Окно выходит в белые деревья... — страница 8 из 54

1957

ОДИНОЧЕСТВО

Как стыдно одному ходить в кинотеатры

без друга, без подруги, без жены,

где так сеансы все коротковаты

и так их ожидания длинны!

Как стыдно —

                         в нервной замкнутой войне

с насмешливостью парочек в фойе жевать,

краснея, в уголке пирожное,

как будто что-то в этом есть порочное…

Мы,

             одиночества стесняясь,

                                                               от тоски

бросаемся в какие-то компании,

и дружб никчемных обязательства кабальные

преследуют до гробовой доски.

Компании нелепо образуются —

в одних все пьют да пьют,

                                                  не образумятся.

В других все заняты лишь тряпками и девками,

а в третьих —

                         вроде спорами идейными,

но приглядишься —

                                    те же в них черты…

Разнообразны формы суеты!

То та,

             то эта шумная компания…

Из скольких я успел удрать —

                                                       не счесть!

Уже как будто в новом был капкане я,

но вырвался,

                       на нем оставив шерсть.

Я вырвался!

                       Ты впереди, пустынная

свобода…

А на черта ты нужна!

Ты милая,

                 но ты же и постылая,

как нелюбимая и верная жена.

А ты, любимая?

                            Как поживаешь ты?

Избавилась ли ты от суеты?

И чьи сейчас глаза твои раскосые

и плечи твои белые роскошные?

Ты думаешь, что я, наверно, мщу,

что я сейчас в такси куда-то мчу,

но если я и мчу,

                            то где мне высадиться?

Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!

Со мною женщины в себя уходят,

                                                           чувствуя,

что мне они сейчас такие чуждые.

На их коленях головой лежу,

но я не им —

                           тебе принадлежу…

А вот недавно был я у одной

в невзрачном домике на улице Сенной.

Пальто повесил я на жалкие рога.

Под однобокой ёлкой с лампочками тускленькими,

посвечивая беленькими туфельками,

сидела женщина

                             как девочка, строга.

Мне было так легко разрешено

приехать,

                    что я был самоуверен

и слишком упоенно современен —

я не цветы привез ей,

                                         а вино.

Но оказалось все —

                                        куда сложней…

Она молчала,

                        и совсем сиротски

две капельки прозрачных —

                                                 две сережки

мерцали в мочках розовых у ней.

И как больная, глядя так невнятно,

поднявши тело детское свое,

сказала глухо:

«Уходи…

                   Не надо…

Я вижу —

                ты не мой,

                                     а ты-ее…»

Меня любила девочка одна

с повадками мальчишескими дикими,

с летящей челкой

                              и глазами-льдинками,

от страха

                     и от нежности бледна.

В Крыму мы были.

                                Ночью шла гроза,

и девочка

                   под молниею магнийной

шептала мне:

                     «Мой маленький!

                                                     Мой маленький!»

ладонью закрывая мне глаза.

Вокруг все было жутко

                                       и торжественно,

и гром,

             и моря стон глухонемой,

и вдруг она,

                        полна прозренья женского,

мне закричала:

                          «Ты не мой!

                                               Не мой!»

Прощай, любимая!

                                    Я твой

                                               угрюмо,

                                                                  верно,

и одиночество —

                             всех верностей верней.

Пусть на губах моих не тает вечно

прощальный снег от варежки твоей.

Спасибо женщинам,

                                        прекрасным и неверным,

за то,

           что это было все мгновенным,

за то,

            что их «прощай!» —

                                           не «до свиданья!»,

за то,

          что, в лживости так царственно-горды,

даруют нам блаженные страданья

и одиночества прекрасные плоды.

1959

«Я комнату снимаю на Сущевской…»

Я комнату снимаю на Сущевской.

Успел я одиночеством пресытиться,

и перемены никакой существенной

в квартирном положенье не предвидится.

Стучит,

        стучит моя машинка пишущая,

а за стеной соседка,

                                         мужа пичкающая,

внушает ему сыто без конца,

что надо бы давно женить жильца.

А ты,

             ты где-то,

                                как в другой Галактике,

и кто-то тебя под руку галантненько

ведет —

                ну и пускай себе ведет.

Он — тот, кто надо,

                                  ибо он — не тот.

Воюю.

              Воевать — в крови моей.

Но, возвращаясь поздней ночью,

                                                                   вижу я,

что только кошка черно-бело-рыжая

меня встречает у моих дверей.

Я молока ей в блюдечко даю,

смотрю,

               и в этом странном положенье

одержанная час назад в бою

мне кажется победа пораженьем.

Но если побежден, как на беду,

уже взаправду,

                          но не чьей-то смелостью,

а чьей-то просто тупостью и мелкостью, —

куда иду?

                   Я к матери иду.

Здесь надо мной не учиняют суд,

а наливают мне в тарелку суп.

Здесь не поймут стихов моих превратно,

а если и ворчат —

                                     ворчат приятно.

Я в суп поглубже ложкою вникаю,

нравоученьям маминым внимаю,

киваю удрученной головой,

но чувствую —

                        я все-таки живой.

И мысли облегченные скользят,

и губы шепчут детские обеты,

и мучившее час тому назад

мне пораженье кажется победой.

1959

«Не важно — есть ли у тебя преследователи…»

В. Барласу

Не важно —

                   есть ли у тебя преследователи,

а важно —

                   есть ли у тебя последователи.

Что стоит наше слово,

                                         если в нем,

заряженное жаждой пробужденья,

не скрыто семя будущих времен —

священная возможность продолженья?!

Твори, художник,

                           мужествуй,

                                                гори

и говори!

               Да будет слово явлено,

простое и великое,

                                 как яблоко —

с началом яблонь будущих внутри!

23-24 февраля 1959

«Когда взошло твое лицо…»

Когда взошло твое лицо

над жизнью скомканной моею,

вначале понял я лишь то,

как скудно все, что я имею.

Но рощи, реки и моря оно

особо осветило

и в краски мира посвятило

непосвященного меня.

Я так боюсь, я так боюсь

конца нежданного восхода,

конца открытий, слез, восторга,

но с этим страхом не борюсь.

Я понимаю — этот страх

и есть любовь. Его лелею,

хотя лелеять не умею,

своей любви небрежный страж.

Я страхом этим взят в кольцо.

Мгновенья эти — знаю — кратки,

и для меня исчезнут краски,

когда зайдет твое лицо…

1960

ЗАКЛИНАНИЕ

Весенней ночью думай обо мне

и летней ночью думай обо мне,

осенней ночью думай обо мне

и зимней ночью думай обо мне.

Пусть я не там с тобой, а где-то вне,

такой далекий, как в другой стране, —

на длинной и прохладной простыне

покойся, словно в море на спине,

отдавшись мягкой медленной волне,

со мной, как с морем, вся наедине.

Я не хочу, чтоб думала ты днем.

Пусть день перевернет все кверху дном,

окурит дымом и зальет вином,

заставит думать о совсем ином.

О чем захочешь, можешь думать днем,

а ночью — только обо мне одном.

Услышь сквозь паровозные свистки,

сквозь ветер, тучи рвущий на куски,

как надо мне, попавшему в тиски,

чтоб в комнате, где стены так узки,

ты жмурилась от счастья и тоски,

до боли сжав ладонями виски.

Молю тебя — в тишайшей тишине,

или под дождь, шумящий в вышине,

или под снег, мерцающий в окне,

уже во сне и все же не во сне —

весенней ночью думай обо мне