокруг крупными орехами.
В местах, где чаще всего промышлял Подпоев, он знал все старые берлоги.
— Зверь не ляжет в любом месте. Под берлогу он сыщет себе место сухое, каменистое, крутое. Моху натаскает, сухой травы, закроется и спит. Вот ты и примечай такие места с выворотками да буреломом, — говорил Михаилу старик. — Приметное его жилье. Устье завсегда к солнцевосходу делает, чтобы весну не проспать. А летом по каменистым местам искать его надо, к белкам поближе. Жарко ему в его шубе-то. Зверь он умный, а ты поумнее его, перехитри. Смелость — она нужна, но и опаска — не трусость. Весной, как солнышко-то обогреет, вылезет он из берлоги на солнышко, любит погреться. По таким местам ищи. Увидел — на ветер иди.
Михаил многому научился от старика. Если он охотился на белку, то утрами (в зимнюю пору), когда лес одевался в серебряное кружево куржака, не выходил на промысел, помня совет старика, что «в куржель белка не жирует, сидит в гайне». Отыскать в гайне белку без собаки дело не простое. Белка ходит в гнездо и «низом» и «верхом». Путает след, хитрит. И старик научил молодого охотника распутывать ее сложный ход, понимать след, по малоприметным признакам находить беличью «тропу», определять по ней, сытая или голодная шла белка и куда. Петр Степанович много раз водил своего ученика по беличьему кругу. Вот ее след пропал у толстой ели. Зверок ушел вверх, с вершины на вершину, с ветки на ветку «верхом» идет белка. В какую сторону итти охотнику? «Станем на снег глядеть», — говорил в таких случаях старик, делал на лыжах круг и останавливался. «Туда пошла, — показывал он направление, — примечай». Сбитый белкой снег или иней с вершины дерева, упавшая обгрызанная шишка, иглы хвои, соринки на снежном покрове открывали запутанный ход зверька…
Заночевавшие под кедром охотники проснулись рано. За ночь ветер разогнал тучи и стих. Усеянное звездами небо уже начинало светлеть. На земле лежал крепкий иней. Охотники разожгли костер, сварили чай, а когда рассветало, забросали огонь, развешали на сучьях кедра привезенный запас и налегке, оставив стреноженных коней пастись на поляне, покинули свой стан.
Притихшая за ненастные дни тайга, как только поднялось солнце, снова наполнилась птичьими голосами. Табунами вспархивали с земли рябчики, тяжело взлетали глухари, шумно рассаживаясь по деревьям; кричали кедровки, клесты, синицы, пестрые дятлы деловито стучали по стволам, пробегали по бурелому полосатые бурундуки с раздутыми от запрятанных орехов щеками, белки перелетали с вершины на вершину. Охотники не тревожили выстрелами тайгу. Окол — черная лайка Папина — бежал позади. Но вот шедший впереди старик остановился, молча показал Михаилу на стоящую у поляны лиственницу. На высоте человеческого роста кора лиственницы была ободрана, свисала лоскутьями. Окол обошел вокруг ствола, обнюхал его, ощетинился.
— Летом доводилось видеть, как зверь когти точил. Обнялся с березой и ревет. Запоминает он такое дерево. В другое лето опять к чему придет.
Старик осмотрелся кругом и отошел от лиственницы. Не далеко от нее, у разрытого большого муравейника, он остановился и покачал головой. Поляна с небольшим редколесьем опустилась к речке. Южный берег ее был каменистый. Охотники опустились вниз. Перейдя речку, старый охотник сел на сваленное ветром дерево.
— Пять лет, однако, не был здесь, — проговорил он, раскуривая трубку. Станем глядеть тут. Ты, Михайло, иди низом, я — горой. Найдем. Теперь зверь лежит. Нагулялся. Чует — скоро зима.
Михаил Папин шел с Околом по-над речкой. Собака молча рыскала по сторонам, словно понимая, что идущего охотника не интересуют сейчас мелкие зверки, и дело ей предстоит куда серьезнее, чем облаивать сидящую на кедре белку или гнаться за поднятым из бурелома колонком. С горы, издалека донесся крик:
— Михай-ла-а…
Папин свистнул Окола и пошел на голос. Старик Подпоев стоял у скалы, опершись на ружье.
— Тут лежит, — тихо промолвил он, указывая на вывороченную с корнем сосну.
Учуяв запах зверя, Окол бросился в завал. Он обежал кругом, подлезая под ствол, и, найдя прикрытый ветками и валежником лаз, кинулся туда. Охотники насторожились. Под выворотком послышалось недовольное рюханье, урчанье.
— Разбудили, — улыбнулся старик. — Неохота с теплой постели вставать.
Урчанье встревоженного зверя перешло в рев. Окол визжа, с поднятой на спине шерстью выскочил из бурелома и в то же мгновенье набросанный к корню валежник разлетелся в стороны. Поднятый зверь бросился за собакой.
Папин, ставший сверху над берлогой, выстрелил первым. Плохо выцелив второпях, он не попал в убойное место. Услыхав звук выстрела и почувствовав боль, медведь на мгновенье остановился. Окол снова повис на медведе, но тот уже не обращал на него внимания. Он увидел человека. С непостижимой легкостью и быстротой он метнулся к старику и с ревом встал на дыбы.
Михаил видел, как зверь бросился к старику. Он уже намеревался стрелять второй раз, но медведь был между ним и Подпоевым и стрелять было опасно. «Как бы беды не вышло?» — мелькнула у него мысль, и он опустил ружье. Сбегая вниз, он видел поднявшегося зверя, идущего на старика. «Что это Петр Степанович не стреляет?» — с тревогой подумал он.
Старик спокойно стоял у скалы. Не в первый раз приходилось ему принимать поднятого из берлоги зверя, смотреть в его налитые кровью злобные глаза. Неторопливым движением он вскинул ружье, прицелился и нажал на спуск. Но выстрела не последовало.
— Вот беда, осеклось ружье, — вслух проговорил он.
Перезаряжать ружье времени уже не было. Зверь был почти рядом. Петр Степанович только сейчас понял свою ошибку, что встал к скале. Слева от него тянулась каменистая осыпь — курумник. Будь Подпоев помоложе, он взбежал бы на нее и успел бы перезарядить ружье. Отойти вправо мешал валежник. Старик отбросил ружье, рука торопливо нашарила рукоятку прицепленного к поясу ножа.
Отбежавший в сторону Папин, не услышав выстрела Подпоева и увидев его без ружья, понял, что с ним произошло неладное. Не теряя ни секунды, он посадил на мушку голову медведя с застрявшими в бурой шерсти иглами хвои. Когда рассеялся дым от выстрела, Михаил с облегчением вздохнул, увидев лежащего медведя и стоящего рядом с ним старика.
— Хорошо стрелял! — Петр Степанович ласково взглянул на юношу. — С ружьем грех вышел. Осеклось. Одному не управиться бы со зверем. Не прежние годы, — вздохнул старик.
Вечером у костра Михаил Папин аккуратно вырезал на ложе ружья свою пятнадцатую отметку.
Двадцать первый медведь, убитый Михаилом Папиным за четыре года охоты, достался ему тяжело…
В горно-алтайской тайге ранней весной цветет маральник. Нежные фиолетово-розовые пояса охватывают горные склоны, подножия скал, каменистые берега рек. В горы, подернутые фиолетовой легкой дымкой, уходят охотники. Петр Степанович Подпоев занемог. Михаил отправился на промысел с таким же молодым охотником, как и он сам, Манеевым. Охота вышла быстрой. Не пришлось им бродить в поисках зверя. Спускаясь с горы, Михаил первым увидел большого медведя. Ветер дул от зверя. Не чуя охотников, он продолжал бродить по траве. Охотники привязали коней и лайку Окола. Манеев остался возле коней, а Михаил стал осторожно подбираться к зверю. До него было метров пятьсот чистой поляны. Единственная сухая коряжина с распростертыми сучьями лежала посреди нее. Михаил полз, прижимаясь к земле, временами поднимался и быстро перебегал. Но вот зверь как-будто насторожился, завертел по сторонам головой, но потом снова занялся своим делом, что-то выискивая в траве. Теперь Михаил уже продвигался «по-пластунски», не отрываясь от земли. Поднимая временами голову, он видел, что зверь тоже идет к бурелому.
Добравшись до валежины, Михаил передохнул, выбрал удобное место между сучьями для упора ружья. Раскатистый выстрел разнесся по долине. Медведь взревел, бросился бежать. Михаил выстрелил второй раз. Третий раз он стрелял уже по упавшему зверю.
Михаил вышел из-за бурелома. Спущенный с привязи Окол несся с горы к лежащему зверю. Неожиданно медведь вскочил и, увидев подходившего охотника, бросился к нему. Михаил, не успев перезарядить ружье, побежал вниз. Зверь в несколько прыжков догнал его, ударом лапы сбил на землю и навалился всей тушей. Михаил почувствовал сильную боль в левой руке. Правой он ухватился за щеку зверя и, преодолевая боль, напрягая все силы, пытался оттянуть его морду от руки. Началась неравная борьба. «Перегрызет руку, — подумал Михаил. — Где же Манеев?»… Прижатый к земле, он не мог видеть сбегающего с горы Манеева. Собрав остатки сил, он рванул на себя морду зверя. Выпустив руку, тот впился ему в живот.
Окол с неистовым лаем рвал медведя, отскакивал и снова набрасывался на него. Разъяренный зверь вскочил и кинулся на собаку. Михаил приподнял голову. Прозвучал выстрел, другой. «Высоко берет», — отметил Михаил. Правой рукой он дотянулся до ружья. Рядом лежал большой камень. Стиснув зубы от боли, он положил на него ружье, перезарядил. Отбросив собаку, медведь уже снова шел к нему.
Михаил стрелял почти в упор. Зверь качнулся и упал за камнем.
Зима покрыла тайгу и горы толстым слоем снега. Всякий зверь на снегу свою метку оставит. Сложными узорами звериных троп расписана белая пелена. Опытный охотник-следопыт распутает каждую замысловатую петлю, определит свежесть следа, голодный или сытый проходил зверь. Нет в зимней тайге только следов тех четвероногих, кто, забившись в глубокие норы, проводит в спячке долгую зиму. Не станет охотник искать зимой барсуков, — попробуй, отыщи! Другое дело — медведь. Забрался он с осени после первого зазимка в логово, завалился на мягкую подстилку из сухого мха, листьев и травы и спит в полное свое удовольствие. Проносятся, над ним со стоном и визгом бураны, трещит мороз, валит снег, — нет следа к медвежьему жилью. Но опытного охотника-медвежатника не перехитришь. По другим следам найдет его логово, поднимет с лежки зверя…
Михаил Папин повел на отыск берлоги своего ученика по промыслу Павла Клепикова. В первый раз вышел на медведя молодой охотник. Собаки не было с ними, снег по тайге лежал глубокий. Охотники бежали на лыжах целый день. Впереди — Михаил, за ним по проложенной лыжне — Павел.
Еще осенью заприметил Михаил то место, куда они сейчас шли. «Ляжет тут на зиму зверь», — решил он тогда. В зарослях малинника Михаил отыскал многочисленные следы зверя, а поломанный молодой рябинник говорил о том, что он лакомился ягодой. Уйти далеко не мог.
Крутая гора опускалась в узкое ущелье, заваленное камнями и буреломником.
В тайге уже начинались сумерки, когда охотники пришли на место. Под большим кедром они расчистили лыжами снег, нарубили толстого сухостоя, мягких пихтовых лап, разожгли костер. Когда огонь прогрел землю, они перенесли его на другое место, а на кострище набросали пихтовых веток и улеглись, как на печке, коротать ночь. Долго она длится зимой, но вот приходит и ей конец, меркнут одна за другой звезды в начинающем светлеть небе и синева рассвета ложится на горы. Поднялось над хребтами зимнее солнце, ослепительно засиял снег и снова зашуршали по белому покрову тайги лыжи бегущих охотников.
Берлогу охотники нашли в ущелье, под сухой заваленной снегом лесиной. Узорчатым серебряным сплетением навис над отдушиной куржак. Охотники обошли вокруг берлоги.
— Топчись здесь сильнее, — сказал Михаил и стал разбирать завал у устья.
В берлоге не было никаких признаков жизни. «Может, пуста она», — подумал Михаил, но поднимающийся над отдушиной легкий пар говорил, что берлога обитаема. Он забрался наверх и склонился над отдушиной. Вместе с паром вылетал оттуда и знакомый запах зверя. Папин, вырубив стяжок, сунул его в отдушину. Зверь в берлоге рюхнул и смолк. Охотник ткнул стяжком еще несколько раз. Ворчание разбуженного зверя послышалось чаще, потом, неожиданно для охотников, медведь выскочил через полуразобранное устье. Ослепленный солнцем, он сделал от берлоги несколько скачков и остановился. Михаил выстрелил. Медведь взревел и побежал под гору. Стоявший поодаль от берлоги Клепиков растерялся, не выстрелил. Пока Михаил перезаряжал ружье, зверь скатился под гору и скрылся за скалой. Охотники уже намеревались пойти за ним, как вдруг из берлоги выскочил годовалый медвежонок и побежал по следу за медведицей. Михаил свалил его с первого выстрела.
Большая медведица со скатавшейся чернобурой шерстью зализывала за скалой рану. Когда раздался выстрел, она вскочила и, тяжело проваливаясь в снегу, пошла на гору, оставляя за собой пятна крови. На вершине невысокого хребта она остановилась, как бы раздумывая, куда ей итти. Внизу в распадке чернела тайга. Низкое зимнее солнце не заглядывало туда. На безлесном гребне хребта снег местами сдуло. Медведица шла некоторое время по гребню, по черным каменистым лысинам, потом спустилась в распадок.
Зимний день короток и, пока охотники снимали с медвеженка шкуру, стаскивали к ночному стану мясо, в тайге уже начали ложиться сумерки. Михаил, встав на лыжи, побежал посмотреть след ушедшей медведицы. По следу он дошел до вершины хребта, прошел по гребню, но в распадок не стал спускаться, решив, что раненый зверь за ночь не уйдет далеко по глубокому снегу.
Вершины дальних хребтов еще сияли под опустившимся за горы солнцем. Вдали приветливо блеснул огонь костра, разложенного на стану.
Всю ночь в тайге постукивал мороз. Дым костра широким столбом поднимался в звездное небо. Михаил спал плохо, часто просыпался. В ночной тайге царило безмолвие, но ему казалось, что далеко от стана поскрипывает снег в логу; вот донесся как будто сухой короткий треск, словно кто-то тяжело наступил на валежник ногой. И снова тишина. Перед рассветом Михаилу приснилось: подошла медведица к их стану и с ревом разбрасывает костер. Он вскочил, продрогший от забравшегося под полушубок мороза. Начиналось утро. Стучал в стороне по кедру дятел, кричали клесты, осыпая снег, прошла на кормежку белка. Охотники позавтракали оставшейся от ужина медвежатиной и пошли по следу. Они спустились в распадок, потом след повел их по склону горы, обогнул ее и, сделав большой круг, перешел через речку. Уже далеко за полдень след медведицы вывел их снова на гребень хребта недалеко от стана и здесь затерялся в оголенной от снега каменистой россыпи.
Михаил разгадал хитрость медведицы. Старым следом она прошла к берлоге. Поднятый из логова медведь почти никогда не возвращается в него, остается «шатуном», но в логове лежал медвежонок. Медведица искала его.
Вернувшись к берлоге, охотники вырубили лесины, заложили ими устье. Поднимающийся над отдушиной пар говорил о том, что зверь снова залег в логово. Михаил встал против устья. Клепиков длинным стяжком ворошил в отдушине. Медведица не подавала признаков.
— Бросай шапку, — крикнул Папин.
Запах человека от брошенной в берлогу шапки вывел медведицу из состояния покоя. Она с силой втянула к себе оставленный в отдушине стяжек, сердитое урчание перешло в грозный рев. Михаил взвел курок, не спуская глаз с устья. Среди лесин, прикрывающих крест-накрест лаз в берлогу, показалась голова разъяренного зверя. Посыпался куржак с деревьев. Отзвуки выстрела замерли далеко в тайге. Для верности Михаил послал в голову зверя второй заряд.
Еще одну ночь провели молодые охотники у костра под старым кедром. Утром они возвращались в деревню. Падал большими хлопьями снег, прикрывая старые следы зверей. А на мягкой пороше замысловатыми строчками ложились свежие следы горностая, белки, колонков, лис-огневок.
Е. БерезницкийХОДИТ ОСЕНЬ В ХОРОВОДЕ
По Сибири, по богатой
Ходит осень золотая;
Ходит осень-сибирячка
В хороводе круговом.
Вместе с девушками ходит,
Славит праздник урожая,
Ходит с ветром, машет шитым
Жарким шелком рукавом.
Как махнет она направо—
Позолоту льет на травы;
Вот гусей на юг пустила
Из другого рукава.
Насылает осень тучи,
Сыплет осень лист летучий,
А у темного у бора
Загустела синева.
Шьет красавица обновы
И калине, и осине,
Желтым пламенем березы
Звонкий утренник зажег.
И они глядятся в воду,
В зеркала студеной речки,
Где на зорях синий-синий
В тальниках лежит ледок.
Разостлала в луговине
Осень шкуры лис-огневок,
Соболей и горностаев
На зиму приберегла…
Не пора ли, зверобои,
Оглядеть замки винтовок?
На охоту, зверобои,
Собираться не пора ль?
Покажите, зверобои,
Чем еще Сибирь богата,
Не одним Сибирь богата,
Тяжким золотом снопов:
Рудами богаты горы,
Широки лесов просторы…
А еще Сибирь богата
Синей проседью песцов,
Снежным мехом горностаев,
Переливом шкур собольих,
Чернобурым, серебристым,
Драгоценным мехом лис…
Манит осень золотая
И уводит зверобоя,
По тропинкам по таежным
Рассыпает мягкий лист.
Выйдет парень к хороводу,
Оземь шапкою ударит,
Да рассыпет под тальянку
По поляне стукоток.
А она его проводит
За таежный за порог,
А она ему подарит
Ярко вышитый платок.