Окаянные дни — страница 4 из 8

Иногда и сам Бунин не стремится проверять слухи. Самый яркий пример – сообщение о том, что в «Экономическое Общество Офицеров на Воздвиженке пьяные солдаты бросили бомбу. Убито, говорят, не то шестьдесят, не то восемьдесят человек». Однако, несмотря ни на что, он не идет узнавать, правда ли это, – хотя, как известно, был человеком мужественным. Повторимся: в какой-то момент для него словно теряется возможность условного измерения «правды» (разумеется, кроме той, что осталась у него, – в противоположность новой власти).

По странной иронии Бунин иногда сам заключает в кавычки выражения вроде «самые верные сведения» – очевидно, он сам не доверяет им, но все-таки считает необходимым вставить в свой текст почти цитатой. Это приводит к совершенно удивительному эффекту: в «Окаянных днях», кроме впечатлений самого автора, нет фокуса реальности («И записываю я, в сущности, черт знает что, что попало, как сумасшедший… Да, впрочем, не все ли равно!»). Почти по принципу коллажа друг рядом с другом соседствуют самые невероятные новости, и впечатление только усиливается потому, что Бунин не прописывает, какие из них хотя бы в какой-то мере отражают действительность, а какие – совсем нет: они равны, так как прежней реальности не существует, а новая, советская, слишком сложна для своего описания. Разумеется, передают их живые люди, и «Окаянные дни» перенасыщены человеческими голосами революции – пожалуй, такой документальной полифонии не сохранил ни один исторический источник. Услышанные (или подслушанные) реплики Бунин передает не закавычивая, а в виде диалога, что только усиливает впечатление присутствия – вполне возможно, что многие из них он записывал дословно.


Антон Деникин[7]


Однако слухи и толки – не просто информационный фон, сквозь который иногда пробиваются какие-то «настоящие» новости. Иногда они оказываются самоценны, в них кроются сведения, которые порой могут помочь спасти жизнь. Яркий пример – запись 28 апреля из «одесской части»: «Да, еще, – “из местной жизни”: “Вчера по постановлению военно-революционного трибунала расстреляно 18 контрреволюционеров”. Паника и отчаянные зверства. “Вся буржуазия берется на учет”. Как это понимать?» Немногим выше Бунин приводит дословно «воззвание членов военно-революционного совета» (реввоенсовета?), но последняя цитата указана без источника и переходит уже в тревожное сомнение о собственной безопасности.

Другая особенность слухов и толков в том, что этот информационный поток позволяет хотя бы немного обойти формирующуюся уже в 1918 году цензуру. (Ключевой метафорой нарождающейся цензуры служат газеты с белыми колонками, где ничего не напечатано, – они представляются пустым пространством, которое каждый может заполнить как захочет). Таким образом, складывается своеобразный эпистемологический парадокс: слухи и толки, которые в обычное время не вызывают доверия, вдруг становятся гораздо более адекватным источником информации, чем, к примеру, газеты (чьим крайне внимательным читателем был Бунин). Новые горизонтальные связи не образуются, и слухи-толки принадлежат одновременно всем и никому, найти их источник невозможно (да и не нужно искать). И эту атмосферу – опять же мы здесь имеем дело с нарушением привычных границ и рамок – «Окаянные дни» передают в полной мере. Кроме того, Бунин предугадывал и сущностные черты грядущего советского общества, также во многом основанного на слухах и толках, и его не могло не страшить, что новая власть несла с собой жаргон неподлинности, постоянно врала и обманывала, отбивая любое желание узнать, «что там на самом деле».

В конце апреля 1919 года Бунин вновь не проверяет слухи о взрывах – на этот раз на Соборной площади в Одессе. Здесь кажется, что ему в каком-то смысле не надо ни доказывать, ни опровергать сам факт взрыва, так как он уже успел стать событием для множества людей и в этом смысле неотменим (даже если его и не было). Как уже не раз происходило во время революции, сама история создается из глухих слухов и непроверенных известий, и Бунин уравнивает их в правах с условным «на самом деле».

В начале мая начинается Григорьевское восстание (самый масштабный мятеж против советской власти в Украине, начатый частями Красной армии), совпадающее по времени с одним из крупных еврейских погромов в Одессе. Бунин вновь отказывается от позиции свидетеля: известия о наступлении Григорьева на Одессу все время предстают опосредованными – то это слухи и толки, то бесконечные воззвания советского правительства, над которыми Бунин не устает зло иронизировать; наконец, какие-то обрывки того, что можно назвать новостями, но к ним-то и прислушиваются меньше всего: «Только тем и живем, что тайком собираем и передаем друг другу вести. Для нас главный притон этой контрразведки на Херсонской улице, у Ш. Туда приносят сообщения, получаемые Бупом (бюро украинской печати)». Здесь Бунин – редкий для него случай – прямо указывает источник: сообщение пришло в будто бы шифрованной телеграмме. Такие проговорки проясняют своего рода политическую теорию Бунина – добраться до (условной) правды и так не получается, можно только снимать один за другим пласты слухов и толков. Бунин сохранил в Одессе большое количество газет или вырезок с высказываниями знакомых людей. Если ему доводилось вновь встречаться с ними, он отмечал, как изменились (или нет) их взгляды. Это своего рода «личные истории» многих людей, которые – в отличие от «большой» – Бунин все-таки считал возможным понять.

В Одессе Бунин дает себе окончательный отчет в природе слухов: «Для слухов выработались уже трафаретные приемы: “Приехал один знакомый моего знакомого…”», от которых у него наконец появляется какая-то дистанция.

ЧТО БУНИН ГОВОРИТ О СЕБЕ И О ДРУГИХ?

В силу самого жанра (или его отсутствия) «Окаянные дни» – произведение автобиографическое, и автора на их страницах очень много, но и здесь есть свои особенности. Бунин не стесняется в выражениях, дает всему и всем такую оценку, которую считает нужной, но при этом остается «включенным наблюдателем» и никогда не занимает положения человека, судящего свысока. Несмотря на эмиграцию и разрыв многих прежних связей (самый важный – с Максимом Горьким, ему посвящено в «Окаянных днях» внимания больше, чем любому другому знакомому), Бунин не стал переписывать, а тем паче вымарывать многие строки своих записей. В итоге из автора-повествователя он сам становится участником своих записей.


Максим Горький[8]


Нигде Бунин не пытается выставить себя в выгодном свете (хотя дневник, как никакой другой источник личного происхождения, позволяет это сделать: достаточно приписать себе задним числом предвидение, которого, кстати, Бунин был не лишен). Практически на первой же странице встречаются стишки с антисемитским душком, которые при желании ничего не стоило опустить, однако Бунин не стал убирать их. Но и «Окаянные дни» он воспринимал как законченный, а главное, завершенный памятник двух лет, в который уже не мог внести правку.

Ни в одной сцене ни одной из записей Бунин себе не врал и не приукрашивал действительность. Отсюда знаменитые образы «Окаянных дней», которые он опять-таки не стал изменять (даже рискуя представить себя далеко не с лучшей стороны), вроде «намазанной сучки», встреченной в Москве, или такого портрета Маяковского: «…в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник». Здесь мы встречаемся с важной для Бунина установкой: предмет и язык его описания влияют друг на друга. Будучи общепризнанным мастером стиля, Бунин вовсе не стремится расцветить свой рассказ, даже наоборот: во многих фразах проступают очертания нарождавшегося «телеграфного стиля», до появления которого оставались считаные годы. Язык описания событий 1918–1919 годов не возвышается над ними, а, наоборот, уподобляется им. Здесь много уличной речи и ругательств, без которых невозможно было бы ухватить самую суть происходящего, так что кажется, что Бунин использует первое попавшееся под руку слово – и в этом контексте самое верное.

ОБЪЯСНЯЕТ ЛИ БУНИН ПРИРОДУ РЕВОЛЮЦИИ?

И да и нет. Как уже было отмечено, «Окаянные дни» делятся на две неравные части – московскую и одесскую, и только в последней есть место для исторических размышлений (возможно, это связано с изменением ритма жизни, а главное, с примерно годовым промежутком молчания, когда Бунин не вел записей).

Именно в одесской части «Окаянных дней» Бунин находит время и силы, чтобы подумать об истоках русской революции как о событии исключительном. Крайне интересно его обращение к тому, что сегодня можно было бы назвать интеллектуальной историей:

Боже мой, что это вообще было! Какое страшное противоестественное дело делалось над целыми поколениями мальчиков и девочек, долбивших Иванюкова и Маркса, возившихся с тайными типографиями, со сборами на «красный крест» и с «литературой», бесстыдно притворявшихся, что они умирают от любви к Пахомам и к Сидорам, и поминутно разжигавших в себе ненависть к помещику, к фабриканту, к обывателю, ко всем этим «кровопийцам, паукам, угнетателям, деспотам, сатрапам, мещанам, обскурантам, рыцарям тьмы и насилия»!

Конечно, Бунин пишет о влиянии литературы со знаком, прямо противоположным тому, с которым об этом будет говорить, в частности, советская историография. Но само совпадение кажется неслучайным. Бунин все равно расходится с литературой, породившей революцию, именно как писатель, прежде всего исповедующий совсем другие эстетические и ценностные установки: «Распад, разрушение слова, его сокровенного смысла, звука и веса идет в литературе уже давно». Революция подготовлялась не столько историей (немного модернизируя, можно сказать, что Бунин стоит на точке зрения тех, кто считал революцию все-таки случайностью), сколько литературой, то есть произошла сначала в умах.