— Просто счастье, что вы как химик не лезете ковырять патроны, — молвил бывший писатель и направился в уборную.
Он брился, разглядывал в зеркале свое узкое, породистое лицо. Барское, нервное, мелкопоместное. Бритый подбородок еще оставался непривычен. Возможно, стоит отпустить эспаньолку по примеру Шамонита? Выглядит тот щегольски, с первого взгляда нравится женщинам. Что за глупейшие мысли?! Этак и к найму смазливых горничных перейдешь. Денег много, продукты берем не торгуясь. И это в голодном городе. Осталось только баб покупать. Мерзость какая! Война. Теперь и здесь, в столице война. Сколько мерзких жизней забрано сегодняшней ночью? Восемь, десять, дюжина, больше?
Бывший литератор, обладатель трех премии Императорской Петербургской Академии наук «за словесность», швырнул салфетку, взял флакон одеколона и крикнул в коридор:
— Петр Петрович, за газетами еще не посылали?
— Нет, дворник где-то шляется, распустился лакейский пролетариат.
Борька пулей слетел по короткой полуподвальной лестнице, ощупью забарабанил в дверь. Отперли, мальчишка ввалился из пахнущей кошками тьмы в сумрак, благоухающий получше — кашей и стружкой. Сорвал с крупной, стриженной ежиком головы картуз, бахнул им об пол:
— Постреляли! Гады! Военно-революционный комитет на Выборгском шоссе! Всех насмерть!
— Всех? — просипел Филимон. — Ты дух переведи, пары спусти, да кепку подбери. Вон — водицы попей. А газету давай сюда…
Пока Борька пил из здоровенного «ротного» чайника, норовившего вышибить носиком зубы, остальные подпольщики изучали газету. Статейка была не особо подробная — в редакции спешили успеть к выходу — но жуткая. Часть фамилий погибших широко известна.
— Ловко, — сказал Филимон, складывая газету. — Ишь, осмелела власть буржуйская, напрямки прет.
— Странно. Такие радикальные решения, не иначе пытаются опередить восстание, — Андрей по прозвищу Лев, тридцатилетний инженер, еще недавно работавший в воздухоплавательном расчетном бюро, подошел к окну, глянул на полоску серого света над тротуаром — по двору протопали чьи-то ноги в криво сношенных рыжих ботинках. — Сегодня-завтра все решится.
— Я и говорю! — Борька, отдуваясь, оторвался от увесистого поильника. — Забыли о нас. О чем Центр думает?! Может, и их уже… того?!
— Бориска, ты еще воды попей, — посоветовал Филимон. — Носишься как барбоска, панику паникуешь. «Весь комитет, весь комитет»… Не, с наскока они нас не возьмут.
— Нас, может и не возьмут, а вон чего творят…
Старшие товарищи не ответили. Филимон, постукивая деревяшкой протеза, подошел к верстаку, подвинул табурет, нацепил очки и вновь развернул газету. Инженер Лев продолжил разглядывать клочок двора. Думают они, понимаешь.
Борька скинул и повесил на гвоздь у двери пальтишко, стиснув зубы, бухнулся за заваленный чурбачками-заготовками стол. На свободном пятачке стоял чугунок с остатками каши.
— Верно, — одобрил, не отрываясь от газеты, Филимон. — Хлеба возьми да доешь. Наше дело солдатское: спи, жри, команды жди.
В мастерской подпольщики вполне обжились. Дощатые нары, тюфяки, печурка — топи стружкой и обрезками, тут на всю зиму хватит. По городу гуляй, диспозицию изучай. Филимон с инженером знали Петроград недурно, а для Борьки огромный город незнаком, если при серьезном деле заблудишься, прощения тебе не будет. Вот только когда эти серьезные дела опять начнутся?
Было серьезному, хотя и малость запальчивому человеку Борису Салькову тринадцать лет. Свято верил он в скорый приход светлого царства социализма, участвовал в двух серьезных делах: одно по изъятию средств на нужды революции, второе и вовсе боевое — со стрельбой. Положили в доме на 2-й Рождественской помощника министра с сыном и охранником. Прапорщик, министерский сынок, оказался резвым, успел револьвер выхватить. Но дергайся или не дергайся, когда к тебе боевики врываются — песенка спета.
Борька разогрел кашу — на вкус была неплоха, умел Филимон варить по-солдатски добротно. Вообще-то, инвалида-подпольщика требовалось называть по боевой кличке — Гаоляном. Но группа была мала, клички как-то не прижились. Борькин, так напряженно придумываемый и красивый псевдоним, небось, сразу и позабыли. Да и ладно — не для театральщины здесь собрались.
Люди в группе подобрались столь разные, что даже удивительно. Вот по каким признакам Центр боевую ячейку формировал? Образованный Андрей-Лев — конструктор, инженер, пусть и относительно молодой, но ведь всякие воздухоплавательные конструкции умнейше изобретал, до того как… Ну, не особо рассказывает, что понятно. Все равно видно: почти белая кость, хотя сам, своим умом к наукам пробивался.
Гаолян наоборот — три класса церковно-приходской, зато великие военно-боевые университеты. Стрелок, бомбардир, сапер — вояка на все руки, пусть и давненько то было. С япошками без броневиков, газов и дирижаблей обходились, но образование и революционную сознательность даже застарелая война дает, да еще как щедро. Особенно, если ногу до колена на тот кровавый опыт сменяешь. В свое время пил горькую, конечно, дядька Филимон по своему инвалидному делу, крепко пил. Дрался, безобразничал. В кутузку сажали, Георгиевского креста грозили лишить. Но спохватился ветеран: если жизнь разменивать, так уж точно не на водку.
Серьезные люди. Себя Борька самокритично особо серьезным не считал. Опыта нет. Ненависти по уши, а с опытом пока не особо. Ну, в деле безжалостной борьбы за светлое будущее главное — твердость! Верно ведь?
Верил Борька, что мать выздоровеет. Твердо верил. Потому что если засомневаешься, руки так начинают трястись, что и башка в пляс идет. Прицел браунинга не видишь, не то, что точно стрелять браться.
В сентябре это было. С рынка шли мимо прудов, где, как известно, давным-давно хорошая рыба передохла, только скользких огольцов и выудишь. Овощи подешевели, оттого и нагрузила мать корзину так, что волоки, да только покряхтывай. До дома и оставалось всего ничего — мимо мостков пройти, и к улице подняться. Борька заметил стоящих впереди мужчин: один в штатском, другой в офицерской шинели, в золотых погонах, но по-походному, в ремнях. Чего им на берегу пруда понадобилось?
— Бориска, ты их обойди, — сказала засомневавшаяся мать. — Зацепишь корзиной, не дай бог…
— Чего я их буду цеплять, провиант только пачкать.
Офицер и его спутник не обратили на прохожих никакого внимания, разве что чуть посторонились, пропуская по узкой тропинке. Борька уж собирался переложить в другую руку корзину — едва все жилы не порвала, тяжеленная — как в спину сказали.
— Вот, извольте видеть — шествуют как мимо пустого места. Уже не существем-с… Свято полагают что революции и свободы все им позволили.
— Быдло учить и учить, — ответил офицер.
В следующий миг Борьку ударили в спину, да так, что мигом полетел на мягкую землю. Корзина выставить руки не дала — ткнулся мордой, носом влип. В изумлении дух не успел перевести, как на спину сели. Так тяжко, что хоть задыхайся и разом подыхай.
Очень жалел Борис Сальков что не задохнулся в ту минуту. Но голову словно нарочно на бок повернули, заставляя все видеть. Офицер бил мать, бил страшно: обдуманно и сильно взмахивая ножнами тяжелой шашки, пожевывал папироску, перебрасывал зубами из угла в угол рта, попыхивал и щурился. Мама почти сразу перестала кричать, лежала мертво, ноги заголились, отчетливо хрустели кости под ударами. Борис мычал, вопил в землю — рот забился пахнущей илом грязью, глаз залип, но второй все видел…
Исчезли оба незнакомца, словно и не было их в городке. Маму отнесли в больницу, доктор полагал, что в тот же день умрет, но, нет, жила. Борька утешал сестренку, слушал докторов. Маму в больнице хорошо знали — все же фельдшерица, потому лечили на совесть. А в городе, тихом, полном садов и церквей, жуткое происшествие напугало всех жителей. Снова и снова приходили из милиции, из училища, даже настоятель монастыря приперся, гудел тихим лживым басом.
Что толку? Что?! Ведь убивали за какую вину? За то, что не поклонились, не поприветствовали его благородие?! Или за что?
Мать ненадолго приходила в себя. Кости рук и ног у нее были раздроблены, переломов десятки. Кололи морфий. Смотреть на маму Борька не мог — у самого руки начинали трястись. Сам бы сдох, хоть десять раз, только бы не она.
Через четыре дня зашел вечером домой к Сальковым незнакомый человек в солдатской шинели. Был краток, передал денег «от комитета» на лечение, пожелал матери выздоровления. И спросил, что Борис делать думает. Старый мир, он ведь житья не даст. Решать дело нужно раз и навсегда. Сейчас всё в Петрограде решается. Надежные люди нужны, быстрые и чтоб внешне подозрений не вызывали. Деньги на проезд и житье будут. Да и лечение матери Центр оплатит…
Позже думал Борька — отчего именно к нему пришли? До Питера не ближний свет. Хотя где Центру найти более надежного человека? Жалости к старому миру у Бориса больше нет и не будет.
Не ошибся. Таких в группу и брали — безжалостных. Хоть и не обсуждалось, но догадывался Борька, что и у Андрея-Льва подобная история имелась, а у питерца-Гаоляна и вовсе понятно — инвалиду единственную дочь сломали. Не желал старый мир уходить, мстил трудовому народу по-волчьи изуверски, на реванш нацеливался. И нужно было эту ядовитую гадину добить любым средством.
Связник пришел к вечеру. Записка с приказом, краткие инструкции от курьера. Группа, истомившаяся бездельем, готовая до утра и не ждать, принялась готовиться.
— Не пойму чегой-то, — размышлял Филимон, протирая затвор. — Посыльный наш вроде как пораненный, в солдатском ходит, но на нижних чинов не похож. Ухватки не те.
— Возможно, из прапорщиков? — предположил Андрей-Лев. — Явно образованый, судя по акценту, не из столицы. Солдатскую шинель из конспирации носит. Из сочувствующих.
— Я, брат, прапорщиков как облупленных знаю. Да и калек навидался, — Гаолян усмехнулся, пристукну об пол своей деревяшкой. — Щас все ряженые, любое превосходительство норовит на себя солдатскую портянку навертеть. Вон — и Керенский в солдатской шинели щеголяет, прохиндей судейский. Но наш-то поводырь малость иное дело. Может, из поляков?