{20} или братьев Веверковых{21}, а то и бюстами знаменитых земляков, старост, основателей часовен, меценатов, то отблеск их былой славы падал и на доктора Студничку, который считался врачом получше. Из Уезда в Птицы ездили в колясках, на худой конец в плетеных бричках; в Гостоунь добирались пешком, в лучшем случае на велосипеде. Ни та ни другая из названных деревень не отличалась благочестием, но когда в Уезде умирал кто-либо из пациентов доктора Фрёлиха, то во главе похоронной процессии ковылял с большим деревянным крестом старенький фратер Северин в рваном и грязном одеянии «меньших братьев», ordo fratres minores, а за гробом шагал аскетического вида патер Бартоломей из соседнего францисканского монастыря, причем его ряса была, правда, целой, однако в смысле чистоты ничуть не уступала одежде старенького фратера Северина. На похоронах же пациентов доктора Студнички сиял неземным спокойствием и величием декан Поспишил, сопровождаемый целой свитой министрантов.
Пациентов нашего времени, возможно, отпугнула бы переполненная приемная врача, однако у доктора Фрёлиха был заведен совершенно своеобразный порядок. Доктор, правда, не потрудился озаботиться тем, чтобы приемную хоть как-то отапливали — желание, впрочем, беспредметное, так как в приемной не было печки, — но больных не угнетало опасение простудиться. Сколько бы ни набиралось пациентов — иной раз они даже не помещались в приемной и часть их торчала на улице, — но стоило появиться в дверях растрепанной голове черноволосой докторши, которая была мужу женой, секретарем и медсестрой, как все уже знали, что в тот же миг половина ожидающих схлынет. Ибо у доктора Фрёлиха был свой метод: в своем просторном кабинете он осматривал сначала всех женщин, потом всех мужчин разом. Благодаря этому приемная пустела ровно к двенадцати часам дня: женщины, мужчины, снова женщины и так далее. Нет нужды добавлять, что дети мужского пола автоматически присоединялись к мужчинам, женского пола — к женщинам. Настаивать на соблюдении врачебной тайны было бы столь же смехотворно, сколь и излишне. Обо всех абортах, беременностях или половых заболеваниях знали в пекарнях, мясных лавках и трактирах больше, чем сам доктор. То же самое касалось ярмарочных драк с их последствиями, а гриппа, дизентерии, ревматизма и параличей никто не стыдился. Поэтому, когда в одном из амбаров Уезда нашли спрятанный в ворохе зерна трупик новорожденного младенца, доктор Фрёлих, будучи призван на место происшествия, без лишней волокиты, расспросов и расследований заявил:
— Красная Корова. Приведите-ка ее!
Красная Корова было прозвищем создания лет тридцати, лицо ее было обезображено рожей; эта женщина работала в коровнике государственного имения. Она родила четверых детей и примерно столько же сделала выкидышей. Никто не признавал себя отцом, хотя кое-какие подозрения и высказывались. Красная Корова явилась со смущенной улыбкой и в ужасе попятилась перед низеньким, в дорогой шубе доктором, который с наигранной строгостью принялся размахивать кулаком перед ее изуродованным пылающим лицом:
— Анка, еще раз это сделаешь — сама знаешь, что тебе будет! В последний раз предупреждаю!
Своеобразная трактовка законности доктором Фрёлихом сегодня показалась бы нам до некоторой степени сомнительной, но людям она нравилась, и они долго комментировали и обсуждали всякий его поступок, всякое высказывание — до тех пор, пока опять кто-нибудь не повесится в сарае или не устроит себе выкидыш.
По каким-то непонятным причинам доктор Фрёлих оставил Франтишка последним в очереди, хотя на призыв докторши: «Мужчины!» — тот вошел в кабинет во главе группы человек в пятнадцать: скотников, возчиков из Уезда, прокатчиков, шахтеров, кузнецов, каменщиков, землекопов и поденщиков — частью из самой Гостоуни, частью из других поселков в окрестностях Кладно. Доктор со всеми на ты, и об их недомоганиях он отзывается с грубоватыми шуточками, по большей части невероятно глупыми. Ощупывая мускулистый живот какого-то рабочего с кирпичного завода Задака — рабочий лежал на обыкновенной кушетке, которая, несомненно, служила местом послеобеденного отдыха доктора (под ней валялось не меньше тридцати литровых пивных бутылок[7]), — доктор, фальшивя, напевал песенку собственного сочинения: «У кого монеты — дома тот филонит, у кого их нету — у Задака ломит». Молодого вальцовщика, жалующегося на загадочное колотье в груди, доктор выгнал, примолвив, что, если б это было еще во время войны, ладно, дал бы ему дней десять поваляться в постели, но на четвертом году мира — «сыпь, сыпь отсюда и больше ко мне не лезь!». Вальцовщик попятился в испуге, и всем было ужасно смешно, все казались самим себе важными персонами, словно их связывали с доктором узы суровой мужской дружбы, словно и они принимали участие в изгнании молодого лодыря, и начали вспоминать разные истории о великодушии доктора в период войны; но доктору все это почему-то вдруг перестало нравиться, он торопил пациентов раздеваться, все крепче прижимал пресс-папье к выписанным рецептам, все резче пристукивал латунной поковкой, которой придавливает огромную кучу бумажек. Франтишек, с восхищением разглядывавший большой диплом под стеклом, на котором из всей массы латинских слов ему были понятны только «доктор медицины Эмиль Фрёлих», не успел и оглянуться, как остался в кабинете последним.
— Ну-с, что новенького в Праге? — равнодушно спросил доктор, и Франтишку вдруг стало смешно.
Еще и недели не прошло, как он, после школьного спектакля «Два года каникул» по мотивам Жюля Верна, приехал домой последним поездом, из которого вышли только два пассажира: он сам и доктор Фрёлих. Доктор был пьян и ничем не отличался от уездского пропойцы Воячека. Он мотался по кругу, шлепая в грязной снежной каше, спотыкался о вонючие кучи прошлогодних обрезков свеклы и с явным облегчением углядел Франтишка. «Отведи меня домой», — приказал он парнишке авторитетным тоном.
Отказаться было неудобно, и Франтишек пожалел, что нет поблизости Йирки Чермака с тачкой. Ведь развозить по домам пьяных составляло одно из их любимых развлечений. Летом они вытаскивали упившихся из сплетения ножек железных столов и стульев, расставленных под каштанами, акациями и вязами в саду ресторана пана Гинека, зимой выволакивали их из романтической распивочной того же заведения с черного хода. А теперь надо было тащить доктора одному, без транспортных средств в Гостоунь, до которой час ходу. Доктор Фрёлих время от времени предпринимал подобные вылазки в столицу. Являясь источником всякого рода домыслов и некоторого восхищения, экскурсии эти способствовали его популярности. Обитатели Уезда, Гостоуни и Птиц все еще располагались по ступенькам старой социальной лестницы, и если доктор посещал пражские бордели, где, несомненно, платил крупными купюрами, то это незримыми нитями связывало его с холостильщиком Беранком, платившим мешком пшеницы за подобного же рода услуги, оказываемые в одной из бесчисленных заплесневелых каморок заведения пана Гинека, или с общепризнанным эротоманом, сидельцем табачного киоска Хоцем, валютой которому служил, естественно, табак, точнее, сотня сигарет марки «Зорка» в мягкой упаковке кубической формы.
Сейчас Франтишек не знает, что ответить; он не знает, что имеет в виду доктор, спросив, что новенького в Праге: дела в гимназии, события Февраля{22} или открывшуюся недавно, на праздник св. Матфея, ярмарку. Что его интересует: ярмарочное «чертово колесо», экзотические пресмыкающиеся, напавшие на чернокожих у палатки белого путешественника капитана Гринта Мэча, позиция президента Бенеша в современной ситуации? Но доктор по свойственному ему обычаю никакого ответа не ждет; склонив голову, он рассуждает как бы про себя:
— Игру-то они выиграли. В этом уже никто не сомневается. Коммунисты. Гм. Но они перережут друг друга. В этом уж не сомневаюсь я. Это закон всех революций. Он не знает ни исключений, ни пощады. Дантон, Робеспьер, Французская революция…
Тем самым доктор заронил в душу Франтишка вопрос, на который долго-долго не было ответа. До тех пор, пока Франтишек не узнал, что за время, когда во Франции совершалась революция, в Англии и Соединенных Штатах за самые обыкновенные преступления против собственности было казнено куда больше людей, чем приговорил к смерти за измену французский революционный трибунал. До тех пор, пока ему не стало известно, что за один-единственный день наступления на Сомме в июле 1916 года английские генералы обрекли на истребление больше человеческих жизней, чем их погибло за всю Французскую революцию.
Помолчав, доктор Фрёлих вручил Франтишку справку, в которой было написано по-латыни: «Confectio porci», что в переводе означает «убой свиньи».
С этим курьезным оправдательным документом в кармане Франтишек волен теперь двинуться домой, в Уезд, по весьма-весьма унылой дороге, прямой, как линейка, по дороге, которую замыкает на горизонте невысокий холм с тонким шпилем на башенке францисканского монастыря; позади монастыря — силуэты копров, терриконов и срезанные конусы доменных печей, а направо и налево — только пашни да вороны, нечленораздельно спорящие о том, как давно проложили эту дорогу. Впоследствии Франтишек часто будет вспоминать ее — конечно, отнюдь не с сегодняшним добрым чувством, что так легко получил справку от врача. Такие настроения недолговечны. Нет, он будет вспоминать, как бежал по этой дороге «язык на плечо», если воспользоваться современным выражением, бежал звать доктора Фрёлиха, чтоб тот сделал матери укол; и как он, все так же, язык на плечо, подобно травленому зайцу, подобно гончей, несся в обратном направлении, следом за доктором, катившим на велосипеде. Если сейчас Франтишек, радуясь оправдательному документу, может на ходу решать проблему, как ему за эти свободные дни написать домашнее сочинение на тему «Наш дом (описание)», то для родителей его в это же время тема «Наш дом» приобретает куда более конкретную форму. Беглое упоминание о семье Франтишка далеко не исчерпало ее характеристику. И если Франтишек в своем сочинении соврет довольно некр