Окна — страница 8 из 27

только за голову хватался. Выходило, что у него чуть ли не половина будет неуспевающими, но с четвертными и годовыми контрольными класс его справлялся лучше всех…

— Да, конечно, местные особенности! — воскликнул Валентин Михайлович. — Но программа-то общая — что здесь, что на материке, И требования одни!

— В том-то и дело, — с досадой проговорил Иван Васильевич. — Кстати, вы кого оставляете в своем шестом?

— Локке, Икупчейвуна, Кеулина, — твердо перечислил Валентин Михайлович.

— Ну, Локке — ясно, ему жениться пора, а Икупчейвуна с Кеулиным — зря! Я их учил. Любознательные ребята!

— Да ведь по десять ошибок в диктанте!

— А в начале года?

— Двадцать — двадцать пять.

— Вот видите, — обрадовался Иван Васильевич, — по десять! Это же очень хорошо. Вы не смотрите, что по нормам за пять ошибок надо ставить два. Поставьте им три…

— Это что же? Завышать?

— Не завышать. Условно. Притом, если вы их оставите, это будут жертвы вашей педагогической неопытности. В этом году вы сами учились. В будущем начнете работать творчески. Вот увидите. Повозитесь с ними еще год. Только учтите, что русский язык для них все-таки не родной. Что собственная фонетика у них другая. Учтите и… — Иван Васильевич помолчал. — Вы утку на лету подстрелите? — неожиданно спросил он.

— Не знаю, не пробовал, — растерялся Валентин.

— Наверняка поначалу промахнетесь. А Икупчейвун с Кеулиным подстрелят… Охотиться-то думаете?

— Ружье купил…

— И правильно. На воскресенье приглашаю в Дежнев. А летом сходите с бригадой в море. Побывайте у пастухов в стойбищах. Присмотритесь к их жизни. И в школе вам станет легче…

Они уже в который раз прошли по поселку. Улица постепенно пустела. Далекие льдины, неподвижно застывшие в полосе заката, казались черными. Не понять было, закат это, или восход, или какое-то равновесие между ними, потому что полоса не меркла, но и не разгоралась.

— Часов двенадцать уже, пора и нам по домам. Насчет воскресенья договорились?

— Договорились, — сказал Валентин.

Придя к себе, он согрел остывший чайник, выпил чаю и долго сидел, глядя в окно на лагуну. Ему не спалось, потому что не привык он еще к белым ночам. Сопки на юге начали розоветь. Валентин взял недавно купленное ружье, из которого еще не стрелял, как и вообще не стрелял ни разу в жизни. Он снова вышел на улицу и пошел на берег моря, подальше от поселка. Во льдах, стоявших у берега, были протоптаны тропинки, зимой по ним охотники уходили к разводьям караулить нерпу. По одной из таких тропинок Валентин выбрался на кромку. Вдоль нее со стороны Берингова пролива низко над водой летели утки, бакланы и еще какие-то птицы с широкими красными клювами, похожие на больших попугаев. Почти над головой Валентина пролетел одинокий беспечный баклан. Решившись, он выстрелил. Баклан пролетел дальше, и, как показалось Валентину, сочувственно на него посмотрел.

Валентин усмехнулся и пошел домой. Солнце уже поднялось — большое, красное, охлажденное — и стояло над морем, почти не слепя глаз. Тонкое, узкое облако, надвинувшись, рассекло его пополам, и теперь оно напоминало Валентину Михайловичу круглый приоткрывшийся рот Икупчейвуна, когда что-то вдруг поражало, его в объяснении учителя.

Осень в июне

Лето никак не хотело наступать. Был конец июня, а льды еще стояли в бухте, и на сопках и по берегу было много нестаявшего снега. Почти каждый день шли дожди, из них нельзя было извлечь ни радости, ни даже плохого настроения, просто шли дожди, и только поселок от этого становился еще более унылым.

Не нравился мне наш поселок, две прямые улицы, параллельные берегу, — есть такие поселки, построенные без всякого воображения.

Может, потому он мне не нравился, что по дороге сюда сидел я несколько дней в Провидения, и там-то все было необыкновенно: узкая бухта, и отвесные берега, и морской порт на той стороне, и сопки, скорее похожие на горы, с нетающим снегом на острых вершинах. И жизнь там шла необычная, все двигалось: самолеты, машины, корабли. То подходила к берегу самоходная баржа, у нее — будто отвисала челюсть — отваливался носовой люк, и, пятясь, из железного нутра выползал трактор. Вдруг откуда-то из-за бугра бесшумно вырывался ЯК-40, а за ним шел гул, и пока гул медленно катился мимо вас, он прочиркивал небо и мчался уже далеко над горами. И «Аннушка», случившаяся в воздухе, в такие минуты напоминали телегу или, в крайнем случае, грузовик. Да, все здесь было мрачно, вдохновенно, романтично, — даже дощатый клозет на берегу казался необыкновенным, потому что омывали его воды Берингова моря.

Север начинался хорошо, и в этом смысле мне и дальше везло: из Провидения я шел на зверобойной шхуне. Меня отвели в каюту, где, как я понял, матросы отмечали выход в море. Мы сразу подружились, и один сказал:

— Я — Саня, корабельный плотник, но это так, в свободное время. Я плотник, он вот электрик, но все это так, смежные профессии, а вообще-то мы — зверобои.

И для убедительности они достали и показали мне свои ножи для разделки туш, у каждого по нескольку штук. Еще они показали множество фотографий: моржи, тюлени в разных видах — на берегу, в воде и на льду, — и плывущие киты, их фонтаны, хвосты и спины. Я себя знал: сейчас я начну завидовать, жалеть, что я не матрос и не зверобой.

Мне нравились многие специальности и работы, кроме моей собственной, учительской. Моей специальностью были книги — так получается, что сначала просто любишь читать, потом выбираешь соответствующую профессию, не подозревая еще, что когда чтение становится работой, это уже не так интересно. Моей специальностью было читать книги и других заставлять это делать. Я и писать пробовал, да ведь это и естественно, когда каждый день общаешься с ними, отмечаешь мысли, до которых и сам дошел, раньше, чем они — то есть они, конечно, раньше, по времени, но и ты все равно раньше, чем прочитал у них — и все это приметы, что ты и сам мог бы, и незаметно начинаешь пробовать, пробовать эти полночные озарения, когда вскакиваешь, чтобы записать фразу, показавшуюся тебе откровением, и мозг горит, и опять вскакиваешь, и говоришь себе, наконец, пусть даже смысл жизни придет в голову, все равно не встану, но опять фраза, и опять встаешь — а как же? как же они-то трудились? — уж конечно, не щадя себя…

Но только мне не везло с моими рассказами. Сначала я думал, что везло, хотя их и не печатали, но я думал, что везло — после бесед в редакциях, с глазу на глаз. «Вы понимаете, лично мне… есть отличные места и фразы… особенно вот это… и будь я редактор…» — и я радовался, пока не понял, что легче похвалить и отказать, что это их обычная манера ругать: похвалить отдельное место, умолчав о главном, остальном, и если ты не дурак, то сам поймешь, что главное-то никуда не годится.

Но теперь с этим должно быть покончено, теперь я жалел, что нет у меня, если уж не стал я писателем, хорошей, крепкой профессии геолога, строителя или вот моряка, где, я считал, легче отвлечься от так называемой напряженной духовной жизни. Ведь поначалу, начитавшись, все жаждешь этой жизни, и чем напряженнее, тем лучше, тем больше собой гордишься, пока не сообразишь, а какой в ней смысл, если ты всего лишь правило, не исключение — уж лучше тогда без нее, без этих холостых оборотов где-то глубоко внутри тебя… Но теперь с этим должно быть покончено, думал я, — правда, работа у меня не подходящая, но еще я надеялся на Север…

Ночью я вышел на палубу, пробрался сквозь путаницу канатов на нос и постоял там, как символическая фигура Кента, глядя на звезды в непривычном их положении, на Большую Медведицу почти над головой. Шхуна шла недалеко от берега, в той стороне было темно, но берег угадывался еще более темной полосой. Зато впереди горизонт лучился каким-то слабым светом — что ж это? Неужели сияние? — думал я. — И если здесь так хорошо, то как же хорошо будет дальше, на Севере…

В шесть утра меня разбудили. Шхуна стояла посреди бухты, но бухта это нечто узкое, как в Провидения, а здесь скорее был залив, с размытыми очертаниями далеких берегов. И берега были невысокие — сравнительно, конечно, потому что сопки и здесь были, но не такие, как в Провидения, а низкие, сглаженные, и склоны не каменные, черные, а покрытые осенней порыжевшей травой. В воздухе сеялась какая-то мерзость, не то туман, не то дождь, и я не сразу различил поселок, слившийся с берегами, и гораздо позже, когда я стал старожилом, я вспоминал иногда, как верно было мое первое впечатление, предчувствие в тот момент, как я его увидел.

Этот поселок ничем не отличался от тех, что у нас, на материке, этому поселку куда-нибудь в среднюю полосу, и там он никого не удивлял бы, — впрочем, он и здесь никого не удивлял, вот что странно. И люди здесь были такие же, как на материке, сохранили все материковские привычки и не видели необходимости их менять, да и не было необходимости их менять. Все уже было здесь налажено: центральное отопление, магазины — с самообслуживанием, клуб — отличный, комбинат бытового обслуживания — пожалуйста.

В этом поселке не было никакого производства, зато были конторы, бухгалтерии, управления, а сами производства были далеко: в тундре, в море, на побережье. В поселке было мало мужчин, во всяком случае, они как-то не замечались, может быть, потому, что не было здесь настоящих мужских профессий. Но женщины прежде всего бросались в глаза, обилие женщин, и так же давились они в очередях, когда что-то привозили, «выбрасывали»: в промтоварном шерстяные кофты дают, у каждой их по десятку — «у меня их десять, — жаловалась одна наша учительница, — но иду и беру, ничего не могу с собой поделать…» И все знают: завтра эти кофты будут лежать свободно, а все равно — идут и давятся…

Все здесь все друг о друге знали — я не говорю о сплетнях, но когда так мало людей вынуждены жить подолгу в небольшом поселке, волей-неволей все будут друг о друге знать, от этого никуда не денешься.

Были, конечно, и специфические особенности. Когда я только приехал и мне дали комнату, мои новые знакомые, приходя, озирались, старались понять, чего не хватает, и, наконец, спрашивали: «А бочка где? Бочка у тебя есть?»