Океан не спит — страница 8 из 12

Кончил он рисовать, повернулся к нам и спрашивает: «Ну как, ребята, получилось или нет? Только честно скажите». А у самого голос дрожит. Понимаем, что сейчас мы ему как бы приговор произносим. И до сих пор не могу догадаться, как это у нас хватило сообразительности, чтобы не закричать хором, что все это, мол, очень здорово. Догадались, что он ждет от нас только правды. Музыкант и говорит: «Все это очень даже хорошо, только вот ухо немного не там, где должно быть». Тут и другие заговорили: дескать, хотя ухо, и верно, отошло в сторону, зато все остальное очень даже здорово получилось.

Выслушал нас художник и опять заплакал. Мы было утешать его начали, но он поднял руку и тихо сказал: «Спасибо, ребята, что правду сказали. А ухо я сам отдельно нарисовал, чтобы, значит, проверить вас. Уж извините…»

С той поры будто подменили человека. Стал он веселым и разговорчивым, а на лице появилось что-то такое особенное, ну, как бы озарение какое, и стало это лицо даже красивым. А может, это только нам так казалось, потому что, увидев красоту души, мы ее и к лицу отнесли.

Каждое утро он просыпался раньше всех, ощупью добирался до доски и рисовал. Дело было зимой, рассвет наступал поздно. Но ведь ему было все равно когда рисовать, что в темноте, что на свету. Бывало, только рассветает, а у него на доске уже целый зверинец изображен. Рисовал он все подряд — и собак, и кошек, и лошадей, и дома, и корабли. Только вот людей на первых порах остерегался рисовать. Может, потому, что на человеке его промахи заметнее становились. А промахи эти были: глядишь, там крыло у птицы отскочило, там — хвост немного не в том месте начинается. Мы ему на эти промахи указывали, и наши замечания не только не огорчали его, а даже радовали. «Ничего, ребята, это дело поправимое», — говаривал он, и верно: с третьего-четвертого захода у него получалось все как надо.

А потом он и нас стал рисовать. И опять это была придумка музыканта. В ту пору сфотографировать нас было некому, а каждому хотелось домой карточку послать. Вот и просит музыкант: так и так, мол, нарисуй родным на память. Сначала художник долго отказывался. «Если бы я, — говорит, — хоть один раз видел тебя, попробовал бы, может, что и получилось бы. А так не выйдет». «А ты попробуй, — настаивает музыкант, — может, и получится. А не получится — бог с ним». Уговорил все-таки. Долго ощупывал художник лицо музыканта, расспрашивал, где у него морщинки и родинки. А потом нарисовал. И ведь получилось! Не так чтобы очень здорово, а все же похоже.

Музыкант послал тот рисунок домой. А через несколько дней пришел ответ от жены. Она писала, что портрет ей понравился, сделан хорошо, видно, большой специалист рисовал. И еще писала, что сделала для него рамку и повесила на стене, чтобы дети видели, какой герой их отец, если его портреты настоящие художники рисуют.

Письмо это сослужило большую службу не только художнику, а и нам. Если раньше он отказывался нас рисовать, то теперь делал это с удовольствием.

— А вас он не рисовал? — спросила Юля.

— И меня рисовал. — Иван Прохорович вытянул из нагрудного кармана бумажник, развернул его и бережно вынул оттуда аккуратно обернутый целлофаном рисунок. — Вот, поглядите.

Рисунок пошел по рукам. Тридцать с лишним лет оставили свои следы на лице Ивана Прохоровича. И все-таки тот, что на рисунке, был чем-то очень похож на нынешнего.

— Раньше-то сходства больше было, — сказал он, осторожно укладывая рисунок в бумажник.

— Что же было потом с этим художником?

— Сейчас доскажу. — Иван Прохорович положил бумажник в карман, заколол его булавкой и продолжал:

— Потом он решил попробовать работать кистью. Не знаю, кто и откуда достал ему краски и кисти. Принесли большой лист картона и закрепили его на парте. Чтобы художник мог отличать краски, на тюбиках напильником сделали зарубки. Ну, и в помощниках и советчиках тоже нехватки не замечалось — все, кто мог вставать, помогали чем могли.

С красками дело шло хуже, чем с мелом и карандашом. Бывало, бьется-бьется, а потом возьмет и все замажет. Ляжет ничком на койку и пролежит целый день. А на другой день опять принимается за работу. Работал много, часов, наверное, по десять, даже почернел с лица. Еще и кормежка-то в то время была неважная.

Когда я выписывался из госпиталя, картина была еще не закончена. Что с ней стало потом, я не знаю. Ничего не слышал больше и об этом художнике, сколько потом ни расспрашивал о нем. Вот такая история…

* * *

— Все-таки жизнь гораздо богаче и интереснее, чем мы о ней пишем, — сказала Юля, когда они вышли на улицу.

Николай промолчал. Он все еще был под впечатлением рассказа Ивана Прохоровича и не хотел сейчас ни о чем говорить. Видимо, Юля поняла это и тоже замолчала. Так, молча, они вышли на набережную. Холодный осенний ветер бросил им в лицо мелкие брызги. Юля поежилась и плотнее прижалась к руке Николая. Он повернулся, заслонил ее от ветра, осторожно взял в ладони ее лицо. Ветер раскачивал висевший над ними фонарь, и на лице Юли тоже раскачивались тени.

— Я не люблю, когда ты на меня смотришь, — тихо сказала она.

— Почему?

— Мне кажется, ты в это время слишком критически изучаешь мое лицо.

— А я думал, тебе это приятно. Ты очень красивая. Я иногда даже боюсь твоей красоты.

— Почему?

— Слишком многие на тебя смотрят. А я хочу, чтобы это было только мое.

— Может быть, мне носить чадру?

— Не возражаю.

— На тебя ведь тоже смотрят.

— Я — другое дело. Я некрасивый. А знаешь, мне иногда хочется быть красивым. Как вот этот герой-любовник, что спорил с Тим Тимычем.

— Лавровский? Какой же он красавец? У него отталкивающе слащавое, женское лицо. И тонкие губы. Лицо мужчины должно быть мужественным.

— Спасибо. От имени всех некрасивых мужчин.

— Я — серьезно.

— Ты у меня очень серьезная. — Он потянулся к ее губам.

— Не надо, — сказала она и мягко отстранилась.

Он обиделся, выпустил ее и отвернулся. Потом сел на бетонный парапет и закурил. Юля оказалась чуть в стороне от него, она стояла, опустив голову, и ветер трепал ее волосы. Наверное, ей было холодно.

— Иди сюда, — тихо позвал Николай.

Юля покорно подошла и встала перед ним.

— Замерзла?

— Немного.

— Иди, укрою.

— Не надо, Коля. Ты выпил и завтра будешь жалеть об этом. Пойдем лучше по домам. Уже второй час.

Он опять обиделся, швырнул в воду окурок и решительно, даже зло, сказал:

— Ладно! Идем.

Он шагал размашисто и быстро, Юля едва поспевала за ним. В том, что она вот так, уцепившись за его руку, почти бежит за ним, Юля чувствовала что-то унизительное, но сказать об этом не решалась. А сам он ничего не замечал. Он заметил это только тогда, когда в десяти шагах от дома она оступилась и у нее подвернулась нога. К счастью, с ногой ничего не случилось, сломался только каблук.

Он взял ее на руки и донес до подъезда. На крыльце, поставив на ноги, опять потянулся к ее губам, но она отвернулась, поцелуй угадал в ухо, до боли оглушил Юлю, она даже вскрикнула.

— Не надо, не смей!

Он резко отстранился от нее и, не попрощавшись, пошел. Юля, прислонившись к косяку, постояла еще с минуту и, когда звук его шагов растворился в темноте, заковыляла к своей квартире.

Придя домой, Николай не раздеваясь лег на кровать и долго лежал так, закинув руки за голову и глядя в потолок. То ли от выпитого, то ли от обиды в груди ныло, и боль эта не проходила. Тогда он стал осматривать потолок. По известке бежали тонкие морщины трещин, в углах скопилась паутина, лампочка засижена мухами. В окно налетели ночные бабочки и бессмысленно кружились вокруг лампочки, то и дело натыкаясь на нее. Наверное, им было тоже больно, но какая-то сила тянула их к свету, они не могли оторваться от него.

Потом он встал, разделся и погасил свет. Долго ворочался с боку на бок, но уснуть не мог. Тогда он нащупал сигареты, закурил и посмотрел на часы. Они показывали без четверти три. Дотянувшись до стола, снял телефонный аппарат и поставил его себе на живот. Ему не хотелось вставать и зажигать свет, и он ощупью набрал номер. Судя по тому, что Юля так быстро отозвалась, она тоже не спала.

— Не спишь? — все-таки спросил он.

— Не сплю.

Он помолчал, а потом решительно сказал:

— Юля, я не могу больше. Я люблю тебя.

— Я знаю, — ответила она, как показалось ему, слишком спокойно.

— Но я сам узнал об этом только сегодня.

— Значит, я узнала раньше.

Теперь они оба молчали. Он слышал в трубке ее дыхание и тиканье часов. Потом догадался, что это тикают не ее, а его часы. Прижав трубку плечом, Николай снял их и положил на стул. Потом опять решительно сказал:

— Я сейчас приду к тебе.

— Ни в коем случае! — испуганно сказала она.

— А завтра мы зарегистрируемся.

— Смешной ты, Коля. Неужели ты думаешь, что я придаю этой регистрации какое-нибудь значение?

— Тогда в чем же дело?

— Видишь ли, я никогда ни с кем не была близка.

И боюсь этого. Дай мне несколько дней, чтобы привыкнуть к этой мысли. Я тебя прошу. Очень прошу!

— Хорошо, — согласился он. — Но в загс мы завтра все-таки пойдем.

— Как хочешь. Я тебе сказала, что мне все равно.

— Пусть будет все как положено. В конце концов, у нас могут быть дети. Должны быть!

— Пусть будет девочка.

— Нет, сначала мальчик.

— Тебе не кажется этот разговор несколько забавным?

— Ты хочешь сказать — преждевременным?

— И это тоже.

— Скучный вы человек, Гуляева.

— Во-первых, я пока еще Носова. А во-вторых, никогда не смей со мной так разговаривать!

— Хорошо, пусть будет Юлия Андреевна Гуляева. Звучит?

— Не знаю. Я к этому долго не привыкну.

— Все-таки я сейчас приду.

— Нет. Я тебя очень прошу: подожди.

— Ну хорошо. Спи.

— Ты тоже спи.

— Вряд ли мне это удастся.

Но он заснул очень быстро, не успев даже осознать, что произошло.