Только человек безнадежно потерявший вкус к флотской службе может остаться равнодушным при этой команде. Если же ты радуешься окружающей тебя жизни, если гордишься своей принадлежностью к славной флотской семье, если твой корабль стал твоим вторым домом и за любовь платит любовью, то каждое утро к подъему флага ты спешишь с трепетно бьющимся сердцем. На подъем флага, как и на первое свидание, никогда не опаздывают. Оправдания в расчет не принимаются.
«Фла-аг и гю-юйс поднять!»
Где бы ты ни был, услышав эту команду, ты непроизвольно подтянешься, повернешься лицом к морю, в торжественном молчании приложишь руку к козырьку фуражки и, замерев, с душевным трепетом будешь ждать, когда на штоках взметнутся бело-голубой военно-морской флаг и кумачовый со звездой гюйс.
С этого мгновения начинается отсчет нового флотского трудового дня. Вот почему все, что связано с этой традиционной церемонией, соблюдается на флоте неукоснительно и ревностно.
А теперь вспомним, что адмирал резко и оторопело остановился, какое-то мгновение, видимо, опешив, помолчал и бросил комбригу с обидой:
— Наведите на бригаде порядок, товарищ капитан первого ранга! — Бросил, как отрубил, и быстро пошагал прочь.
Комбриг растерянно, не понимая, что произошло, проводил недоуменным взглядом адмирала, пожал плечами, хмыкнул и стоял бы так в изумлении, если бы кто-то из подчиненных не подсказал:
— Гюйс, товарищ комбриг… Гюйс…
Комбриг взглянул на нос лодки, на развевающееся над ним кумачовое полотнище, и лицо его начало тоже приобретать кумачовый оттенок: новехонький гюйс на С-274 трепыхался перевернутый вверх ногами. И никто этого не заметил раньше.
— Раззявы!!! — рявкнул Щукарев и крупной рысью устремился к ведущему на лодку трапу. Вслед за ним нога в ногу заторопился и Логинов. Лицо его было расстроенным, виноватым. Надо же такому случиться, и как раз в день смотра!
Офицеры штаба незаметно начали куда-то испаряться: они знали — комбриг будет сейчас «выдавать» всем подряд, виновным и невиновным.
Первым на глаза Щукарева попался Березин, встретивший комбрига, как это и положено, командой «Смирно». Щукарев сначала окинул долговязого старпома яростным взглядом, а потом зло улыбнулся и обернулся к Логинову, как бы приглашая его в свидетели:
— Во! Все ясно! Кто здесь командует? Академики! Математики!
Кто-то из «флажков»[3] за спиной Щукарева огорченно вздохнул:
— Ну, сейчас раскочегарится…
Говорят, пришла беда — отворяй ворота. Через два часа после утреннего конфуза другой молодой командир лодки из бригады Щукарева при перешвартовке не справился с сильным прижимным ветром, навалился на другую подводную лодку и помял ей цистерну главного балласта.
Эти два прискорбных события явились причиной созыва комбригом экстренного совещания. В кабинете Щукарева грохотали октавные переливы комбриговского баса. Стены кабинета сотрясались, а портреты флотоводцев, развешанные на них, вибрировали от его трубного рыка. Комбриг вошел «в режим самозавода», как окрестил это душевное состояние своего начальника беспощадно злой на язык флагмех бригады. Щукарев подскакивал на стуле, багровел, с размаху бухал огромной, в рыжих волосинках, лапищей по крышке утробно гудящего письменного стола.
Комбриг ярился, а командиры подводных лодок и офицеры штаба сидели, потупя головы, и… ухмылялись. Ухмылялись потому, что слишком хорошо знали своего комбрига. За крикливостью и грубостью Щукарев, словно краб под хитиновым панцирем, оберегал от всех добрую и незлопамятную душу. Еще в первые лейтенантские годы нарвался он по своей мягкосердечности разок-другой на крупные неприятности и понял, что всегда найдется кто-нибудь, кто не прочь будет поэксплуатировать его доброту ему же во зло. Понял и создал тогда для себя стереотип этакого простоватого и прямого рубахи-морячины. С той поры в Щукареве жило как бы два человека: один, выдуманный им, был хамоват, бранчлив, любил порисоваться тем, что он «прямой мужик», и под эту «прямоту» мог безокольно ляпнуть в глаза любому самую что ни на есть обидную правду-матку. За это кто-то не мог его терпеть, кто-то перед ним преклонялся, но все боялись. Другой же, истинный Щукарев, тяжко переживал грубость первого, мучительно и долго казнился в душе, старался как-то незаметно загладить вину перед обиженными.
Он терзался, пряча свое раздвоение ото всех. Ему думалось, что никто о нем не догадывается, что это его наисокровеннейшая тайна. Однако секретом это не было ни для кого, и его шумные разносы подчиненные воспринимали как июльские грозы: страшно, пока грохочет над головой, а прокатится гроза — вновь становится ясно, спокойно и тихо. Комбриг был отходчив.
И еще они ухмылялись потому, что понимали комбрига: хоть кипел он сегодня не по очень серьезным поводам, но несколько дней назад его наконец-то представили к адмиральскому званию, и каждое, даже мушиное, пятнышко на репутации бригады могло отдалить его мечту о широком адмиральском погоне.
Закончив «раздалбывать», комбриг чуть было по стародавней привычке не помянул мать святую богородицу, но метнул осторожный взгляд на своего нового зама по политической части и осекся. Посопел малость, в последний раз и уже не сильно шлепнул ладонищей по столу и протрубил:
— Детский сад, а не бригада… — И, еще посопев, добавил: — Все свободны.
А когда офицеры молча заторопились к двери, комбриг приказал им вслед:
— Логинов, останься!
Щукарев подошел к окну, обвел тяжелым взглядом безобразие, творящееся на улице, и сморщился: вот уже какой год в такую непогодь его жестоко ломал ревматизм — не прошли даром двадцать с лишним лет, проведенные в железном прочном корпусе подводных лодок.
И надо же такому случиться: именно в этот момент мимо окна к казармам проскочили его командиры. Они дружно над чем-то хохотали.
— Молодежь… — раздраженно пробурчал комбриг. — Хоть кол на голове теши!
Он оставил в кабинете Логинова, своего друга, однако начинать с ним разговор не хотел, пока не схлынет раздражение. Логинов в ожидании переминался с ноги на ногу. Все в нем было в меру и подчеркнуто аккуратно. Рост — чуть выше среднего, не широкоплеч, но и не узок, вьющиеся волосы лежали волосок к волоску, серые умные глаза с юморком, в углах губ затаилась улыбка. Отутюженная форма ладно облегала его. И вообще он выглядел этаким новеньким, каким выглядит выпускник училища, впервые надевший офицерскую форму, хотя носил ее уже семнадцать лет.
Все так же глядя в окно, будто высматривая там что-то шибко интересующее его, комбриг буркнул:
— Вот твое доверие во что обходится. Чертов «академик»!
Невзлюбил Щукарев логиновского старпома. Учась на командирских классах и одновременно заочно в академии, Березин всерьез увлекся проблемами математического моделирования. В них он увидел единственно возможный путь развития науки управлять, руководить боем. Боем современным — быстротечным, на огромных скоростях, с применением ракетного оружия. Дело это было новое. Кто-то в этом самом моделировании просто-напросто ничего не понимал и пропускал березиновские завихрения мимо ушей, посмеивался над ним. Другие тоже пока ничего в этом не смыслили, но прислушивались, приглядывались, улавливая в дебрях рассуждений Березина очень четкую и умную систему мышления и выработки командирского решения.
Комбрига же, искренне считавшего все это блажью и чепухой, прямо-таки трясло, когда Березин на очередном командирском занятии при решении элементарно простых, как считал Щукарев, задач начинал вдруг умничать и сыпать всеми этими «численными интегрированиями плотности распределения нормированной случайной величины…» или же «искусственными реализациями вероятностных законов». Черт те что! И комбриг, когда особенно хотел задеть Березина, обзывал его, правда за глаза, «академиком».
После сегодняшней стыдобищи с гюйсом Щукарев Березина прямо возненавидел.
— Почему же я ему должен не доверять, Юрий Захарович? То, что произошло утром, просто нелепая случайность. Гюйс менял боцман, он дольше Березина служит и в няньках давно не нуждается. А Березин — готовый командир лодки, грамотный, толковый.
— Вот этот грамотный, толковый и накомандовал. На весь флот ославил… Позорище, да и только! — Щукарев вновь уставился в окно.
Сегодня утром местное радио опять не порадовало метеосводкой: «Температура минус два градуса, пурга. Ожидается плюс два, дождь со снегом. На побережье ноль. Ветер северо-восточный, пятнадцать — восемнадцать, порывами до тридцати метров в секунду».
Вторую неделю столбики термометров приплясывают вокруг нуля. Низкие, огрузшие от влаги тучи с разбега ударяются о запорошенные снегом сопки, рвутся о них в клочья, запутываются в низкорослой корявой березовой поросли, свиваются вокруг скал и верхушек сопок в замысловатые хороводы. А потом, подхваченные волглым сивером, несутся дальше, бесперемежно осыпая сжавшуюся от стылого холода землю и беспокойно гудящее море снежной слякотью. И днем и ночью стоит одинаковый тоскливый пепельный полусвет.
В нем среди скалисто-серого однообразия друг над другом громоздятся дома, карабкающиеся на крутые склоны сопок. С раннего утра и до глубокой ночи не гаснут окна в этих домах. Поэтому когда смотришь на городок снизу, с моря, то кажется, что смотришь на громадный светящийся небоскреб, основанием опершийся на подножия сопок, а вершиной поднявшийся высоко над их макушками.
Помолчав, Щукарев спросил:
— Ты помнишь, как мы в фиорде в немецкую сеть попали?
— Конечно, помню. — Разве мог забыть Логинов свой первый и самый, пожалуй, трагический в его жизни боевой поход? Тогда их подводная лодка вслед за немецким буксиром вошла в фиорд и удачно торпедировала разгружавшийся у причала огромный транспорт. Он, видимо, был напичкан боеприпасами, потому что его разнесло в клочья. Силища взрыва была так велика, что лодку, не успевшую уйти на глубину, выбросило на поверхность. На какие-то несколько мгновений ее рубка показалась над водой, но и этих мгновений было достаточно, чтобы немецкие сторожевики набросились на нее и забросали глубинными бомбами.