[11] Прикрепленность к землевладельцу-помещику не исчерпывала сути крепостного состояния крестьянина. Более значимым в крепостном состоянии являлось прикрепление крестьянина к своему крестьянскому тяглу в отношении государства. В этом отношении русский крепостной крестьянин не был точной аналогией европейского феодального крестьянина периода средневековья.[12] Соответственно, и раскрепощение содержало два различных аспекта – освобождение крестьянина от власти помещика и освобождение от тяглового состояния. Историография крестьянской реформы традиционно акцентируется на первой составляющей. Отсюда и оценка этой реформы с эпитетом «великая».[13]
Действительно, помещичье землевладение являлось анахронизмом, препятствующим развитию России. После предоставления дворянству права не служить при Петре III и Екатерине II возник феномен «праздного класса». Снятие с дворян обязанности несения службы, при сохранении крестьянства в крепостном состоянии, продуцировало социальный конфликт в российском обществе. Дворянство лишалось своей функциональной роли в сословном распределении тягловых обязанностей.[14] Все последующие попытки Павла I и Николая I вернуть дворян к службе оказались тщетны. Содержание «праздного класса» крайне дорого обходилось России. Кроме того, существовал еще и нравственный вопрос в сохранении личной крепостной зависимости крестьян – нарушение принципа христианского равенства. Отмена личной зависимости крестьян от помещиков была действительно исторически необходима.
Однако целесообразность снятия с крестьян тяглового состояния, сам отказ от модели государственного тягла не очевиден. Реформы Александра II не упраздняли ее единовременным манифестом, но задавали вектор детягловизации. Фактически тягловые функции переходили к общине. Реформы П. А. Столыпина были исторически преемственны реформам Александра II.
Через детягловизацию в России открывалась дверь для развития капитализма. Но насколько капиталистическая модель является цивилизационно универсальной? Применительно к методологии формационного подхода переход от феодализма к капитализму рассматривался, безусловно, как шаг исторического прогресса. Соответственно, и реформам Александра II давалась характеристика в качестве прогрессивных свершений. Положительно оценивались они, естественно, и в рамках либеральной объяснительной модели. Критика в обоих случаях состояла не в том, что были затеяны реформы, а в их умеренности. Совсем иначе эти реформы могут быть восприняты с позиций цивилизационного подхода. Попытка перенесения на российскую почву иноцивилизационного опыта капиталистических отношений оказывается в этом случае угрозой для Российской цивилизации. И капиталистическая модель в России, действительно, потерпела крах. Большевики восстановили в модифицированном виде под новой идеологической вывеской модель тяглового государства. Создаваемая впоследствии колхозная система во многом репродуцировала традиционную для России форму социального устройства села. Один из основоположников теории культурно-исторических типов О. Шпенглер определял такого рода трансформации, восстанавливающие культурно-идентичный тип системы, понятием псевдоморфизм.[15]
В нравственном плане идея всеобщности государственного тягла диссонировала с личностной зависимостью крестьян от помещиков. Одна составляющая крепостного права ценностно противоречила его второй составляющей. Всеобщность тягла с распределением по функциям общественных групп – в сущности, эгалитарный концепт. Личностная зависимость крестьян от помещиков, прикрепленность к лицу – выражение элитарной системы. Реформированы были обе стороны крепостного права, что было не обязательно и зависело от идеологического выбора властной команды.
Но главные негативные последствия реформ состояли, возможно, даже не в экономической, а ценностной сфере.
«На великий акт освобождения от крепостной неволи народ, свободный народ! – ответил: 1) быстрым развитием пьянства, 2) быстрым развитием преступности… 3) быстрым развитием разврата, 4) быстрым развитием безбожия и охлаждением к церкви, 5) бегством из деревни в города, прельщавшие… притонами и кабаками, 6) быстрой потерей всех дисциплин – государственной, семейной, нравственно-религиозной и превращением в нигилиста».[16] Приведенная оценка результатов реформ принадлежит видному консервативному публицисту Михаилу Осиповичу Меньшикову. Отмена крепостного права имела для крестьян эффект обрушения традиционной системы ценностей. Освобождение обернулось повсеместной моральной эрозией.
Распад системы традиционных социальных связей повлиял деструктивным образом на состояние идейно-психологического потенциала народа. Результатом испытанного им шока от ломки прежней модели социальной иерархии стало распространение различных форм девиантного поведения. В кризисном состоянии оказалась Церковь, столкнувшаяся с ростом безверия и массовой сектантской экспансией.
Модернизация России была, безусловно, необходима. Однако избранная либеральная модель ее осуществления показала свою несостоятельность и разрушительный характер по отношению к государству. Вопрос о корректировке модели модернизационного развития адресовался уже последующим царствованиям.
Традиционным, органическим, цивилизационно идентичным для России институтом самоорганизации являлась русская крестьянская община – «мир». Определенное время в отечественных общественных науках доминировало представление об общинах как о препятствии для социального развития. Однако современный опыт ряда восточных государств указывает на принципиальную возможность осуществления развития с опорой на общинные традиции. Целесообразно говорить о двух моделях модернизации: одна осуществлялась через репрессинг в отношении общины, другая – через использование общины в качестве инструмента мобилизации. Указанный опыт позволяет вновь вернуться к вопросу об общинной (или квазиобщинной) модели развития. Особого внимания заслуживает связь между общиноцентризмом и солидаристским социальным проектированием.
Существование общины, как известно, обнаруживается в различных типах цивилизаций. Это преподносится как свидетельство в пользу универсализма мирового развития. Но идентичные ли институты скрываются под понятийно единым общинным маркером? Для ответа на этот вопрос феномен общины исследовался в ракурсе цивилизационной компаративистики. В качестве объекта анализа были взяты общинные структуры трех цивилизаций: российский «мир», западноевропейский «civic» и китайский «цзя».[17] Все указанные институты определяются как община. Однако ни по одному из используемых при сопоставлении базовому параметру (а таковых было шесть) совпадений не обнаружилось. Следовательно, налицо три принципиально различных социальных института, объединение которых под одним унифицирующим маркером является по отношению к каждому из них существенной деформацией.[18]
На Западе община, основанная на индивидуалистической парадигме хозяйствования, довольно легко распалась. В России же, базирующаяся на коллективистской традиции, коллективистских ориентирах совместной деятельности, она каждый раз, при всех попытках ее роспуска, воспроизводилась, репродуцировалась в новых формах. Не известным для Западной Европы являлся феномен уравнительного, периодически проводимого перераспределения земель. В России он получил название «черного передела». Даже в начале XX века процедура земельных перераспределений среди русских крестьян-общинников имела крайне широкое распространение.[19]
«Только благодаря своей уцелевшей общине, своему миру, – писал консервативный экономист С. Ф. Шарапов, – и стало Великорусское племя племенем государственным; оно одно из всех Славянских племен не только устроило и оберегло свою государственность, но и стало во главе общерусского государства… Община явилась хранилищем и Христовой веры, и народного духа, и исторических преданий…»[20] Общинное землевладение соотносилось с национальным идеалом соборного единения. Община брала на себя функции организации вспомоществования всем миром отдельным крестьянским хозяйствам. Другим ее назначением являлось решение социальных задач, что соотносилось с критериями социализированного типа экономики (рассмотрение экономических успехов с точки зрения социальной справедливости). Даже западник А. И. Герцен отмечал опровержение русской общинной системой хозяйствования теории мальтузианства.
Модель общины была положена в организацию «русской артели», представлявшей собой исключительно национальную форму хозяйственной самоорганизации и самоуправления. Не случайно А. И. Герцен называл артели передвижными общинами. Артельщиков связывала круговая порука, солидарное ручательство всех за каждого. Возведенное в принцип существования равноправие членов артели позволяет противопоставлять ее капиталистическим предприятиям (в литературе используется характеристика их как антикапиталистических организаций). Уместно также говорить об особом феномене русской трудовой демократии. В Российской империи были известны случаи, когда вся деревенская община составляла собой артельное объединение.[21]
О высокой трудовой эффективности артельного труда может свидетельствовать опыт форсированного строительства в течение 10 лет Великой Сибирской магистрали, проложенной главным образом руками артельщиков. Лишь 8 тыс. человек было задействовано в прокладке 7,5 тыс. км железнодорожного полотна.