ЛОА
Снова белого побольше!
Белой краски для Севильи —
Для паласьо мавританских,
Для домов в побелке свежей,
Для мечетей под крестами.
И немного голубого,
Чуть темнее, чем для неба, —
Это цвет Гвадалквивира,
Что вдоль вала Альменилья
Мимо города стремится —
Прямо к морю-океану.
А потом смешаем краски
Пестрой юбкою цыганской,
Яркой радугой горячей.
И – вперед под севильяну,
Под каштаны-кастаньеты,
Под лихой цыганский бубен.
Белый, синий, ярко-пестрый.
Севильяна!
ХОРНАДА XXI. О том, как славный рыцарь Дон Саладо пришелся ко двору
Однако же странное дело, Начо, – молвил Дон Саладо, отрезая себе новый кус ветчины. – Сколько ни едем мы, но Севилья отчего-то остается справа от нас. Нет ли в этом некоего колдовского умысла?
Прежде чем на такое ответствовать, я и сам к ветчине приложился. Есть хотелось до невозможности – уже третий день подряд. С того часа, как мы гостеприимный кров его сиятельства покинули. Бывает такое: просвистит мимо стрела, разрубит ятаган мавританский шапку – и превращается живот в пропасть бездонную.
Закусывали мы прямо на пригорочке под высоким пробковым дубом. Хорошее местечко, тенистое. И вид на славный город Севилью отсюда – лучше не придумаешь. Вот Гвадалквивир темно-синий, вот и мост Тринадцати Лодок, что в Триану ведет, а там и Башня Золотая, Алькасар которая. А над крышами красными, черепичными – Хиральда-Великанша крестом золотым светит. И все это – справа, как и было сказано. Дожевал я ветчину, винца хлебнул да и задумался. По поводу умысла колдовского. То есть не колдовского, конечно.
– А не съездить ли нам, рыцарь, сперва в иное место? – заметил я, Хиральдой-Великаншей любуясь. – Ну, в самом деле, что делать странствующему идальго в Севилье?
– Гм-м… И вправду. Однако же, помню, в Севилью спешил ты, Начо.
И сейчас спешу. Да что делать, ежели спешу я в два места одновременно? Это вроде как если моему Куло две связки сена показать. Одну справа, другую – слева. Не иначе с голоду, бедняга, околеет! Да только такое лишь в байках бывает. И Куло мой сена выберет, и я чего-то решу. То есть решил уже. Подождет Севилья. Тем более невелик крюк – день всего.
– Захотелось мне, сеньор, воздухом морским подышать, – пояснил я, с бока на спину переваливаясь.
…Ударило солнце в глаза. Ой, приятно! Особливо после того подвала проклятого.
– Способствует это, ваша милость. И прибой послушать – тоже страсть как хорошо!
– Гм-м…
Задумался мой рыцарь, мочалку свою трепать принялся.
– Но должно ли нам пребывать в постыдной праздности, Начо? Разве не ждут тебя и меня славные подвиги? Или там, куда мы направляемся, присутствуют некие злые великаны?
– Это сколько угодно, – зевая во весь рот, откликнулся я. – Только не злые они – добрые. Ежели не с похмелья, конечно.
Про похмелье я не зря помянул. После всего хотелось не винца кислого выпить, а по меньшей мере агвардиенте [45]сарацинской. Да не просто так, а в компании доброй, да с куражом, да с пляскою. Но только не плясать мне пока – ни севильяну, ни сарабанду с кастаньетами. Вот съезжу к морю, потом в Севилью заверну, тогда уж…
Впрочем, близко уже это «тогда уж». Одно непонятно: куда рыцаря моего калечного деть? Напоить да спать уложить? А если проспится и за подвигами поедет? Жалко будет, ежели прибьют его, беднягу! Ведь Андалузия – это не Алькудийские поля. Здесь Коста, тут сперва нож в брюхо всадят, а после об имени спрашивают.
Погладил я дагу – ту, что со стены в замке снял. Хороша, лучше моей прежней! И насечка серебряная, и клинок огнем на солнце горит.
Кстати!
– А не продать ли нам, рыцарь, те латы, что мы из дома сеньора маркиза прихватили? Странные они какие-то, и на латы не похожи.
И вправду не похожи. Схватил я тогда первое, что под руку попало. А после разглядел – и подивился. Сверху бархат синий, по бархату заклепки позолоченные рядами ровными идут. Не латы – корсаж женский. Зато дорогие. Продать такое – год жить можно.
– Продать? Что ты говоришь, Начо!
Встал Дон Саладо, тряпку откинул, в которую я латы эти замотал, дабы народ глаза не пялил. Шлем я тоже спрятал, а на Дона Саладо шляпу надел – ту, что на нем и была. Так что никто нам не удивлялся. Едет себе почтенный сеньор из хорошего дома, и слуга при нем, и конь заводной. Увидят нас – сразу шапки ломать начинают. За двадцать шагов.
– Поелику ты эскудеро, Начо, а стало быть, рыцарь будущий, должно тебе в делах этих разбираться. Сей доспех поистине прекрасен и удобен, ибо это не что иное, как миланская бригантина…
– Помилосердствуйте! – вздохнул я, но дядьку уже не остановить было.
Дорвался!
– Носят же такой доспех стрелки конные, и пехотинцы тоже, ибо легок он и прочен. Состоит же бригантина из блях стальных, подобно черепице друг на друга наложенных, сверху же, как видишь, обшита бархатом. Зашнуровывается доспех сей спереди и поясом прихватывается…
Застонал я, прикидывая, не заткнуть ли уши. Сюда бы толстячка нашего, ему такое любо. А по мне, железяка – и железяка.
– Шлем же, нам доставшийся, поистине превосходен, ибо это не что иное, как бацинет доброй работы. Меч же…
Спаси меня, Дева Святая!
– …поясным называется, славной работы мастеров из Бордо. А посему смущение меня не оставляет, Начо. Хоть и взяли мы трофеи эти вроде бы как в бою, однако же не по правилам этот бой велся…
– Это уж точно, – согласился я, травинку срывая. – Какие уж тут правила, рыцарь!
…Все эти дни пытался я не думать о том, что пережить довелось. Не думать, не вспоминать. В первой же церкви свечей наставил – на полных два реала свечей. Думал, полегчает, да только где там! Закрою глаза – и снова огонь холодный плещет.
– Ну их всех, сеньор, – вздохнул я, дожевывая травинку (кислая-кислая попалась!). – Лучше вы мне про великанов чего расскажите.
Великанов мы под вечер встретили – там, где и ожидалось. Идет дорога между камней, петляет, а камни громадные, всадника спрятать могут.
…И морем, морем пахнет. Здорово так!
– А добрый вечер вам, сеньоры! Или не туда вы заехали, такие хорошие?
Двое великанов спереди, двое сзади, остальные пока за камнями – ждут. И у всех штаны широкие, пояса-агухеты с бляшками медными, серьги в ушах. И даги, само собой. Пока что в ножнах.
Вскинулся мой идальго, к мечу потянулся. А я и ухом не повел.
– Пустое, рыцарь. Это они еще глаза после сиесты не продрали.
А великаны ближе подступают, один уже за повод коня моего схватил…
– Начо! Парни, да это же Бланко! Начо Бланко! Ага, продрали глаза-то!
Набежали со всех сторон, схватили, стащили с коня. И – кулаками по спине.
– Начо! Да мы ж тебя уже похоронить успели. Уже и свечку за упокой поставили!
За плечи схватили, затрясли – аж в башке зазвенело.
– Живой! Парни, живой! Ну, Бланко! А мы уже думали…
– Эй-эй, сеньоры великаны! – строго заметил Дон Саладо, брови хмуря. – Или желаете вы нанести некий вред моему эскудеро?
– А как же! – в семь голосов отозвались великаны. – Всенепременно, ваша милость. Для начала напоим вас двоих до смерти…
Обошлось. Напоили бы, конечно, да у парней вина почти уже не осталось. С полудня они тут, за камнями, скучали, за дорогой следили. Так что по паре глотков нам всего и досталось. Глотнули – и дальше поехали.
…Застава здесь, одна из трех, что на суше. У моря тоже сторожат, но не в засаде, а в башнях каменных. Опасные тут места. С моря – мавры да пираты алжирские, и на земле они же – вкупе с Эрмандадой Святой.
Вильнула дорога в последний раз, взбежала на бугор…
– Извольте видеть, рыцарь! – кивнул я, руку вперед протягивая. – Это, стало быть, море. А это – Саара, тунцовые, ежели вы не против, промыслы.
Прищурился мой идальго, ладонью глаза от солнца закатного прикрыл. Я и сам смотрел, не отрываясь. До самого горизонта – море. Прямо как то, что снилось, только без барашков. Тихое оно сегодня. А на берегу – башни высокие камня темного (еще от мавров остались), да сараи дощатые, да палатки, да пристань. И паруса у берега – не сосчитать.
Те, что в море-океан выходят, в Палосе швартуются. Кто в море Средиземное – в Кадисе. А мы тут гнездо свили. Мы – Коста, Братство Береговое. Так что не только тунца здесь ловят.
…Но и тунца тоже. Вон, сетями весь берег завесили!
– Не бывал я еще в этих местах, Начо, – заметил Дон Саладо, изрядно осмотревшись. – Вижу, немало тут добрых кораблей, зреть которые весьма приятно. Однако же странно, что нет на них ни флагов, ни вымпелов…
Я только хмыкнул. Это сколько угодно. Какой надо – такой и поднимем. Не жалко!
– И куда же поедем мы, Начо? – продолжал славный идальго в некотором раздумье.
– Как куда? – удивился я. – К пристани, понятное дело. Там нас и встретят, и винца поднесут…
Встречал нас сам Калабриец – персоной собственной.
Крупная у него персона – сходни прогибаются. На башке, поверх лысины – платок красный, за широким поясом – ятаган, черная борода – кудряшками. А в глазах бесенята пляшут – веселые такие.
– Начо! Или не повесили тебя? Или веревки вздорожали?
Гаркнул – чаек ветром разнесло. Заржали кони, дернул мой Куло ушами. Ух, голосина!
– Или вздорожали, – согласился я, с коня спрыгивая. – А как тебя, Пабло, еще осьминоги не съели, такого толстого?
Нет покоя альгвазилам,
Верной страже королевской.
Мавры прячутся по бухтам,
Магомеда слезно молят.
Генуэзские галеры
Дни и ночи беспрестанно
Ходят вдоль Ривьеры Горной.
Всем забота, всем не спится —
Калабриец вышел в море,
Толстый Пабло Калабриец.
Двинет бровью – и шебеки
Полетят вперед по волнам,
На борту – лихие парни,
Трюмы все добром набиты.
Что заказано – доставим,
Хоть из самой Палестины
Гроб Христа везти придется.
Мы – народ по сути мирный,
Только лучше нас не трогать
И не гневать Калабрийца,
Потому что рыбы в море,
Как и люди, любят жрать!
Отхлопали мы друг друга по плечам, позубоскалили вволю (я брюхо его безразмерное помянул, он – масть мою белую). Отсмеялись. А потом Пабло серьезным таким сделался, брови свои густые насупил.
– Ну, пойдем!
Сделал я ручкой Дону Саладо, дабы не волновался он, и по сходням потопал – на нашу шебеку родную. Ее Калабриец особо любит, если сам в море идет – так только на ней.
Прошли на корму, спустились в его каюту.
– Ну, куда спрятал? Или не в штаны? Так снимай, чего ждешь?
А я и не улыбнулся даже. Кончились шутки. Развязал я пояс, вынул дату…
…Два способа есть, если в штанах чего-нибудь прячешь. Первый – ближе к поясу зашить, второй – там, где штанины сходятся. У пояса лучше, потому как альгвазилы и парни из Эрмандады второй способ хорошо выучили. Так что распорол я штаны как раз у пупка, что требуется, достал.
– Оно?
– Оно и есть.
«Оно» – обрывок пергамента, маленький такой. А по пергаменту – буквочки с циферками вперемешку чернилами несмываемыми. Это для пущей верности. Ежели, скажем, я с моста в речку свалюсь да намокну.
Засопел Калабриец, достал окуляры, на нос надел. Мало кто таким Пабло Толстяка видел. Потому как идут ему окуляры, словно козе седло. Но что поделаешь!
Долго читал, долго пальцами по буквам и цифрам водил. Наконец, выдохнул шумно, спрятал пергамент в сундук кованый.
И ключ спрятал – за пояс.
– Или не молодцы мы с тобою, Бланко?
Вот и все, и говорить больше нечего. Потому что языком трепать в таверне можно. А когда о делах – слова лишние только мешают.
…А если подумать! Ради этого пергамента с закорючками сотня парней головой рисковала. Сам Калабриец с ними в Италию ходил. А потом уже – моя забота: на телеги сгрузить, куда требуется, доставить. Ну, и вернуться – живым, с буквочками и циферками за поясом.
Вот так дела наши делаются.
Молча.
Поглядели мы друг на друга, усмехнулся Толстяк, другой сундук, тот, что побольше, открыл:
– Штаны себе подбери! Светишь задницей голой, ровно мавританка в гареме…
А я все думал, сейчас напиться или чуть погодя, уже в Севилье. Потому как одно дело сделал, а второе – нет еще. Выходило, что до Севильи все же потерпеть придется. Ну а там уж…
– Новостей много, Бланко, – проговорил Калабриец, тихо так, словно голос свой зычный на берегу оставил. – Пошли на воздух – расскажу…
Хорошо на палубе! По воде рябь мелкая – ветерок вечерний нагнал, чайки чуть ли не крыльями цепляют, и тихо-тихо так. Ребята, кроме вахтенных, конечно, на берегу, а тут пусто, смолой пахнет.
Самое место, чтобы о море поговорить. О том, кто куда ходил, чего в трюме привез, кому в чем удача вышла, кому, опять же, не повезло. И таких хватает: тут и стража береговая, и алжирцы, а теперь еще и турки все чаще к берегам нашим заглядывают. Да и венецианский лев озверел совсем – у всех островов галеры с галеасами стерегут, кого поймают – сразу на рею.
Но все равно – живем. Живем, плаваем. Судьба у нас такая. По краешку жизнь идет, по кромочке.
У меня и у самого было что рассказать, да только я молчал больше. Калабрийцу про море интересно, что на берегу случилось – мое дело.
…Не только мое, конечно. Но это и до Севильи подождет, не прокиснет.
Рассказал Пабло Толстяк. Все, как есть и как было. Рассказал, вздохнул, брюхом своим безразмерным колыхнул:
– Или не знаешь ты, Бланко, что в Швейцарии есть такой кантон – Ури?
– Или не знаю, – согласился я. – Да не беда, дорогу найду. Чего туда повезем?
Поглядел на меня Калабриец – странно так поглядел.
– Или не повезем, Начо. Был я в Ури в запрошлом годе и, знаешь, домик прикупил. Горы там, красиво очень. И не сунется никто, герцог австрийский попытался – так ему все зубы пересчитали. Тихо в Ури…
Только и смог я, что моргнуть. Домик?!
– Тебе сколько лет, Начо? Двадцать? Я мне уже пятьдесят скоро стукнет. То-то!
– Да ты чего, Калабриец? – поразился я. – На покой собрался, что ли? Так ведь с тоски пропадешь в Швейцарии этой. Волком завоешь на третий день!
Зря я, конечно, голос повышал. Потому как не всерьез Калабриец про домик этот сказал. Знаю я – не бросит он наше ремесло. Так и помрет в море.
Долго молчал Пабло Толстяк, на чаек поглядывал, на берег близкий. Наконец дернул плечом:
– Или не соплей зеленой я в море вышел, Начо? Или не знает меня каждая рыба от Кадиса до Измира? Только вот что я тебе скажу, а ты уши растопырь да слушай. Дело наше – верное да правильное; надо по морю ходить, мы и ходим. Да только кончается все, Начо. Скоро не нужны мы станем, совсем не нужны. Кто сейчас по морю все больше ходит? Пираты да вояки, а честному контрабандисту и податься скоро некуда станет. Кастилия флот строит, и Арагон строит, а туркам и алжирцам уже и строить не нужно – все море в галерах. Так что вроде как между молотом и наковальней мы. Хочешь жить – иди в пираты, а это дело, скажу тебе, Начо, паскудное, паскудней некуда. А товары сейчас все больше королевские корабли возить начали. Дороже, да риску меньше. Так что не шутил я про Ури. Вот не станет Калабрийца, и Берега прежнего не станет. Мы, Начо, вроде как рыцари. Им теперь делать нечего, и нам скоро на покой. Только покой у нас, сам знаешь – петля да плаха!…
Хотел я возразить, поспорить даже. Это же надо, чтобы Пабло Калабриец (Калабриец!) такие речи вел! Но только смолчал я, потому как рыцаря моего калечного, Дона Саладо, вспомнил. Тот тоже верит, что по сей день идальго благородные по дорогам разъезжают, инфант прекрасных вызволять спешат…
Дона Саладо я на берегу нашел. Да и искать особо не пришлось. Вот костер горит, тьму ночную разгоняет, вот парни вокруг. Большая толпа собралась! И мой рыцарь посередине, на сложенных сетях рыбацких восседает. И ведь что интересно? Обычно, когда наши с Берега вот так собираются, то шуметь начинают, аж в Севилье слышно. А тут тихо как-то. Всего один и говорит.
– …И вижу я, сеньоры, что опускается подъемный мост в замке том, и ворота раскрываются. В воротах же стоит страшный великан ростом с сосну корабельную. А на великане том шлем стальной, и латы стальные в насечке золотой. И говорю я доблестному эскудеро своему: «Видишь, Начо? Настало время для славного подвига!»
Присел я в сторонке, дабы не мешать. Уж больно горячо идальго мой рассказывал. От души. Мочалку свою вперед выставил, руками разводит – для пущей убедительности.
– …А великан тот пасть свою раскрывает, клыками желтыми светит. Я, говорит, император Трапезундский, и настало мне самое время пообедать. А вот и обед мой – из двух блюд…
Протиснулся я ближе, чтобы про императора Трапезундского ни слова не пропустить. Ведь не ошибся мой идальго – по крайней мере, насчет обеда.
Узнали меня. Узнали, в бок толкнули:
– Ну и дядьку ты привез, Начо! Силен дядька!
– …И отвечает ему мой славный эскудеро: «Не достоин ты, чудище, с рыцарем моим меч свой скрестить. А отведай-ка сперва моей даги!»
Понял я – не пропадет Дон Саладо. Любят ребята байки слушать. А где еще такого рассказчика встретишь? А мне опять – шепотом, на самое ушко:
– Ты, Начо, дядьку этого здесь оставь, ясно? Пусть тут поживет, веселее с ним будет!
Ветер с моря, солью пахнет,
Угли красные мерцают,
А над нами – звезд без счету,
Словно жемчуг кто рассыпал.
Будто в сказку мы попали,
А ведь точно – прямо в сказку,
Где идальго благородный,
Сто чудовищ поразивший,
Отдыхает после боя.
Только грустно стало что-то.
Позавидовал я даже
Сухорукому идальго.
Его сказка – бой смертельный
За прекрасную принцессу,
За Христову веру нашу,
За Кастилию родную.
У меня другая сказка.
Эту сказку не расскажешь
У вечернего костра.
ХОРНАДА XXII. О том, как меня продали за пять эскудо
Чего можно услышать на площади Барабан, особливо ежели ближе к вечеру? Да чего угодно там услыхать можно: и про цены на селедку, и про то, что суд Страшный завтра после полудня наступит. Место тут такое.
…Места знать надо! Без этого в Севилье и шагу не ступишь.
Оглянулся я, на цыпочки даже привстал. Все, как есть, знакомо. Прямо перед носом Альменилья – вал-гора, за которым Гвадалквивир плещет, справа крыши черепичные, там Речные улицы, где лодочники живут, еще правее – тоже крыши, но уже с флюгерами – квартал Ярмарок. А сзади две улочки – Сапожная и Аббатская, там мастера всякие обитают, молотками стучат.
– Эй, красивый, кинь мараведи, все, как есть, скажу, что было, чего будет…
Ну конечно! Юбка до земли, пестрые ленты по плечам. Цыганка!
Отвечать не стал, разглядывать ее – тоже. Только кошель рукой прихватил – для верности. Всякий народ тут топчется. Приезжие в основном, потому как мост в Триану рядом и пристань с лодками – рядом…
На лодке я сюда и приплыл, потому как через Триану или, допустим, через Хересские ворота пробираться мне никак не хотелось. А от пристани, через ворота Трианские, хоть мавританское войско проводи, ежели днем, конечно. Стража там стоит, но больше для виду, потому что всякие приезжие валом валят. А денежки с них не тут берут, а прямо на рынке. И еще хотелось на Севилью полюбоваться. Давно ее, красавицу, летом не видел. В последние годы я тут только зимую, а зимой – не тот замес, вид не тот. То ли дело сейчас! Подплываешь – и крест сверкающий над Хиральдой видишь. Чуть ближе – Башня Золотая показалась, потом кресты над монастырями – слева Кувас и Святой Клементий, справа – Мария Пещерная, что за рекой. Смотришь – вспоминаешь.
…Есть чего! Вот, например, Кувас и Святой Клементий. Рядом монастыри, но Кувас – для святых сестер, а Клементий, напротив, для братьев. Еще сопляком слышал я, что между ними ход подземный имеется. С двух сторон братья-сестры копали, а монахини из Клементия все одно больше вырыли.
Ну, это, положим, байки. Да зачем ход, если в сад, где сестры гуляют, через стену перемахнуть можно? Была там сестра Агата, молоденькая совсем, ее отец-зверюга насильно в монастырь отдал…
Да-а!…
Тряхнул я башкой, дабы мысли всякие не слишком мешали, и вновь оглядываться стал. Оглядываться – и прислушиваться. Ведь я чего первым делом на Барабан этот завернул? Само собой, новости узнать. Но только новости все какие-то старые. Ее Высочество из Барселоны отбыли, к нам в Севилью скоро пожалуют, под Гранадой вроде как перемирие, а сельдь подорожала – вместе с солью. Когда ж такое было, чтобы летом сельдь дорожала?
Ну, про сельдь и про все прочее я и так слыхал. Ясное дело, день не ярмарочный, вот и новости не свежие.
…Что за притча? Вроде как цыганка эта, в юбке пестрой, опять рядом? Оглянулся – нету. За кошелек – есть кошелек. Никак померещилось?
А тут и колокол церковный ударил, не иначе, у того самого Святого Клементия. Поглядел я на солнышко – уходит солнышко, уже за Хиральду спряталось. Вроде как пора мне…
– Жители славного города Севильи! Жители славного города Севильи!…
Ну, вот и новости. Глашатай – и даже, кажется, знакомый. Не тот ли, что в Касалье глотку драл?
– Слушайте и не говорите, что не слышали! Слушайте, жители славного города Севильи!…
Отчего же не послушать? Обернулись, носы вперед выставили, уши распушили. А глашатай орет-старается:
– Его светлость дон Аугустино Перен, королевский ассистент [46] города Севильи, до ведома вашего доводит. С сего дня награда за голову вора и разбойника Игнасио Гевара, именуемого также Бланко, повышена до пяти эскудо. А приметы оного Гевары такие будут: волосом бел, ростом ни высок, ни мал, плечи широкие…
Вот тебе, пикаро, и Хуанов день! Втянул я башку свою белую в плечи широкие – да прочь пошел, пока добрые севильянцы на глашатая смотрят, а не по сторонам. Хорошо, что на мне шляпа да плащ до пят.
– …А разыскивается оный Гевара за воровство морское да за измену преступную государыне нашей Изабелле…
Только тогда и оглянулся, когда площадь позади осталась. Стоят жители славного города Севильи, на глашатая-петуха уставились, а сами небось эскудо уже подсчитывают.
И кто же, скажите на милость, мне так удружил? Воровство морское – петля верная, а измена если – колесование, не иначе.
Узнал новости, называется! И ведь самое обидное, нельзя из города ноги сделать. Во-первых, вечер потому что, ворота запирают. А во-вторых, дела. Ради дел этих проклятых я сюда и пожаловал.
…И вроде снова цыганка – из-за угла выглядывает. Тьфу, притча! Чего это я волнуюсь, цыгане с цыганками здесь на каждом шагу. И не до них мне теперь.
Но – ничего. Главное, места знать надо. Вот сейчас с Аббатской улицы на Сапожную перейдем, Байонскую сзади оставим, а там уже и улица Головы Короля Педро. Мои места, королевство пикаро. Там «оного Гевару» ловить никто не станет, особенно с темнотой.
…Сколько я по этим улицам набегался! С ребятами Мата Кривого я тогда ошивался, там меня Бланко и прозвали. А чуть дальше, у монастыря Святой Паулины, где Квартал Герцога начинается, падре Рикардо жил.
К его дому я так ни разу за эти годы и не подошел. Страшно как-то! Все кажется, увижу дверь полуоткрытую (никогда падре Рикардо дверей не запирал) или даже его самого на скамеечке у входа. Часто он вечерами там посиживал. И я рядом с ним…
До «Мавра» я как раз с темнотой добрался. Лучше не придумаешь – улицы опустели, добрые горожане ставни заперли. Поглядишь – словно крепость: заборы да стены с бойницами. Старые тут места, еще мавританские. И дома от них остались. С улицы поглядишь – стена да полтора окна (а то и вообще окон нет). А внутри – садик цветущий, патио с фонтаном и прочие всякие радости.
Умели жить, сарацины проклятые!
А в «Мавре» сейчас самая жизнь начинается – ночная. Да мне вся ночь и ни к чему. Мне бы до колокола досидеть – того, что с вечерни народ распускает. В «Мавре» же с этим, как есть, хорошо. Сразу с трех сторон слышно – от Святой Паулины, от Квартала Герцога (это сзади) и, конечно, от Хиральды-Великанши. Там такой колокол, грянет – земля задрожит!
Постоял я у входа, на башку мавританскую поглядел, что прямо из стены глаза пялит (как живая сделана, ночью страшно даже). За дверную ручку взялся…
Обернулся. Назад поглядел.
… Пусто на улице, никого нет. С заходом солнца только пикаро здесь и шляются. И не шел за мной никто. Корчете [47], крючка проклятого, я бы сразу заметил-срисовал. А в «Мавре» гостей не выдают, порядки такие. В общем, места знать надо!
Помянул я Деву Святую – хранила чтобы, толкнул дверь.
И ударили кастаньеты!
Ветер носится по залу,
Мимо стойки деревянной,
Мимо кадок и бочонков,
Рядом с грубыми столами,
За которыми народец
Замер, рты раззявив дружно.
Свечи сальные мигают,
Чуть не гаснут – ветер, ветер,
В юбке пестрой, полотняной,
Весь в браслетах и монистах.
Раздувает ветер косы,
Треплет красную косынку.
Кастаньеты! Кастаньеты!
Пляшет ветер малагенью.
Одурел народ у «Мавра» —
Где такое еще встретишь?
Черноглазый легкий ветер
В юбке носится цыганской!
Поймал я челюсть, на место водворил, огляделся…
Эх, славно у «Мавра»! И народу полно, и место свободное в самом уголке осталось, и весело здесь, не заскучаешь. Вона, как отплясывает, чернокосая!
…Одно странно – опять цыганка! Да что это я? Мало ли цыганок?
А как сел за стол, как кивнул мальчишке, чтобы вина принес, так и совсем успокоился. Шляпа на мне та самая, у Дона Саладо одолжил, плащ черный, перчатки даже. Никто меня в таком виде не признает. Потому видом я точно идальго, из тех, что победнее. Скучно его милости стало, вот и пошел гулять по Севилье.
…А кто и узнает – молчать будет. Вон, хозяин за стойкой даже ухом не повел, а ведь знакомы! Места тут такие. Вот только цыганка…
…Отплясала черноглазая, отзвенела кастаньетами, косами черными тряхнула. А в ответ иной звон пошел: посыпались градом монеты. Я тоже не оплошал – кинул пару мараведи, потому как скучающему идальго жадничать грех. Смеется черноглазая, хохочет, а мордачи, что ныне вечером сюда заглянули, из-за столов повскакивали, лапы к ней тянут. Да только зря тянут. Плясунья глазами черными своими блеснула, ладошку подняла. Хлоп! Словно таракана задавила. Хлоп! Хлоп! Хлоп!
Отдернулись лапы.
То-то!
А я винца хлебнул, шляпу на самый нос надвинул и вроде бы как в задумчивость впал. Не приставали чтобы. Правило тут такое: ежели сеньору общение не по душе, то и лезть нечего. Это попозже, как наберутся, драться полезут. Да мне попозже и не надо, мне бы до колокола досидеть.
Приложился я вновь к кружке глиняной…
Это что же творится в мире? Ну зачем честному пикаро такие напасти? В Бургосе ищут – ладно, за дело, из Касы тамошней ушел. В Сарагосе – тоже, грешен. Но в Севилье? И главное, за что? За измену!
Даже пот меня прошиб, потому как дошло наконец. «За измену преступную государыне нашей Изабелле»! Это ж я вроде как вне закона! Каждый корчете, альгвазилишка каждый, любой стражник коситься станет. А тут еще и Эрмандада! Там парни простые, увидят белую башку и за веревки возьмутся – вязать. Сто заберут, девяносто девять отпустят.
…Понятно, кто этим сотым окажется!
Значит, из Саары – ни ногой. А еще лучше – в Калабрию перебраться, там у Калабрийца брат имеется – такой же толстый, только не Пабло, а Педро. А может, не в Калабрию даже, а куда-нибудь в Сицилию…
Фу-ты, до чего страх довел! В Сицилию? Да ни за что!
И кто все-таки удружил? Не иначе его сиятельство, дон Федерико, маркиз булькающий. Только быстро что-то…
– Чего грустишь, мачо? [48] Угости, не жадничай! Замечтался! Неужто плясунья? Приподнял я краешек шляпы – чуть-чуть, чтобы башку мою белую не засветить. Она!
– Ты, вижу, мачо, при деньгах сегодня. Угости, угости, красивый!
Тут уже плясунья! Рядом, на скамейке. Локти голые на стол поставила, в темных глазищах огоньки горят. Смеется!
– Страх люблю, чтобы красивые – да с деньгами! А я и сама красивая, мачо. Так что угости Костансу, тряхни серебром. Гульнем, мачо, пустим ночку дымом!
И в ухо мне дышит. Сладко так, враз размякнешь!
Щелкнул я пальцами, мальчишку подзывая, дабы принес чего получше. Гульнуть? Отчего бы и нет – пока колокола не зазвонили.
А Костанса эта на меня поглядывает, улыбается.
– Да не хмурься, мачо! Знаю я, как горе веревочкой завивают, все забудешь. Жена есть – жену, невеста – и невесту. До утра ничего помнить не будешь, а утром, как деньги останутся, снова начнем. Только не останутся, я до денег жадная и до красавчиков жадная. Таких, как ты, мачо!
И плечиком жмется – ближе, ближе. Народец, что рядом сидит, похохатывает, подмигивает. Повезло, мол, парню, этакую чернокосую отхватил. Хоть до утра, а радость!
…Всегда чернявые мне нравились. А эта – лучше всех. Меня помладше, крепкая, все, что требуется, при ней, губы горят, на щеках – ямочки, а в глаза взглянешь – на месте помрешь.
Да только помирать мне не с руки. Посему плеснул я в кружки того, что мальчишка принес, свою круженцию поднял.
Стукнулись!
…Все видит хозяин, самое дорогое винцо прислал.
Ну и ладно! А теперь воображу себя столбом каменным при дороге, чтобы ее не слушать. Не слушать, не чувствовать, как кожа пахнет, как губы ее горячие уха моего касаются.
…Как бы шляпа не свалилась. Ни к чему это!
Вот обида! Ну почему не деньком позже? Славно было бы – с этой Костансой реалы мои спустить. Чтобы только запах кожи ее и помнить.
…А если и вправду уезжать придется, куда я Дона Сала-до, рыцаря моего калечного, дену? Оно, конечно, каждый за себя, не я это придумал. Пусть, ежели охота, по дорогам ездит да великанов с василисками гоняет. Но только недолго ездить ему. Его сиятельство с ее сиятельством не забудут, искать станут. А кто беднягу сухорукого в эту гадость втравил? Вот то-то и оно! С собой увезти? Разом с коньком его и Куло моим мерзким? Скажу, что в Иерусалим вроде – паломничество…
– Да ты меня, мачо, не слушаешь? Ай, мачо, какой ты скучный!
Ну конечно!
Вздохнул я, из каменного столба обратно в себя самого превращаясь. И взяло меня зло на жизнь дурацкую. Взяло, ухватило.
– А ты чего, Костанса, за болтовню серебро берешь? Брякнул – не подумал. А ну как плясунья мне сейчас по морде врежет – с размаху? Не врезала, засмеялась только.
– Говорить не любишь? Песни не любишь? А чего ты любишь, мачо? Ну, пойдем, пойдем!
И – за руку меня. Хотел я упереться, как вдруг слышу: бом-м-м-м! Бом-м-м-м!
Громко так, даже сквозь гам здешний различить легко. Еще бы! Сама Хиральда! Бом! Бом! Бом!
А это уже у Святой Паулы. Вовремя!
Встал я, шляпу поправил, плащ свой черный одернул.
– Как скажешь, – соглашаюсь. – Пошли!
К двери мы, а в спину мне взгляды – болтами арбалетными. Любопытные такие, ехидные даже. На что шкура у меня толстая – почуял.
…Только можно было и не чуять. Я и так все понял, первый раз, что ли, в «Мавр» заглянул?
Вышли мы на улицу – пусто, темно, душа радуется. Взял я красавицу эту за подбородочек, к себе повернул:
– А куда пойдем, красивая? К Арсеналу, где Диего Каброн залетных дурачков раздевает, или на Сапожную, к Луису Живопыре? Туда, где сразу режут?
Дернулась, да только подбородочек ее я крепко держал.
…Видать, недавно она в «Мавре», вот и не узнала меня. А я быстро все схватил. Любят тут идальго глупых с кошелем полным за поясом.
Не испугалась – улыбнулась, весело так. Заиграли на щеках ямочки.
– Ай, мачо! Ай, не признала своего! Так ты вроде не из гато? [49]
– А кто спрашивает? – хмыкнул я.
– Костанса Валенсийка, – смеется черноглазая в ответ. – Я с Живопырой хожу, недоумков богатеньких приманиваю. Ладно, мачо, считай, твоя взяла. Обещалась – выполню. Пошли ко мне, близко тут!
И не отказался бы, так ведь колокол! Ударил, меня позвал.
– Пошли, – киваю. – Только не к тебе.
И в переулок, что щелью черной меж двух заборов змеится. Я туда, она – за мной.
– Эй-эй! Я не такая, мачо! Я тебе не пио [50], не шлюха с Речных улиц, чтобы прямо у стеночки. Ко мне идем, мачо!
Поглядел я на нее, черноглазую, полюбовался, по щеке погладил.
– До Морской улицы дойдем. Проводишь. А потом ты – налево, я – направо.
…То есть не совсем направо. Да это уж мое дело.
Не ответила. Взяла под руку, рядом пошла, к плечу прижалась. Хотел я словцо кинуть, чтобы назавтра встретиться, да что-то удержало. Печенка, не иначе. Я ведь про то, чтобы проводила, просто так сказал, наобум. Ей ведь провожать не с руки, ей в «Мавр» возвращаться надо – идальго залетных кастаньетами приваживать…
А вот и Морская. Рядом она, двадцать шагов по переулку. Выглянул я, нос высунул…
– Сир-е-ена-а-а-ас!
Фу-ты, бес! Стража! Патруль ночной. И как раз там, куда мне идти требуется.
…Вот для этого певунью я и прихватил. Подозрений меньше будет. То есть не будет вообще. Идет себе идальго при плаще и шляпе – и при девице. Спите спокойно, жители славного города Севильи!
Повернул я направо, Костансу поближе прижал, носом запах ее кожи втянул…
Эхма!
А вот и стражники, обалдуи-альгвазилы. В шлемах, в латах, и копья при них, и мечи. Топчутся на месте, на нас не глядят. А чего им на нас глядеть? Идем себе, никого не…
– Сеньоры! Сеньоры!
Даже не заметил, как руку отняла, как в сторону кошкой отпрыгнула.
– Сеньоры! Это Игнасио Гевара! Бланко это, Астуриец!
…Вот тут я и вправду в столб превратился.
– Хватайте его, хватайте, сеньоры! Это я его выдала, Костанса Валенсийка, мне награда! Да хватайте его, чего стоите?
В одном повезло – не Эрмандада это. Те бы сразу сообразили. А эти дурни замешкались, пиками задергали. На мгновенье всего, на малую песчиночку, что из ампольет падает.
Хватило!
Плащ с плеч, шляпу на мостовую…
– Стой! А ну стой, кому говорят! Сто-о-о-о-й!…А вот сейчас!
Ходу!
Эх, недаром мне сегодня все цыганки мерещились! То есть не мерещились, конечно. Наверно, она меня еще на Барабане приметила, подошла, убедилась…
А то, что Начо Бланко в «Мавр» заглянет, любой пикаро догадается. А может, и проследила.
Ходу!
…Словно я снова Бланко Малыш, Бланкито с площади Ареналь, заморыш из Астурии, что пирожки у торговок воровал. Тогда каждый день бегать приходилось. Так что все знакомо. И забор, через который перелететь следует, и пустой патио (никто в этом доме не живет, говорят, в плену хозяин – в Алжире), и еще один забор…
Переулок… Сзади кричат, да уже не так громко. А вы чего думали, Белого Начо поймаете?
Ходу!
Только за Хиральдой, возле галереи Градас, и отдышался. Тут уже бегать опасно – стража всюду. Ничего, ушел!
Отдышался, осмотрелся, цыганку чернокосую добрым словом помянул.
…Зря это она! Или думает, что Живопыра ее защитит?
Так он первый на дагу плясунью эту нанижет. Ведь я уже не Малыш Бланко с Ареналя.
Ладно! Об этом можно и потом. А сейчас…
Поглядел я на площадь, хмыкнул. Вот это «сейчас» и наступило.
Идет!
От врат соборных, мимо галереи, мимо колонн пузатых, прямиком в тот переулок, что к Бирже тянется. Высокий, чуть сутулый, руками при ходьбе дергает, правую ногу чуть подволакивает. А сутана на нем старая, а от сутаны звон тихий – ключи на поясе переговариваются.
Потому и от самых врат соборных шел. Лично он врата эти каждый вечер запирает – никому не верит.
Идет. И я за ним, тихо так. Он мимо Биржи, и я мимо Биржи, он по улице Красильщиков – и я туда же. Близко не подбираюсь, на полсотни шагов впереди держу.
Так и топаем. Вот и эмирский замок – слева, а вот и Башня Золотая, как раз впереди. Это днем она золотая, когда изразцы под солнышком сияют, а сейчас – черная, огромная, страшная. Поглядел я на нее…
– Сыне мой! Буде ты Начо Бланко, то сюда гряди. А ежели иной кто-то – вразумлю телесно, мало не будет!
И когда только остановиться успел? И как увидел? Глаза у него на затылке, что ли? А каков голосина! Куда там Калабрийцу!
Делать нечего, подошел. Подошел, склонил голову:
– Благословите, падре!
Качнул бритой головой, фыркнул:
– Тебя, сыне, должно кулаком благословлять – по шее твоей грешной. На, лобызай! Да не морщись, не мне руку целуешь, а сану моему почтение воздаешь, оглоед!
Приложился (куда ж деваться?), про «…et Spiritus Sancti» выслушал.
– Ну, пошли, окаянец! Заждался я тебя, кнут даже приготовил.
Ну, про кнут это он шутил, конечно. А так все верно. Заждался меня падре Хуан – дон Хуан де Фонсека, архидьякон собора севильского.
…Только это для тех, кто в собор ходит, он архидьякон. А для таких, как я, Эспио Майор – главный шпион Ее Высочества Изабеллы Кастильской.
Если ходишь ты по краю,
Если лезвие кинжала
Вместо камня под ногами,
Когда пляшешь под веревкой,
Прежде чем сплясать в петельке,
Выбирать уже не станешь.
Вот ведь притча! В пять эскудо
Начо Бланко оценили.
Оценили – и продали.
А теперь, выходит, сам я
Продавать кого-то стану!
ХОРНАДА XXIII. О том, как довелось мне сидеть на бочонке из-под солонины
– Не будь слишком мудрым, сыне, но будь мудрым в меру, – наставительно молвил падре Хуан, дверь тяжелую, железом обитую, запирая. – А не то наверну тебя, сыне, крестом наперсным, мало же покажется – и сапогом приложу!
Поежился я даже. А ведь навернет, знаю!
И за что, скажите пожалуйста? Всего лишь поинтересовался, отчего это мы, как ночь, всегда в подвал спускаемся? Сыро в подвале, противно, мышами опять же пахнет.
– Каждому времени – свое место, сыне. Да не тебе, сущеглупому, сие уразуметь!
Звякнул падре ключами, у пояса их пристраивая, и мне кивнул – садись, мол. На бочонок садись. Много их тут, в подвале. Одни селедкой воняют, другие – капустой. А от того, что мне достался, вообще солониной гнилой несет.
Ну, не понимаю! Ведь падре Хуан де Фонсека – всей Башни Золотой хозяин (если бы Башни только!). Громадная башня, чуть ли не выше Хиральды. Ее еще мавры построили – сокровища хранить. А затем тут тюрьма была – при короле Педро Жестоком. От тех дней – и решетки на окнах, и крюки под потолком. Взглянешь – гадко на душе становится. А после Педро этого (его, говорят, собственный брат зарезал) чего в Башне Золотой только не было: и тюрьма опять же, и арсенал, и, снова-таки, сокровищница. А теперь все это падре Хуану де Фонсеке досталось – разом, от фундамента до зубцов наверху.
Про мавров да про Педро Жестокого сам падре Хуан мне и рассказал. Да только не пояснил, отчего это днем мы всегда с ним наверху встречаемся, а если ночью, то непременно в подвале. Наверху – понятно. Все оттуда видно: и Гвадалквивир с пристанью, и Триану, и таможню, и какие лодки куда плывут. До самой Марисмы, что уже у моря лежит, видно. И Калье-де-лос-Сьерпес как на ладони – улица Змеиная, где все севильские богачи обретаются. Говорят, что посылает каждый день падре Хуан человечка у зубцов башенных сторожить, дабы примечал тот, кто и куда по этой Калье-де-лос-Сьерпес ходит. Так что с верхотурой ясно, а вот зачем, как стемнеет, в сырой подвал спускаться? И что самое любопытное, тут падре Хуан и спит – на настиле деревянном. Вон он, у стены, ровно эшафот, пониже только.
Нет, не понять мне его, падре Хуана! Власти у него – почти как у королевы, а в затрапезе ходит, на досках почивает. И мзды не берет. А если кто в соборе осмелится медяк присвоить, то сразу – ключами по морде. Уж такой он человек!
– Или тебе особое приглашение требуется, сыне?
Не требуется. Сел я на бочонок, поежился. Сыро тут!
– Ну?
Нехорошо так спросил. Спросил – подступил ближе, глазами совиными круглыми на меня глянул. Вздохнул я, расстегнул рубаху, вынул дагу из ножен.
…На этот раз дошла очередь и до рубахи. Правда, распарывать ее не пришлось. Все, что требуется, изнутри нитками прихвачено – суровыми, в дюжину стежков. Потому и не снимал я рубахи, почитай, всю дорогу. Как и штанов.
Резанула дага – прямо по ниткам.
– Ну?!
Вот и первое «ну» – свиток запечатанный. А что в свитке том, не мне знать. Догадываюсь лишь, что по-арабски писан да из-за моря прислан.
Сгребла лапища свиток, на ладони подержала, подбросила. Поймала.
Нет свитка!
А вот и «ну» второе. На этот раз бумага – желтая, вчетверо сложенная. С печатью на шнуре – восковой.
– И чья печать, сыне?
– Педро Гонсальвеса, рехидора Авилы, советника, стало быть, тамошнего, – вновь вздохнул я. – И подпись его. Получен, значит, товар от Абу-Талиба Магриби, купца из Орана. Получен – и оплачен сполна.
Засопел падре, уперся в стол кулачищами. Оскалился.
– А что за товар, сказано ли?
Даже страшно мне стало на миг. Словно в застенке я, а передо мною – допросчик с кнутом сыромятным.
– Сказано, падре. Исчислено все…
Сверкнули в полутьме желтые клыки. Крепкие пальцы вцепились в бумагу.
– И вправду… Ну, сыне, прощаю я тебе все грехи, вольные и невольные, все, что по сей день ты натворил. Но не зазнавайся, еще завтра день будет!
Снова сопеть начал, к свече сальной бумагу поднес – дабы разглядеть получше.
А мне бы дух перевести. Улыбнуться даже – или севильяну сплясать. Ведь жив! Жив, цел, и бумага эта проклятая в нужные руки попала. А ведь достанься она, скажем, парням из Эрмандады… Или потеряй я ее ненароком…
Нет, и думать о таком не хочется!
– И отчего вопросы не задаешь, сыне? Или своим умом до всего дошел?
Покосился я на дона Фонсеку. Я на него, а он – на меня. Никак проверяет, сеньор архидьякон?
– Может, и дошел, – согласился я. – Хоть и не моего то ума дело, падре. Ежели захотели вы славный город Авилу против герцога Бехары взбунтовать, значит, так тому и быть.
…А что для бунта требуется? Порох требуется, да бомбарды, да ядра. Все это Калабриец из Италии привез, а мне досталось в Авилу добро скрытно привезти, расписку получить – и вернуться.
При штанах и рубахе.
Кому – штаны, кому – рубаха. Падре Хуану де Фонсеке – расписку, Калабрийцу – вексель на торговый дом сеньора Хуаното Берарди с улицы Змеиной. Вот так они на пару дела и делают. Ну, и я помогаю – чуток.
…Страсть как интересно, знает ли Калабриец, кто все это затеял? Ведь не каждый день порох да бомбарды возить приходится. Но не спрашивать же!
– Дурень ты, Начо! – удовлетворенно заметил архидьякон, локтями на стол облокачиваясь. – Шустрый, резвый, а все же дурень. Великая ли забота – взбунтовать! Тут иное важно, тебе пока непонятное. Но сие не во грех. Поумнеешь, ежели не повесят прежде.
Пожал я плечами. Этот меня дурнем величает, тот, что в повязке полосатой, – неучем. Может, и дурень, и неуч, да кое-что даже мне ясно. Силен герцог Бехара, вот и решили ему укорот дать – руками коммуньерос [51] авильских. Ведь у кого Бехара помощи попросит? У королевы, понятно. А расписка – уже против бунтарей. Покажут ее на совете королевском, после же на всех площадях загорланят о том, что Авиле мавры помогают, порох и бомбарды продают. И никто уже за бунтовщиков-коммуньерос не вступится – грех! А прочие коммуны трижды задумаются, прежде чем за права свои вступаться.
А может, и что еще задумано. Хитер, падре!
– А я за тебя, паршивца, волноваться уже начал, – хмыкнул между тем дон Фонсека. – Розыск объявил даже. А вдруг тебе, шкоднику, вольной волюшки захотелось? Поэтому с такими, как ты, ухо востро держать требуется. Небось сразу сюда прибежал, как глашатая услышал? То-то! Учись, сыне!
Вот, значит, кому я розыском обязан!
– Поводок коротким должен быть, длань же – твердой. А что ищут, не волнуйся. Не отыщут!
Отвернулся я, плечами дернул. Легко ему говорить! А если бы схватили меня час назад альгвазилы? Ведь эта ночь – не последняя!
…И цыганку вспомнил, Костансу Валенсийку. Вот ведь дрянь, заработать на мне решила!
Вспомнил – и злобой зашелся. Пять эскудо, значит?
А падре Хуан не иначе мысли читать горазд. Протянул лапищу свою, за плечо меня тряхнул:
– Они не отыщут – я найду. Или обидеться, сыне, решил на меня, отца своего духовного? Характер показать? Ох, сыне, под Богом ходишь! Под Богом да под веревкой. Или не я, грешный, почитай, из петли тебя, сквернавца, вынул? Так ведь та петля – не последняя. И дыба еще есть, и плаха, и колесо. Всюду найдем, ежели понадобится. И в Италии найдем, и во Франции, и у турок…
Хотел я руку его с плеча сбросить – не решился. Не шутит падре. Найдут! Найдут, сюда на веревке притащат…
– Так что служить тебе, сыне, пока мне да королевству в том нужда будет. Верой и правдой служить. Понял ли? Ответствуй!
– Понял… – выдохнул я.
– Не слышу!
Наклонился, в лицо дохнул, глазами совиными уставился. А у меня душа – в пятках. Как тогда, на эшафоте…
– Понял!
– Ну, то-то же!
Горят-чадят свечи сальные, от бочонка солониной гнилой тянет. В глиняной кружке – винцо неаполитанское, «мангьягерра», самое лучшее. Все знает обо мне падре Хуан! Даже какие вина пью.
И если бы только это!
…Никогда мне дон Фонсека денег не дает – чтобы сам. Кивает на сундук – бери, мол, сколько хочешь. А сундук-то здоровенный, сверху – серебро в мешочках, ниже эскудо золотые, тоже в мешочках, но поменьше. И не смотрит даже, сеньор архидьякон, будто заранее знает, сколько я загребу. Он не смотрит, а у меня ладони разжимаются, словно в том сундуке и вправду – сребреники Иудины. Взвесишь мешочек на ладони, сунешь за пояс, а за другим и не потянешься.
Долго сидим. Уже и полночь отзвонили, и свечи вот-вот погаснут. Да свечи не задача – целый ящик их тут. Хоть до утра толкуй.
…А ведь придется!
– Алжирцы, говоришь, у Сьерра-Мадре? – хмурится дон Фонсека. – Верно ли? Может, просто мориски?
Это я ему про разбойничков тех рассказал, что на нас с Доном Саладо напали. Великаны, которые.
– Тюрбан мы видели, падре, – не сдаюсь я. – Алжирский тюрбан. Наши мавры такие не носят, ни мудэхары, ни эльчи.
Засопел дон Фонсека, развернул карту, пальцем меня поманил:
– Ну, показывай, сыне. Сообщим, кому должно…
Не силен я в картах (это для Калабрийца больше), но делать нечего – показал. Вроде бы и гора нужная, и перевал. Тот, за которым «Император Трапезундский».
– Вот видишь, Начо, не ради сребреников служишь. И не ради дурной головы своей. Державе служишь!
А я и не спорю. Ясное дело, надобно всех этих алжирцев с маврами – к ногтю, чтобы на нас, добрых кастильцев, ножи не точили!
…А коммуньерос против герцога Бехарского бунтовать – тоже надо? Чтобы под мечи королевские их подставить?
Ой, не думай, Начо! Хуже будет!
– Еще чего?
А чего еще? Поглядел я на свечку – вот-вот сдохнет свечка, пора новую из ящика доставать…
А совиные глаза уже рядом, мосластые пальцы в ворот впились.
– Не скрывай ничего, сыне, не пробуй даже! Это на исповеди отмолчаться можно, здесь же правду слышать хочу. Ну?!
Хотел язык проклятый прикусить. Не смог.
– Вы… Вы велели, падре, проследить за одной сеньорой. За Лаурой Брантес-и-Энрикес, которая в маске по дорогам ездит…
Вот и все! А ведь хотел промолчать…
Давно падре Хуан де Фонсека этой сеньорой интересуется. Не ею одной, конечно. Целый список я заучил – имена, приметы, где кого найти можно. И не поймешь, отчего им всем такая честь. Ну, купцы или кабальеро знатные – еще понятно. А вот такие, как сеньора Лаура…
То есть это раньше мне было неясно, когда я от самой Авилы за этой, в маске которая, ехал. Ехал – и диву давался. А вот как все получилось! Может, и стоит об этом падре Хуану рассказать – о маркизе булькающем, о башке говорящей на стене, о Силе Букв проклятой. Одно плохо – дерни ниточку, весь клубок потянется. А в клубке том – Дон Саладо, идальго мой калечный, и толстячок, сеньор Алессандро Рохас, там и дон Новерадо, и сеньорита Инесса.
Но делать нечего. Чадят свечи сальные, тянется ниточка. Тянется – на мосластый палец наматывается…
На крючок поймали рыбку,
На петелечку из пеньки.
Бьется рыбка на крючочке,
Воздух, бедная, глотает.
Никуда не деться рыбке,
Если рядом сковородка,
Если ножик острый рядом.
На крюке висишь ты, Начо!
Плавники топырить поздно,
Не простят и не помогут.
Не повесят за разбои,
Так удавят, как шпиона.
Ты попался – навсегда!
Редко мне злиться приходится. Нравом не таков. Злость – она от бессилия больше. Вроде как поймали меня, сопляка еще, Бланко Малыша, здоровенные парни с Сапожной улицы (не любят там пикаро!), поймали – и ногами лупить начали. А ножищи-то в сапогах, а сапоги с набойками стальными. Вот тогда злостью и заходишься! А как дага пояс оттягивать начала, я про злость почти и забыл. Потому как на равных. Повздорили, помирились – простил, забыл.
(Или убил – тоже бывает.)
А злиться – последнее дело. Ведь не на врагов злишься – на себя самого…
Да только не для этой ночи такие мысли!
Подстерег я ее все там же – у дверей «Мавра». Даже ждать не пришлось. Вынырнул я из переулочка, что на Морскую улицу ведет, глядь, а сеньорита Костанса Валенсийка в юбке своей пестрой с каким-то лопухом-растяпой целуется-обнимается у самых дверей.
…Небось не первым за ночь. Большая у Живопыры нынче пожива!
С лопухом просто вышло. За ушко взял, дагу к носу поднес, путь-дорожку показал. Он, болван, все кошелек мне свой всучить пытался, да только на что мне он? Кошелек, в смысле. Да и лопух, признаться, тоже.
А как затих топот – быстро парень убегал, завидно даже! – взял я цыганочку под руку, на переулочек темный указал.
…А дага уже у горла. Ее горла, понятно. Хотел сразу полоснуть – сдержался. В глаза взглянуть потянуло – напоследок. В глазищи ее темные. Хоть ночь, а все же погляжу…
Ткнулась она лопатками острыми о стену, подбородок задрала (лезвие-то у шеи!):
– Ай, Начо! Никак зарезать меня хочешь?
Весело так спросила. Словно не ее горло я сталью щекотал.
– А ты чего думала? – поразился я. – Своих сдавать – последнее дело, или не знаешь? Обычай пикаро!
Засмеялась черноглазая, косами тряхнула:
– Ай, Бланко, блюдешь обычаи, значит? Да только Костанса тебя все равно продаст, потому что сволочь ты, и дружки твои все сволочи. А ваши обычаи – дерьмо лошадиное, понял?
А у самой ямочки на щеках играют. А во взгляде – злоба плещет.
…Словно моя злость в ее глазах отразилась. Как в зеркале венецианском.
– Мне все равно не жить, из табора я ушла, дура, чтобы стариков не слушать, сюда ушла, в Севилью. Свободной хотела быть, чтобы никто кнутом над ухом не щелкал. Аи, дура я была! А здесь еще хуже. Звери вы, пикаро, никого не жалеете, и вас жалеть нечего. Думала, повезет, сдам тебя, получу золото, а за пять эскудо можно далеко уехать. Уехать – вас всех не видеть…
Говорит – улыбается, прямо на меня смотрит. Даже не по себе мне стало.
– А меня-то за что? – спросил, не удержался. – Чем я-то перед тобой провинился? Ведь ты меня даже не знаешь!
Сказал – и диву дался. Вроде как оправдываться начал. И перед кем?
Качнула головой черноглазая – осторожненько, чтобы на сталь не наткнуться. Качнула – оскалилась.
– Ай, Начо, Начо Бланко! Глупый ты совсем, раз не понимаешь! Да за тебя больше всех платят, ты же среди пикаро вроде как принц – Белый Начо, самого Калабрийца дружок. Тебя сдам – со всеми, считай, расквитаюсь. А зарежешь – так все равно не жизнь это, зато не забудут Костансу, песню даже сложат – про цыганку, что самого Начо Бланко продала, не побоялась.
Опустил я дагу, в ножны кинул. И отчего-то тошно стало. Никого я из своих, из пикаро, не сдавал – даже дону Фонсеке. И про разговор наш ночной, последний с сеньором Рохасом, тоже не проговорился.
…А про главное ничего он мне не сказал, сеньор архидьякон. Про их сиятельств то есть. Поглядел, набычился: «После поговорим». И все.
А с этой, чернокосой, чего делать? Знаю таких, кормятся на наших костях, словно вороны. Живут только недолго – и помирают плохо.
– А что не знаю тебя, мачо, – врешь, ай, врешь! – вновь усмехнулась Валенсийка, губы скривила. – Это ты меня не знаешь, Бланко, а Костанса хорошо тебя помнит, не забывает. Гуляли вы с Живопырой на Крещение, девочек он привел, помнишь? Одну ты себе выбрал – всласть попользовался, а потом дружкам своим отдал – на закуску. Забыл, значит? Да я не забыла!
– Да ты же шлюха! – не выдержал я. – Дрянь подзаборная ты! Пио! Подстилка дерьмовая! Помнить еще такую…
Кивнула она, серьезно так.
– Я шлюха, это ты верно сказал, Начо-мачо. Мне уже стыдиться нечего, отстыдилась, когда впервые на спину легла – под такого, как ты. Отстыдилась – и отбоялась тоже. А шлюхе, Начо, деньги нужны, ай, нужны. Так что не стыди меня, пикаро. Хочешь – режь, хочешь – прямо тут попользуйся, у стенки. Не привыкать мне. А только знай – все равно сдам тебя, не отстану! Посмеюсь, когда ты в петле запляшешь да обгадишься напоследок. И меня вспомнишь – прежде чем язык высунуть. Я уже троих ваших отдала, но только за них мне мелочи медной отсыпали, а за тебя, красивый, пять эскудо полагается!
Не сдержался – поднял руку. Дернулась ее голова, кровью губы закапали.
– Сдам! – зашипела кошкой, вперед подалась. – Всех вас сдам, а тебя – первого! Слышишь? Не боюсь я тебя, умирать стану – в рожу плюну! Режь!
Поглядел я – кровь на пальцах,
На рубаху кровь попала.
Крепко бьешь ты, Белый Начо!
Не иначе – от обиды.
Но обиды не на шлюху,
Что тебя продать решила.
На себя обида эта,
За себя, сказать точнее.
Чем ты лучше, Начо Бланко?
Тем, что служишь королеве,
Продаешь врагов Кастильи?
Так ты сам для этой девки
Враг похуже сарацина!
Повернулся, прочь пошел я…
В спину смех стрелой ударил:
«Не зарезал, значит – струсил!
Все равно тебя продам!»
ХОРНАДА XXIV. О том, как мне гулялось у «Тетки Пипоты»
Служка на паперти, перед самыми вратами церковными, так на меня воззрился, словно я свечи пришел воровать:
– Иди, иди! Проваливай, messa est, опоздал ты.
А я и сам знал, что messa которая, уже est, для того и подождал нарочно. Спорить, конечно, не стал со служкой этим. Гордые они тут, в Квартале Герцога, потому как в церкви здешние не всякого еще и пускают.
…Еще бы! Дома тут не лучше, чем на площади Ареналь – стены белые в известке да заборы каменные. То есть, если с улицы смотреть, не лучше. Зато внутри! Слева от церкви граф Верагуа живет, справа – граф Барахас, а чуть дальше палаты самого Медины де Сидония, в честь его и весь квартал назвали. Сюда пикаро почти и не заходят.
А я зашел. Никто меня здесь не знает, корчете – крючки паскудные, тут не шныряют, а священники в здешних храмах ученые, потому как квартал непростой.
Так что не стал я спорить, вынул реал – новенький, красивый.
Подбросил.
Ловко служка его поймал – на лету, на самом излете. Я только языком прицокнул – силен!
– Попа сюда. Только чтоб умный был, ясно?
– А твоему господину какую требу нужно? Снова-здорово! Не иначе за слугу меня принял.
– Да не требу. Попа тащи – просто.
Сгинул служка, не кивнул даже. Оглянулся я, на солнышко, что над крышами желтыми черепичными поднялось, поглядел. Хорошо! Еще денек прожили, авось и этот проживем. Чего еще такому, как я, требуется?
…Всю ночь думал, верно ли поступил, что Костансу-плясунью на ближайшее кладбище не отправил. А к утру решил – бес с ней, с чернокосой. Все меньше грехов на душе будет. Пусть себе пляшет, кастаньетами звенит. Ведь красивая!…
– Чем могу помочь, сын мой?
А вот и священник! Молодой, лысый, в сутане шелковой (куда там падре Хуану!).
Поглядел я на него, посомневался. Мне бы кого постарше, чтобы всю премудрость поповскую ведал.
Ну да ладно!
– Мне бы, падре, посоветоваться. Служба кончилась, так что в харчевню, которая на углу, можем заглянуть. Рыбку там страх как хорошо готовят – и бешенку, и плотвичку, и осетра даже. Винцо опять же…
Засмеялся он, головой лысой качнул:
– Я не голоден, сын мой. Пойдемте, воздухом подышим.
Тоже дело!
Прошли мы мимо храма по улице Оружейников, на площадь маленькую свернули, ту, что как раз напротив палат герцогских. Оглянулся я для верности – да и достал платок. Тот самый, с семью узлами.
…Со мной он. Так и ношу, не прячу.
– Тут такое дело, падре. Ехал я как-то горами, которые Сьерра-Морена. Там отрог есть, Сьерра-Мадре называется…
В общем, обсказал, как было. Не все, понятно, но главное. Гостил я в замке, а хозяйка мне платок и дала – с поручением.
…Мне бы, конечно, в севильский собор зайти следовало, да уж больно не хотелось лишний раз с Хуаном де Фонсекой нос к носу сталкиваться. Не у него же о таких вещах спрашивать! Вот если бы мне о торговле с Португалией чего узнать требовалось…
Выслушал меня лысый, подумал.
Кивнул.
– Можно?
Взял платочек, осторожно так, подержал на ладони.
– Если это действительно реликвия дома Новерадо, любая церковь сочтет за честь его хранить, сын мой. Конечно же, вы обязаны исполнить поручение. Только вот…
Навострил я уши. Ведь ради этого «только вот» я сюда и шел.
– Есть легенды, сын мой, предания, мифы. А есть догматика Церкви. Грех самоубийства – один из самых страшных. В народе считают, что этот грех может простить лишь Святая Дева…
Перекрестился, да и я вслед за ним.
– …Но это не так. Самоубийство не простит НИКТО и НИКОГДА.
Веско так сказал, тяжело. Мне даже страшно стало.
– Но как же так, падре? – перебил я. – Ну чем сеньорита Инесса виновата? Чего ей было делать? К маврам в лапы отдаваться, что ли?
Улыбнулся он грустно, головой покачал. Блеснул зайчик солнечный на лысине.
– Вижу, сын мой, легенда вас задела за живое. Я, признаться, не уверен, что дочь Хорхе Новерадо погибла именно так. Романсьеро – всего лишь песня… Но если это правда, то Инесса Новерадо грешна вдвойне. Не восхотела она претерпеть до конца, наследуя пример мучениц наших, и разуверилась в милости Господней. Посему ее вина еще больше. Платок же… Положите его у алтаря, хуже не будет.
Вспомнил я лобастую, как пела она, как меня слушала. Вот ведь жалость! Даже если придумал я все, и дочь того Новерадо – всего лишь родня ее дальняя…
– А лучше будет, падре? – вздохнул я. – Ведь алтарь все-таки, дом Господний, опять же…
– Пойдемте, сын мой, – улыбнулся священник. – Там дальше – Тополиная роща. Красивые места!
Не стал я спорить, пошел. Хотя чего там красивого? Посадили тополя посреди города – хилые такие, кривые даже. Это, значит, чтобы благородным из Севильи не выезжать за стены. Вышел из особняка – и будто лес.
Тоже мне, лес!
Ну, дошли мы до тополей этих, ну, присели на скамеечку каменную. Поглядел священник на платок, внимательно так.
– Не хотелось бы смущать вас, сын мой, ибо вступаем мы в область преданий, Церковью не любимых. Более того, подходим мы тут к границе некой, на которой написано «Homo fuge!» [52]…
Сказанул, однако! Долго я над этим «fuge» размышлял, затылок даже чесать начал.
– Это чего, падре? Лучше, значит, об этом не думать? Кивнул он – резко так, губы сжал.
– Церковь в это не верит и не велит верить… Но не развязывайте платок, сын мой, и никому не велите. Есть истины, пока еще нам неясные. Все может статься… Ведь для чего сеньорита Новерадо завязала узлы? Узлы – символы ее греха, платок же душу грешную удерживает вроде как между небом и землей, не дает низринуться в Пасть Адову. А ежели кто другой узлы развяжет… Нет, нет, сын мой, сие – лишь темные суеверия, однако же заклинаю вас!…
Не договорил, платок мне передал – дрогнули пальцы его длинные с ногтями холеными. Мне и самому не по себе стало.
А вдруг – правда?
– В последние годы, сын мой, немало учений еретических по Кастилии нашей распространилось. Об иных и сказать страшно. И не всегда пуста ересь. Порою проповедники ее, словно Симон Маг в годы давние, способны мерзкие дива творить, католиков верных смущая. И не думают, не говорят, КТО им в этом помощник…
И снова вспомнил я: зал без окон, круги на полу, линии белые, крюки на стене. И КТО же помощник вам, ваше сиятельство? ЧЬЕЙ силой Кастилию нашу спасать думаете?
– Так что бегите всего этого, сын мой, не думайте даже. В храме же платок сей сохранней будет, ибо не достать его Врагу. И еще предание есть, что вслед за платком и душа прийти может, не будет она заперта в том месте, где с телом рассталась…
Вот ведь дела! То-то лобастая жаловалась, что за стены замка она – ни ногой.
Нет, ерунда все это! Достался платок сеньорите Инессе в наследство – вместе с легендой родовой. Она и поверила.
– Так что избавьтесь от этой реликвии, сын мой. Избавьтесь – и забудьте навсегда!
Сказал – словно мечом рубанул. И крест святой сотворил.
И чего думать прикажете? Ежели даже этот, у которого ума – палата, крест творит?
Спрятал я платок поближе к сердцу. Будь что будет, Белый Идальго!
…А у дома падре Рикардо – суета. Лавка там теперь, народец толпится, мальчишки бегают как угорелые.
И скамеечки нет – на которой мы с падре сиживали.
Долго я стоял, уйти не мог. Все годы боялся сюда заглянуть, а теперь решился – да и пожалел сразу. Нельзя в такие места приходить!…
А вдруг душа его, падре Рикардо, все еще здесь? Ведь не дали ему исповедаться, потому как не взял он грех на душу, не оболгал себя. И других не оговорил. Так и сгорел – заживо.
Долго стоял, все пытался «Pater noster» прочесть.
Не читалось…
Разогнали всех – в двери да в окошки выбросили. Чужих разогнали, своих оставили. Столы сдвинули, табуретки да скамейки – кругом…
Гуляет Начо!
Давно душа просила, не первую неделю корчилась, бедная. Но что за гулянье, когда в миг любой старуха с косой заглянуть может? А вот теперь – настало время!
Гуляем!
У «Тетки Пипоты» якорь бросили. И заведение так зовут, и хозяйку. То есть хозяек здешних по-разному крестили, да всех их по заведению величают. Пипота – и Пипота. В общем, самое место для пикаро. Площадь Ареналь в двух шагах, альгвазилы сюда раз в год заходят, и то по приглашению, корчете проклятых в эти стены даже выпивкой не заманишь – страшно! А вот нам не страшно. Сыпь на стол что есть, тетка Пилота, не жадничай, отпирай погреба. Потому как сам Белый Начо гулять собрался!
А вокруг все рожи знакомые – с бородами и без, с ушами – и опять-таки, без ушей. У кого клеймо на лбу – гвоздь да буква «S» [53], у кого ладони еще от «доски» не отмякли. Почти всех помню – с этим еще у Мата познакомились, с этим дрались каждую неделю, а этого, с серьгой золотой в ухе, вся Севилья знает – по ночам добрым обывателям снится, да так, что в поту холодном просыпаются…
Летает ковш из коры древесной, худеют бутыли кожаные, а в бутылях тех «гвадальканаль» двухлетнее, самое винцо для пикаро…
Пей, ори, тарелками битыми по столу стучи, а тарелку жалко – лупи башмаком деревянным!
– Начо! Начо! Бланко! Начо-о-о-о!
А чего бы не покричать, если сам Белый Начо, Начо Астуриец, Калабрийца первый друг, реалы кидает, не считая? Хлебни винца, заешь треской жареной, креветкой закуси, апельсином занюхай.
– За Начо! За то, что не повесили! За то, чтоб не нашли! За пикаро севильского!
И вот уже стены в пляс пустились, и табуретки на ножках деревянных скачут, и люстра со свечами сальными кругом идет. Еще по одной – и сами мы в пляс пойдем. С табуретками на пару.
– А, говорят, ты, Начо, у великана кошель срезал?
– А, говорят, ты, Начо, драконшу попользовал?
– А, говорят, ты, Начо, василиска на дагу насадил? Ну конечно! Просочилось уже из Саары – пустили звон ребята, Дона Саладо наслушавшись. Да я не обижаюсь – пусть себе. Свои все тут! Вот Ганчуэло, всем карманникам король, вот Кариарта, среди браво [54] первый принц, а вот и Хулиана, всем шлюхам севильским мамка.
Мальчишками и девчонками мы вместе с ними по площади Ареналь бегали. Кто до петельки добежал, кто до «доски», а вот нам – повезло нам!
Гуляем!
Тарелки – об пол, кружки – досуха. Тащи, тетка Пипота, еще, не жалей. А мы пока в круг станем, глотки прочистим.
– Севильяну?
– Севильяну!
Руки выше, меж пальцев – черепки битые, для стуку. Эхма!
У Гвадалквивира, у лихой реки,
С голоду подохнут только дураки!
Если нет кинжала, шило подбери,
Спит Севилья наша тихо до зари.
Ну а если выйдет кто-то за порог,
Сразу шило к горлу – и снимай оброк!
Ты, печаль, не суйся, уходи, тоска!
Все равно ждет всех нас плаха да «доска».
А покуда живы, каждый день хватай.
Все равно пикаро не пропустят в рай!
Нет в раю поповском девок и вина,
Задирай подолы, допивай до дна!
Помяни, Севилья, помяни нас, мать,
Когда час настанет в петле помирать!
Да только час этот пока не настал, живы мы, и Пипота новые бутыли принесла…
Гуляем!
– Не те времена, Начо! Это раньше платили за горло перерезанное, а теперь, смеяться будешь, тумаки заказывают или чтобы по морде кому двинуть. А вчера вообще помереть можно – рога к калитке чьей-то приколачивали. Заказ есть заказ! Я уже и парня одного нанял, чтобы вроде как реестр составлял: кому в ухо, кому – сапогом по заднице, кого грязью облить. Ну, ты понял, да? Во, измельчал народ!
– А кошельки, Начо, кошельки! Раньше добрые люди у пояса их носили, чтобы, значит, резать нам сподручнее. А теперь завели какие-то карманы, понимаешь. Поди дотянись! Мы уже у себя чучело приладили с колокольчиками – учиться чтобы. Лезешь в карман – и следишь, чтобы колокольчик не звякнул…
– Да это чего, парни! А моим девкам – совсем беда. Народ попроще, мясники да лавочники, пугливым стал, попов боится да жен своих толстомясых. А благородные эти, кабальеро, совсем срам потеряли. Такое от девочек моих требуют, что у меня от стыда щеки горят, как услышу. Это у меня-то, Начо! Одну полдня успокаивала – ревела, бедная, только водой святой и отходили!…
Слушаю, киваю, винцо креветками с мандаринами заедаю. У каждого – свое, вот и Калабриец затосковал. Не иначе прав Дон Саладо, идальго мой калечный: кончаются славные деньки, нет уже Старой Кастилии! Только у него с конька его рыцарского один вид, а у нас – иной совсем. А все-таки сходится в чем-то.
– Да ну его, ребята! Давайте глотнем еще, пока лезет. Слышь, Начо, самое время девочек кликнуть. Ну, какая гульба без них?
И вправду!
Поймал я себя за ухо левое, чтобы стены чуток ровнее стали. А в ухе том – шепот, настырный такой. Не люблю, когда надо мной смеются – страх как ненавижу! А ночью прошлой все вроде так и получилось. Словно не Белый Начо я, не пикаро здешних принц…
Откажет Живопыра? Да ни за что!
– …Кличут как, говоришь? Костанса Валенсийка? Да мигом, Начо, чихнуть не успеешь! Эй, кто там у двери, ты, рожа кривая, лети к Живопыре, да для нас девочек прихвати. Ну?!
А в левом ухе – хохот. Славно повеселимся! Будет знать, чернокосая, сколько я стою, а сколько она, подстилка поганая!
– Да знаем мы эту Валенсийку, Начо! С норовом, фараонова дочь. Ничего, она нам спляшет, без всего спляшет, потрясет титьками, а иначе мы ей косы срежем, голой по улицам пустим да Живопыре накажем, чтобы отделал в лучшем виде!…
Киваю я, посмеиваюсь, а на душе – непонятное что-то. То ли хлебнул лишнего, то ли добавить надо. Вон винца сколько, и ковшик рядом, сам в руку ложится…
И не вспоминать! Ничего не вспоминать. Ни порох, что мы с Калабрийцем в Авилу продали – народу тамошнему на погибель, ни маркиза булькающего, ни сеньора Пенью бедного – ни петлю, из которой дон Фонсека пальцами своими мосластыми меня вытащил…
– Эй, парни! Слыхал я, есть за морем-океаном земля. А в землей той – ни альгвазилов, ни Эрмандады, ни галер с эшафотами. Выпьем, чтобы до земли той доплыть, не утонуть!
– Ну, Начо! Ну, сказанул, ну, придумал! А все одно – будем! Чтоб доплыть, не утонуть – да чтобы не повесили!
И не услыхал я, как дверь хлопнула…
В юбке пестрой, в блузке тонкой,
В черных косах вьются ленты,
На груди сверкают бусы
Позолотою дешевой…
Не взглянула даже, словно
Я – не я, пустое место.
А вокруг – веселый гогот:
«Эй, спляши, спляши нам, шлюха!
Влазь на стол, скидай все тряпки,
Да живей, не то подрежем!»
Не ответила ни слова,
Молча ворот расстегнула,
Юбку сбросила, не глядя…
«Поживей! Тряси грудями!
Начо Бланко здесь гуляет!
Эй, вином ее облейте,
Чтобы кожа заблестела!»
И ударили тарелки
Вместо стука кастаньет.
Заметался ветер в лентах,
Ветер с мертвыми глазами,
Словно к нам пришла слепая,
И слепая голой пляшет
На столе среди бутылей.
А вокруг ревут и воют:
«Славно чешет эта пио!
До утра плясать заставим,
С каждым спляшет – не убудет!»
А на сердце – гадко, гадко,
Ну а я – вином по сердцу.
Продавать меня решила?
Так за это – попляши!
И уже не вижу ничего, кроме потолка кружащегося да люстры танцующей, и не слышу ничего – только тарелок стук и ног босых, что по столу летают. И вроде бы не так что-то. То ли булавка у ворота огнем налилась, то ли платок, тот, с узлами, камнем сделался…
К бесу все, к дьяволу рогатому! Не то творится с тобою, Начо, подменили словно. Меньше надо с рыцарями странствующими да с сеньоритами лобастыми общаться, про благородство всякое слушать. Пикаро – он пикаро и есть, значит, слабины давать нельзя, а вчера ты, Бланко, оплошал, слюни распустил, в себе копаться начал…
Значит, все верно! Ежели не зарезал дрянь, что меня продать вздумала, то теперь унизить ее надо, в дерьме искупать. Посмотрим, надолго ли ее гордости цыганской станет?
Вот притча! Вроде как сам себя уговариваю. И заразная же болячка у моего Дона Саладо, даже хуже, чем вначале думалось!
Ну, ничего, на то и винцо, на то и дружки забубённые. Пустим печаль дымом свечным!
…Догорают свечи, колышется сизый дым под самым потолком. Давно не белили потолок этот, весь в пятнах темных.
Или просто в глазах черно?
Отплясала… Отсвистели,
Отревели – аж охрипли.
На пол за косы стянули:
«Вот тебе невеста, Бланко,
Надоест – мы рядом будем!»
Даже слова не сказала,
Слепо на меня смотрела,
Только губы побелели.
А когда легла, шепнула:
«Стану под тобою камнем,
Обнимать ты камень станешь!
Я плясала вам сегодня,
Но и ты в петле запляшешь.
Рад, что верх твой нынче, мачо?
Вот и будешь наверху!»
ХОРНАДА XXV. О том, как довелось мне побывать на эшафоте
На этот раз мне даже бочонка не досталось. Сундуком обошлось – маленьким, таким, что и не уместишься. Зато с замком – чуть ли не в арробу [55] весом замок. В общем, сплошное неудобство.
Как чувствовал! Не стоило мне днем в Золотую Башню приходить. Так ведь не откажешься. Позовет дон Фонсека, скажем, в склеп с мертвецами гнилыми, и туда лезть придется. На этот раз, правда, довелось всего-навсего пару сотен ступеней пересчитать, на верх этой самой Башни поднимаясь. Потому как день, а днем падре Хуан, как заутреню отслужит, в окошко идет смотреть – на Гвадалквивир и на все, что к Гвадалквивиру прилагается.
Опасно сюда ходить, конечно. Совсем незачем кому-либо знать, что Белый Начо с архидьяконом Фонсекой беседы сердечные ведет. Днем, правда, сюда, в Золотую Башню, целые толпы заваливают: и склад здесь товаров заморских, и писцы перьями скрипят, и менялы золотом-серебром пальцы греют. Так что и мне тут место найдется, скажем, по делам Калабрийца.
Но все равно – не люблю.
Тем более глупо получилось. Только-только я в дверь заглянул, поклониться даже не успел, как падре Хуан сгреб меня ручищей за шкирку – да за ширму, что в углу стоит, кинул. Как котенка какого, честное слово! Буркнул: «Жди да помалкивай!» – и все тут.
А за ширмой – сундучок. Сиди, Начо, не грусти! Правда, тут же и баклажка глиняная оказалась с кружкой в придачу. Открыл я, нюхнул, лизнул… глотнул.
А ничего. После вчерашнего-то!
В общем, даже не заметил я, что падре Хуан уже не один в комнате. Собственно, поэтому меня и спровадили – не мешал чтобы. Одно странно, никогда прежде такого не было. Не любит сеньор архидьякон, когда разговоры его слушают. С чего это для меня такое исключение?
Ну и ладно! Мое дело на сундучке сидеть, кружке скучать не давать. Кислятина, конечно, но – помогает.
…Утром проснулся – нет Костансы. Убежала. Если, конечно, бежать еще была способна. Крепко ее в оборот парни взяли, ни один не отказался. Другие девки даже, говорят, обижались.
Ну и бес с ней, с подстилкой этой! Впредь умнее будет. Жива осталась – и за это пусть спасибо скажет. Петлей грозить вздумала, фараоново племя!
Дохлебал я кружку, новую налил. Налил – да и ухо выставил. Просто так, скуки ради.
Эге, а голос-то знакомый! Не падре Хуана (этот-то ни с чем не спутаю!) – того, другого.
– Нет-нет, сьер де Фонсека! Передайте Ее Высочеству, что я настаиваю, да. И желания мои отнюдь не чрезмерны, ибо намерен я возвеличить Кастилию превыше всех прочих держав. А посему и прошу, да…
Странный голос. Во-первых, чужак говорит, да не просто чужак, а итальяшка (потому и «сьер» вместо «сеньор»), во-вторых, памятный голос…
– Разве звание пожизненного адмирала и вице-короля не достойная награда тому, кто преумножит владения Ее Высочества, да? И долю в доходах прошу я невеликую, четверть всего. О семье же своей забочусь, так в том дурного нет, ибо и дети мои послужат кастильской короне, да.
…И, в-третьих, не поймешь, просит или требует. Вроде бы просит, и голос тихий, слабый такой. Но чего-то в голосе не так. Словно под бархатом сталь прячется.
Не просит – требует!
– Я знаю, чего стою, сьер де Фонсека. Вы умный человек, да. Вы должны понимать, что дешево величие не купишь.
А я уже ухо отрастил с лопух величиной. О чем это итальяшка речь ведет? И почему падре Хуан помалкивает – сопит только, громко так?
– Сеньор Колон! Ее Высочество пожелания ваши находит все же чрезмерными…
Ага, не молчит уже. Хмуро так отвечает, серьезно. А прозвище-то знакомое!
– Более скажу, мужи ученые в Саламанке ваш проект ошибкой почитают. Расчеты, вами сделанные, сеньор Колон, исходят из догадок земляка вашего Тосканелли, однако же есть иное мнение. Если Земля наша и вправду шар, размеры ее куда большие, а посему до стран Индийских не семьсот лиг плыть, как вам мнится, а раза в три дальше…
Даже вскочил я от слов этих. Хотел себя по лбу ладонью хлопнуть – еле удержался. Ну конечно, сеньор Колон – тот, что карты рисует! Я же о нем Дону Саладо толковал! Итальяшка, который хочет в Индию с запада попасть. Так-так, тогда понятно. Сеньор архидьякон при королеве не только такими, как я, ведает, но и торговлей заморской.
…Потому и с Башни Золотой на пристань поглядывает. На пристань – да на улицу Змеиную.
– Ее Высочество почитает сей проект излишне рискованным, сеньор Колон!
Твердо так сказал архидьякон – отрезал. Даже пожалел я итальяшку. Не плыть ему в Индию!
– Ваша королева рискнет стоимостью одного банкета. Я же буду рисковать головой, сьер де Фонсека, да! И я не думаю, что достигну Индии и Сипанго. Я это знаю!
Ого, да мы с характером!
Присел я обратно на сундучок, винца хлебнул, руки потер от удовольствия. Нашла, кажись, коса на камень!
– Сыне! Ее Высочество вполне способна направить каравеллы на запад и без вас. Королевству сие обойдется дешевле.
Хоть и за ширмой я, а словно воочию увидел: ухмыляется сеньор де Фонсека. Зубы скалит.
– Дешевле, да. Только до Индии никто не доплывет. Кроме меня.
Эге, да он, сеньор Колон, тоже, видать, зубы выщерил!
– Два года назад я пришел с этим проектом к Его Высочеству Жуану, королю Португалии. Он тоже пожадничал, да. Мне отказал, сам же послал каравеллу – якобы на острова Зеленого Мыса. С моей карты сняли копию, думали проплыть моим маршрутом. И не нашли ничего, да! Ничего!
Вновь засопел падре Хуан – громко так, шумно.
– Значит, и нет там Индии, сыне!
– Есть! – аж задрожал его, сеньора Колона, голос, задрожал, забился. – Есть! Только не каждый сможет до нее доплыть, да. Волею Господа дана мне сила – прозревать скрытое и входить в потаенное. Другие увидят лишь волны, я же смогу разглядеть землю за морем-океаном, смогу ступить на нее. А после этого, сьер де Фонсека, откроется она и для прочих. Я не просто кормчий, я – кебаль, проводник между мирами божьими!
Отвисла моя челюсть, до самого пупка отвалилась. Вот, значит, где сеньора Кебальо искать следует! И что же дальше?
А ничего дальше. Тихо за ширмой. Даже сопения не слышно.
– А не кажется ли вам, сыне, что сие – ересь зломерзкая, вере нашей католической враждебная?
Мягко так проговорил сеньор де Фонсека – словно бархатом постелил. Словно кошечка лапкой ступила.
…А ведь из этого окна не только Гвадалквивир видать, но и луга Табладо тоже. А там и Кемадеро близко.
Засмеялся сеньор Колон, весело так, будто не картограф он, а пикаро с Ареналя. Даже дернуло меня от этого смеха.
– Золото, сьер де Фонсека! Очень много золота, да. Золото, пряности, серебро, жемчуг, шелк. Победа над Португалией, над Алжиром, над османами, да. Власть над Европой, над миром. А за все – стоимость одного банкета и немного ереси. Между прочим, мой брат Диего сейчас в Англии, у тамошнего короля Энрике. Он, говорят, неглуп, король Энрике, да?
…А мне вдруг неинтересно стало. То есть интересно, конечно, только о другом подумалось-вспомнилось. Ведь не только о сеньоре Кебальо я слышал. И о величии Кастилии мне говорили, и о власти над Европой нашей. Только сеньор маркиз, его сиятельство булькающее, все больше не на Англию – на империю кивал. Сила вещей – и Сила Букв!
…Холодом вдруг повеяло – как тогда, в подвале. И круги горящие перед глазами – Корона, Величие, Милость, Распознание, Сила…
И язык черный – тот, что с крюка со мною говорил.
– Ну, слышал, сыне?
Даже отвечать я не стал, плечами дернул только. Когда это сеньор Колон отбыть успел? Вроде бы и дверь не скрипела.
Отодвинула лапища ширму, меня за шкирку взяла… отпустила.
– Или святой водой покропить тебя, Начо? Ишь, с лица спал!
Не стал я спорить. Можно и святой водой… Посопел дон Фонсека, табурет с шумом придвинул, рядом сел – со мною рядом и, само собою, с сундуком.
– Умный ты, сыне, хоть и дурня порою строишь, а посему вижу – слышал. Да не просто слышал – понял. И о чем сей еретик толкует, и для чего я тебя, оглоеда, сюда позвал. А теперь мне внимай!…
Помолчал падре, пальцами мосластыми покрутил. Сжались в кулак пальцы.
– Чего у маркиза де Кордова видел – забудь. Начисто забудь, пока я вспомнить не велю. Потому как маркиз, может, и умом тронутый, а может, наоборот совсем. Так что дело это державное, важное. Уразумел?
Придвинулся ко мне, навис башкой своей бритой… Сцепил я зубы, головой мотнул:
– Это чего же выходит, падре? Людей за два слова на костер отправляют, а если для державы – значит, можно? Все можно – и головы резать, и баб глиняных плодить, и кебалей этих в Индию посылать? Может, уже и Бога нет?
Сверкнуло в глазах совиных – словно бомбарда в лицо выпалила. Только на полу и очухался. Привстал, ухо потер – болит ухо!
– Это тебе, сыне, дабы не мудрствовал всуе, – вздохнул падре Хуан, костяшки кулачища своего потирая. – В следующий раз покрепче приложу, мало же будет – сам тебя, сквернавца, на мокрой соломе спалю. Понял ли?
– Понял, – кивнул я, ухо свое разнесчастное слюной пользуя.
– Вижу, не понял.
Только что на полу лежал – а вот уже и под потолком оказался. Пушинкой взлетел в лапах его стальных. Сцепились пальцы мосластые на горле моем – петлей намыленной сжались.
– Твое дело – мне да державе служить, вопросов лишних отнюдь не задавая. Понял?!
Куда уж тут деваться?
– Понял… Понял, падре.
Еле-еле воздуху на хрип хватило. На слабенький такой…
– Позову скоро, знак дам. Найдешь меня после вечерни, тогда и скажу, чего делать тебе надлежит. А сейчас – гряди вон, пока не передумал да в окно тебя, наглеца, не выкинул!
Поболтал я ногами, зацепился за пол, подождал, пока его пальцы от горла отлипнут. Только после этого и понял, что жив.
…Как тогда, под виселицей, когда с меня петлю сняли. А ведь выходит, до сих пор я на эшафоте том проклятом стою?
Сайяль я просто так стащил – от злости. И в самом деле! Приехал какой-то селянин неумытый на телеге грязной в нашу Севилью да и спать улегся – прямо на площади Барабан. И добро бы плащ свой мохнатый под голову положил, так нет же – бросил рядом на сено и храпит себе, лошадей пугает. Вот я сайяль этот и позаимствовал – вместе со шляпой. Большая такая шляпа, широкополая.
Стащил – правильно сделал. Не спи, дурак!
Не только, конечно, от злости сайяль я этот взял. От осторожности тоже. Потому как если на улице Головы Короля Педро пикаро – первый человек, то за рекой, в Триане, всякое может случиться. Не любит тамошняя шваль нашего брата. Белую рубаху да шаровары широкие увидит – и сразу за нож.
А мне как раз туда – через Гвадалквивир. В плаще же мохнатом в такую жару только козопасы и ходят. В городе им останавливаться негде – не пускают, зато в Триане таким – самое место.
В общем, накинул я сайяль, шляпу на ухо сдвинул и потопал себе через мост. Тот самый, который на тринадцати лодках.
И ведь не хотел идти! Не хотел, сам себя за руки-ноги хватал. Но все-таки пошел. И не поймешь даже, отчего?
…То есть понять-то можно, легко даже очень. Разозлил меня сеньор архидьякон – до железа белого разозлил. Вот и пошел – ему в пику. Если слишком долго петлей грозить, уже и не страшно становится. Не то чтобы совсем, но притупляется как-то. Вроде как боль зубная, ежели не болит уже, а ноет.
Не выдержал – остановился. Прямо посреди моста. К перилам деревянным подошел, вниз голову свесил…
Так бы и прыгнул – в воду темно-синюю. Башкой вперед!
Фу-ты!
Выпрямился, дурнем себя за подобные мыслишки обозвал. Башкой вниз каждый прыгнуть может, да только не выход это!
…И ведь кто вспомнился? Цыганка паскудная, Костанса. Вот ведь нрав у девки! А все одно, помирать под ножами не захотела, стерпела все. И когда голой плясать заставили, и когда по рукам пустили, по кругу. Губы белые сжимала, зубами скрипела – молчала. И верно делала, потому как жить всем хочется.
А чем я шлюхи этой лучше? Так же терплю. Только у Валенсийки еще и мечта имеется – чтобы я в петле язык синий высунул. Так и у меня мечта есть. Не мечта, конечно, – мыслишка просто. Она, цыганка эта, мне насолить хочет, а я…
Не выдержал – сплюнул. Как же, насолишь падре Хуану! Он тебе первый такой соли под хвост сыпанет!
Но все-таки…
Вздохнул я, мысли поганые прогоняя, стал на Гвадалквивир глядеть. Красивый он тут, широкий. И море рядом. Чуть дальше – Альгаба и Кастельяр, поселки рыбацкие, за излучиной – Вильяманрике, там бар [56] песчаный, а за ним уже – море. То самое, море-океан которое.
Эх, подогнать бы к бару (а еще лучше – к пристани Палоса или в Кадис, например) каракку трехмачтовую, погрузить туда Дона Саладо вкупе с коньком и Куло моим – и только чтобы чайки кричали! А Индия там, за морем, Терра Граале или еще чего – разберемся. Вот ведь притча, сеньор Колон, итальяшка этот, себя кебалем мнит, а ведь рыцарь мой, кажется, тоже из них, из сеньоров Кебальо. Ведь чего мне голова та страшная с крюка говорила?
«…Проси кебаля. Уходи с ним…»
А ведь ушли – между мгновений проскочили, как сеньор Гарет, Бомейн который! Глядишь, и на каракке уйдем – не догонят. Чего я тут забыл, в Кастилии? Не падре Хуана же, в самом деле! Разве что Инесса, сеньорита эта лобастая…
То есть не разве что, конечно.
Вынул я платок с узлами,
Поглядел – да снова спрятал.
Ты о ком мечтаешь, Начо?
Может, призрака ты встретил,
Мертвеца без погребенья,
Душу, проклятую вечно?
Ну и пусть! Я тоже проклят,
Под веревкой жить назначен,
Что мне призраков бояться?
Вроде как мы с нею – ровня.
Усмехнулся я, булавку,
Что у ворота, погладил.
Губы дернулись: «Инесса!» —
Тихо дернулись, без звука.
Говорят, не нужен голос,
Чтобы призрака позвать!
Если мне на что-то везло в этот день, так разве на вино кислое. И чем ближе к вечеру, тем вино гаже становилось. То, что я у падре Хуана в Башне Золотой потребил, еще ничего, а когда мне из бурдюка налили!…
Мохнатый такой бурдюк – точно мой сайяль. Впрочем, все тут они такие, мохнатые.
Тут – это в заведеньице безымянном, что на улице Альтосано. Вначале подивился я даже, отчего так? Самая распоследняя таверна (или двор постоялый, опять же) спешит вывеску нацепить. Да не какую-нибудь, а чтобы попышнее. «Император Трапезундский», не к ночи будь помянут, например.
А здесь – ничего. Только над дверью три сапога подвешены – жестяные. Ровно тут сапожник обитает. В общем, понимай как знаешь.
По сапогам я это заведение и надыбал. Так и сказано было: улица Альтосано, а на улице той – харчевня под тремя сапогами. Вообще-то спутать трудно. Одна здесь улица, в Триане этой. Ровно в селе каком! А ведь и точно – село. Крыши чуть ли не под соломой, всюду коровы с козами бродят, не смущаются. Да и в заведении одни козы собрались. А если не козы, так козлы – это уж точно. За столы засели, в сайяли укутались (летом-то!) и винцо кислое, из бурдюков лохматых которое, попивают под олью прогорклую. Ну и мекают, само собой.
Ясное дело, козопасы! Пригнали таких же лохматых с бородами на рынок – да тут и осели. Под сапогами жестяными.
И я с ними. Пригодилась шляпа вкупе с плащом. За своего приняли, даже мекнули что-то в мою сторону.
Ну и ладно! Зато корчете сюда не заглядывают. И не заглянут вроде. Пока шел, дважды возвращался, круги делал для пущей верности.
Чисто! Не нужен никому Начо.
В смысле, почти никому…
Вынул хозяин из меха пробку, в кружки плеснул, метнулась девчонка в переднике грязном к столам. А я в окошко поглядел. Пора бы, давно тут сижу.
Ну, ничего, можно пока пальцы позагибать!
Отхлебнул я кислятины (вот уж действительно везет!), на ладонь поглядел. Первый палец…
…Бежать мне надо! Линять, удочки сматывать, ноги делать, сматываться. Чует печенка, не отвертеться на этот раз. Крепко меня дон Хуан де Фонсека держит, не отпустит. Ну, так я и проситься не стану. Не за море-океан бежать, конечно, места поближе есть.
А посему – палец второй. Не дурак, сеньор архидьякон, совсем наоборот даже. Почуял – оттого и в розыск объявил, да не за мелочовку какую – сразу за измену. Значит, бумагой какой обзавестись требуется с подписью и печатью да и башку покрасить. Был Белый Начо – и нет его. Конечно, руки у падре Хуана длинные, но не Господь Всевидящий же он! Мест в мире много, да и серебро кое-какое у меня имеется. Зря, что ли, я все эти годы с Калабрийцем ходил?
Значит, палец третий… С ним поговорить следует, с Пабло Калабрийцем. Про кантон Ури, например, или даже об Англии, где брательник сеньора Колона обретается. И четвертый палец…
– Начо!
Не успел палец загнуть – застыл палец. Это же надо, не заметил! А если бы парни из Эрмандады подобраться решили?
Встал я, вокруг поглядел. Тихо вроде вокруг. Кому какое дело до того, что сеньор некий к столу подошел? Правда, одет не по-здешнему, так и в Триане разный народ бывает…
Откликаться не стал. Вышел на улицу, в переулочек, что между двух сараев лежит, завернул.
Оглянулся.
Улыбался сеньор Алессандро Мария Рохас, словно родича какого встретил.
– Я знал, что вы придете, Начо. Вы – смелый человек! И я усмехнулся ему, толстячку нашему. Хоть и не к месту губы растягивать было. Не к месту – и не ко времени тоже.
– Это вы знали, сеньор. А я вот только сегодня решился.
Если ходишь ты по краю,
Если лезвие кинжала
Вместо камня под ногами,
Когда пляшешь под веревкой,
Прежде чем сплясать в петельке,
Если шаг всего остался
До старухи с бритвой острой,
Так и тянет шаг тот сделать,
Чтобы страх оставить сзади,
Чтобы больше не бояться
И старухе в ноги плюнуть!
Альтосано, пыль и козы,
Захудалая харчевня,
Толстячок такой знакомый
Улыбается-сияет…
Вот и все! Шагнул ты, Начо!
ХОРНАДА XXVI. О том, как отважный идальго Дон Саладо защищал добрые кастильские обычаи
– …на лугу, что именуется Табладо. А посему, добрые севильянцы, спешите сами и жен своих добродетельных ведите, и детей тоже, ибо всем дело найдется, всем рады будут!…
Вначале я и внимания на него не обратил – на глашатая. Каждый день чего-нибудь орут. Слушать – ушей не хватит. Все одно, главные новости без всяких глашатаев узнать можно. Те же самые добрые севильянцы перескажут, а не они – так жены их добродетельные…Не добродетельные – в особенности.
– А быть на лугу, Табладо именуемом, такому: бой на копьях тростниковых, бой кулачный до крови первой, арголья, сиречь с мячом забава, карусели, по столбам лазание…
Толпа, что на площади Ареналь собралась, и не толпа даже – десятка два, не больше. Утро, спят пикаро – отсыпаются. Ночная у нас жизнь! Да только глотка у глашатая луженая, и вот уже ставни открываются, рожи похмельные глазами лупают.
– А также коррида, то есть бой бычий!!!
– У-у-у-а-а-а-а-а-у-у-у-у!
Ну конечно! Не выдержал народец. Еще бы, какой севильянец корриду пропустит?
– А праздник сей дает славный город Севилья в честь королевы нашей – Ее Высочества государыни Изабеллы, город наш посещением своим почтившей!…
– У-у-у-у-а-а-а-а!
Сбегается народ. Гато сонные, шлюхи чуть ли не в исподнем, гуляки с носами красными (и синими тоже). Теперь уж точно – пойдут, побегут даже. Мало того, что праздник на Табладо, так еще в честь королевы. Как же государыню не уважить?
…И себя тоже. Ведь не просто так народ на Табладо повалит, а с кошельками полными. Ну как соседям не помочь без денежек побыстрее остаться? Побыстрее – и повернее.
– Эй, Начо, пойдем? Начо?!
Пожал я плечами. Отчего бы и нет, в конце концов. Все гуляют – и мы гуляем.
Веселый город – наша Севилья!
Если по чести, то не стоило бы мне там показываться. Лучше в заведении старухи Пипоты остаться, винца взять да за здоровье Ее Высочества выпить. В розыске я, как ни крути, – да и подумать не грех, мозгой пораскинуть.
О том о сем.
…Вот отчего падре Хуан итальяшку наглого, сеньора Колона, к себе вызывал! Королева приехала, дела вершить начала. А плавания морские – из забот наиважнейших, так всегда было.
И кто скажет мне, ведает ли Ее Высочество про кебалей этих, да про Силу Букв – или сеньор архидьякон для себя все эти премудрости оставил? Ведь не для него, не для дона Фонсеки я жизнью рисковал – для королевы рисковал.
Да только никто мне докладывать не станет. И спрашивать некого – не Ее Высочество же! Всем языка своего жалко – и головы жалко тоже. Так что одно осталось – гадать. А лучше и не гадать, не моего умишка эта забота.
Или моего все же?
В общем, махнул я рукой, повязку на башку свою белую повязал, серьгу новую в ухо вдел, цветным пояском с бляшками медными перепоясался. Пикаро в своем праве!
Потому как – праздник!
Карусели, карусели,
Карусели на Табладо,
Визг да крик вокруг, да хохот —
Погуляем, севильянцы!
Столб стоит, натертый мылом,
На столбе – бутыль с винишком:
Залезай, коли захочешь!
Копья легкие летают —
Тростниковые, для смеху.
На толпу толпа стремится
И вопит: «Рази, Кастилья!»
Вездесущие хуглары
Перед людом рожи корчат
Да монеты собирают.
И конечно, кастаньеты,
И конечно, всюду танцы.
Веселись, гуляй, Севилья!
Королева в гости к нам!
На столб я все-таки залез. Скользкий, понятно, от души мылом натирали, да только зря я, что ли, по мачтам в шторм карабкался? Иной раз и канаты все оборвет, и рея – пополам, и парни с ног валятся. Я, конечно, не моряк – пехота морская, но ежели вот-вот ко дну пойдем, о таком не думается. А столб – подумаешь, столб!
Залез, в общем. С третьей попытки, правда. Залез, подтянулся на самую верхотуру и, прежде чем бутыль кожаную с винишком снять, вокруг себя обернулся.
Высоко сижу, далеко гляжу! Слева на копьях тростниковых бьются, справа место отгораживают – для быков, значит. А сзади…
Туда лучше не глядеть. И не только потому, что со столба брякнуться можно. Кемадеро там, сзади. Ну его к бесу! Зато впереди…
Скользнул я вниз, подождал, пока по плечам меня отхлопают, пустил бутыль по кругу (не жадные мы!) да парням, что со мною пришли, подмигнул. Потому как там, впереди, кой-чего интересное увидел. Кобыла там. Не та, что сено лопает, а деревянная, с ремнями. На эшафоте кобыла.
Ну что за праздник, ежели кого-нибудь плетьми не отодрать? Как говорится, хоть и высекли, зато верхом славно прокатился. А такое уж точно пропускать – грех. Копья тростниковые – это для детишек больше.
Даже странно, ежели подумать. Казалось бы, нам, пикаро, от эшафотов этих бежать надо, не оглядываясь. Для нас же их и строят, досок не жалеют. А ведь не бежим, ни одного зрелища не пропускаем. Нрав такой у нас – веселый больно. Вроде как вызов бросаем – той самой старухе, которая с косой да с бритвой.
…Не только это, конечно. Для гато любой эшафот вроде как пещера с сокровищами. Людишки, что вокруг собираются, всякую осторожность теряют. Не до кошельков им. Я-то по кошелькам не мастер, но как парней не уважить?
Переглянулись – пошли. Посмеялись даже – будет кому-то на орехи!
…Не нам, в смысле.
Протолкались, пробились – и вовремя. Окружил народец эшафот – не пролезть. И пешие, и конные. А на эшафоте уже палач приплясывает, кнутом поигрывает (не плеть, однако, – кнут кожи сыромятной). Щелкнет – муху к помосту прихлопнет. Много их тут, мух. А палач их – бац! И нету мухи. Красиво это у него получается, душевно даже. И не только палач на помосте – жаровня тоже. Черная, углями дымится. Эге, значит, не только верхом катать станут. Кому-то и клеймо полагается – то самое, с гвоздем и буквой «S». Значит, до «доски» дело дошло.
Так что мухи всего лишь закуска. А вот и блюдо главное – волокут уже!
– Невиноваты-ы-ы-ый я-я-я-я! Не-е-е-е-евино-о-о-ова-а-аты-ы-ый!
Ну конечно! Невиноватый он! А кто виноватый?
И ведь даже не пикаро, сразу видать. Дрянь человечишка, корявый какой-то, мерзкий. Вопит, угрем извивается – в лапищах альгвазиловых.
– Невиноваты-ы-ый!
Грохнула толпа, за животики взялась. А братья-гато уже при деле. Смейтесь на здоровье, жители доброго города Севильи!
А вот сморчок в мантии, из судейских который. Грамотку развернул, к народу оборотился. Да только шумят, слышно плохо.
– …оную штуку бархату венецианского и продать хотел…
– Нея-я-я-я-я!
Дергается человечишка, рот раззявил, не иначе до небес докричаться думает. Да только толку-то!
– …свидетельствами уличен и сам сознался…
– Не сознавался-я-я! Били меня, признаться заставляли-и-и!
Хохочет народец, на палача поглядывает. А тот все с мухами разбирается. Пока что.
– …пятьдесят ударов полных, с размахом, да клеймо поставить, да на галеры королевские…
– Не винова-а-а-аты-ы-ый!
Хоть бы молчал! Сразу видно – не наш, не из настоящих, не с Ареналя…
– Эй, сеньоры!!! Гоже ли поступаете?!
Стихла толпа, осекся судейский, даже ворюга с раззявленным ртом замер. Больно уж голос серьезный был.
– Надлежит нам, сеньоры, по обычаю нашему кастильскому дело вершить!
Ушам своим не поверил. А обернулся – и глазам тоже.
Не может быть! Откуда?!
Моргнул я разок, затем еще, а после и понял – может. Одно дивно, откуда шлем такой?
…Потому как на Доне Саладо новый шлем блещет. Не тот шлем-бацинет с забралом, что я у его сиятельства позаимствовал, а салад, такой же, как прежде был, новый только. Блестит на солнышке, аж глазам больно, не иначе песком чистили.
А конек все тот же. И борода-мочалка прежняя.
…Эге, а копье откуда? Здоровенное такое!
– Разве не ведомо вам, сеньоры, что по обычаю, королем Родриго Старым признанному, негоже казнь вершить, ежели человек вины своей не признает?…
В стременах привстал, руку свою худую к небу поднял. А у меня руки, наоборот, опустились. И ведь сделать ничего нельзя! Был бы рядом, с коня стащил. Атак… Ох, плохо сейчас дядьке будет!
И действительно – зашевелились альгвазилы, сморчок-судейский насупился, пальцем старшого стражи подманил. Да и народ хмуриться начал. Такого зрелища лишают!
А рыцарю моему – хоть бы хны!
– Согласно же обычаю короля Родриго Старого, каждый вольный кастилец, сеньоры, вправе защитить свою честь ордалией, то есть судом Божьим, и в том препятствий ему чинить не след.
Окружили альгвазилы моего Дона Саладо. Зажмурил я глаза…
– Отчего же не поступить нам так и сейчас, добрые севильянцы?
Негромко ответил голос – женский, приятный такой. Но от голоса этого толпа в камень обратилась.
Поглядел я…
Она!
Рыжеволосая, на белом аргамаке, в платье черном с воротником высоким, серебряным…
Изабелла!
Слетели шапки, склонились головы, кое-кто на колено опустился – ежели место было, конечно.
– Вам же, сеньор, спасибо, что напомнили нам об обычаях наших славных, кастильских, блюсти кои есть наш непременный долг!
Ее Высочество Изабелла Трастамара улыбнуться изволила. Дону Саладо, рыцарю моему улыбнуться. Слетел идальго с коня, копье уронил, на колено бухнулся…
– Встаньте, сеньор, встаньте! А вы, сеньор ассистент, распорядитесь…
О чем да как – и слушать не стал. Локти сами собой заработали. Хорошо еще, толпа к помосту подалась, так что я мигом в месте нужном оказался.
– Ну, рыцарь!
Смотрю я на него – и чего делать, не знаю. То ли по шее двинуть, то ли обнять. А Дон Саладо… Цветет Дон Саладо, сияет.
– Вот видишь, Начо! Жива еще Старая Кастилия! Живы обычаи славные!
Стал я рядом, за руку идальго моего взял – на всякий случай. Жаль только, рот ему не заткнешь.
А у помоста – перемена. Ассистент королевский, сеньор Аугустино Перен, с коррехидором о чем-то шепчутся, с судейским, сморчок который…
– Не мог я, Начо, в праздности пребывать долее, ибо, знаю, ждут меня славные подвиги! А посему снарядили меня добрые великаны, что в Сааре обитают, и копье достали, и путь верный указали. Шлем же я сам обменял, хоть и с убытком некоторым…
Ну конечно!
А на помосте…
– Здесь ли маэсе [57] Педро Барба, у коего упомянутый бархат исхищен был?
– Здесь, ваша милость. Вот он я!
Ого, крепкий парень этот маэсе. Ему бы не бархат кроить – сваи забивать!
– По обычаю короля Родриго Старого должно провести ордалию, сиречь суд Божий. Согласен ли ты, маэсе Педро Барба, выйти на бой с оружием добрым, чтобы обвинение доказать и правоту свою?…
Ах, вот оно что! Переглянулся народ, заулыбался. Хорошая мысль, однако. Не хуже корриды.
– Да с удовольствием, ваша милость. Вы только дубину мне дайте да место освободите, а я уж этого мерзавца так обработаю – ни на одну галеру не возьмут!
– А ты, Урреа-вор, прозвища не имеющий, согласен ли…
Вот и дубина – озаботился кто-то, в самую руку маэсе Барба вложил. А толпа уже назад подалась – место чтобы освободить. И для боя, и для королевы, понятно. Не только для нее – для свиты. Огромная свита с нею, конные все, важные, на нас и не глядят.
Вытолкнули Урреа-вора, прозвища не имеющего, на самую середину, бросили к ногам дреколье неструганое.
– Дерись! Дерись, невиновен ежели!
А маэсе Педро Барба уже тут как тут – с дубиной. Подходит, посмеивается:
– Спасибо вам, люди добрые, и вам, Ваше Высочество, спасибо, и вам, сеньор идальго. Не мечтал я даже, что самолично злодея на тот свет отправлю. Ну-ка, становись, мерзавец, подставляй ребра, рожу свою похабную подставляй! Ну?!
Грозно так рыкнул, страшно. Просвистела в воздухе дубина…
– Не нада-а-а-а! Не нада-а-а-а!
Дернулся Урреа-вор, назад подался – прямо к копытам коня, на котором сеньор коррехидор восседал.
– Не нада-а-а-а! Виноватый я, украл, украл! Только не надо, лучше на галеры, на галеры!
Ударил хохот, залпом пушечным. Щелкнул палач кнутом, муху последнюю добивая. Щелкнул, руки потер. Дождался!
– Сеньор! Вас Ее Высочество зовет!
Думал – кончилось дело. На эшафоте – свист да вой, и вокруг свист да вой, в самом разгаре потеха. А мы с Доном Саладо как раз исчезнуть собрались. Поговорить чтобы, и вообще, от греха подальше…
– Прошу вас, сеньор, за мною…
Не альгвазил даже – рыцарь. В платье богатом цветном, со шпорами золотыми, на коне добром. Из свиты не иначе.
Огладил свою мочалку Дон Саладо, плечи расправил.
Пошел.
И я за ним. Его приглашают, не меня, да только как дядьку в такой миг бросить? Вокруг все благородные такие, важные, даже страшно…
Но – пропустили. И его, Дона Саладо, и меня тоже. А как иначе? Королева зовет!
Я, понятно, вперед не полез, в сторонке остался, подле коня. Вроде как эскудеро. А Дон Саладо…
– Приветствую вас, Ваше Высочество, Кастилии нашей повелительница! Не прикажете ли совершить мне некий подвиг ради славы вашей, ради веры Христовой?
Переглянулась свита, заулыбалась – паскудненько так. Кое-кто и перемигиваться начал.
…Не иначе слышали уже про бедолагу-идальго!
Только Изабелла серьезной осталась, лицом не дрогнула:
– Рада вас видеть, сеньор Алонсо Торибио-и-Ампуэро-и-Кихада. Как здоровье ваше? Не могу ли помочь чем?
Ох, лучше б не спрашивала! Вскочил мой Дон Саладо с колена, мочалкой своей тряхнул:
– Великое спасибо за заботу, Ваше Высочество! Но не о здоровье рыцарю думать надлежит. Ждут меня подвиги славные, ибо много еще зла в нашей Кастилии, и стану я биться, пока не искореню его – либо костьми не лягу. И в том долг свой рыцарский вижу!
Сняла Ее Высочество перчатку, руку протянула. И вновь рыцарь мой на колено бухнулся.
А сеньоры важные уже тут как тут, Дона Саладо окружили, ухмыляются, посмеиваются даже.
– Говорят, вы, сеньор Кихада, с великанами первый боец?
– А говорят, вы поразили василиска некоего?
– А много ли инфант спасли, рыцарь?
Сжались у меня кулаки. Сжались – да и разжались снова. Не в драку же лезть с этими господами!
Бедный идальго! Не видит он усмешек на рожах благородных. Серьезно так отвечает, с достоинством. И про великанов, и про василисков.
– А извольте, сеньор Кихада, в гости ко мне пожаловать! Очень интересно будет рассказы ваши послушать. И мне, и супруге моей…
Эге, сам герцог Медина де Сидония! Вот дела!
Хотел я к Дону Саладо поближе подобраться – отговорить чтобы. Ведь ясно, для чего приглашают. Небось свои шуты надоели, вот и решили нового найти – шута. Бросил я поводья конька рыцарского, вперед шагнул…
Вот тут меня и взяли – за локти, крепко так.
– Ну что, Начо Бланко, попался?
Куда уж тут деваться? Попался!…
Бывает иногда такое: все видишь – и ни черта не понимаешь. Словно не с тобой это, а если и с тобою, то не всерьез, не взаправду. Глядишь – не веришь. Особенно если самое страшное наступает.
…Не мне руки крутят, не у меня дагу из ножен выхватывают, не меня к чьим-то копытам конским кидают.
– Вот он, Гевара этот, сеньор коррехидор. Ишь, наглец, сюда прийти посмел!
Переступает конь с ноги на ногу. А на ногах, у копыт самых, вроде как бахрома из шерсти. И головы не поднять, не зажмуриться даже…
– Он это, сеньор коррехидор! Он и есть! Вот, девка его узнала!
…Опускаются копыта в пыль, стучат молоточками чужие слова – по ушам, по затылку. О ком это они? Ведь не обо мне же, не о Начо Бланко!
– Он это, как есть он, ваша милость! Он, Белый Начо. Это я его выдала, Костанса Валенсийка, мне награда полагается, ай, полагается! Пять эскудо, сеньор коррехидор, пять эскудо!
А я все на копыта конские смотрю. Не стоится гнедому на месте!…
– …морской разбойник, Ваше Высочество, давно ищем, давно плаха по нему плачет!…
– …пять эскудо! Я это, Костанса Валенсийка…
– …мой эскудеро, Ваше Высочество! И ручаюсь вам, что сей юноша благородный…
О ком это Дон Саладо королеву просит, за кого заступается? Не за меня же? Со мною ведь ничего не случилось, не могло случиться…
– Поднимите ему голову!
Чужие потные руки коснулись лица…Очнулся.
Очнулся, головой дернул, пальцы чьи-то стряхивая, вдохнул конский пот – горячий, терпкий.
– Ты ли Игнасио Гевара, прозываемый также Астурийцем?
Сеньор коррехидор брови нахмурил. Брови нахмурил, с седла свесился. И другие тут же – обступили, разглядывают.
…И Валенсийка рядом – за круп конский спряталась.
Вот и пришел час твой, пикаро! Танцевали под веревкой, станцуем в петельке.
Как и обещано было.
– Я и есть, ваша милость! Игнасио Гевара, стало быть…И смех – ее смех, чернокосой.
И она дождалась!
– Однако же, сеньоры, смею еще раз настоятельно заметить…
Даже усмехнулся я, рыцарем моим любуясь. Бедный Дон Саладо! Не пропасть бы ему без верного эскудеро!
– …Ручаюсь я за юношу этого, немало славных подвигов свершившего!…
Дернул сеньор коррехидор бровью, к старшему альгвазилу повернулся. А у меня только и мысли, что об идальго моем калечном. О нем – и о цыганке, Костансе проклятой. Вот ведь, пожалел дрянь эту, не полоснул дагой по горлу…
А коррехидор рот уже открывает – приказ отдать. То ли в Касу раба божьего (знакомое место!), то ли сразу – на помост.
Открылся рот – и закрылся тут же. Обернулся сеньор коррехидор…
Изабелла! Даже не заметил, как подъехала, как в седле наклонилась.
…Шепнула – то ли ему, коррехидору, то ли просто так, никому.
Отвернулась, на меня не взглянула.
– Гм-м…
Еще пуще его милость нахмурился, в сторонку поглядел – на сеньора Аугустино Перена, ассистента севильского.
И тот отвернулся.
– Значит, сеньор, вы – Игнасио Гевара, прозываемый также Астурийцем, эскудеро сеньора Алонсо Торибио-и-Ампуэро-и-Кихада?
Пожал я плечами – тоже мне вопрос! Пожал – да и понял: свободны руки.
– Так что прощения просим, сеньор Гевара. Обознались, за злодея приняли.
…Скользнула моя дага обратно в ножны. И снова – будто не со мною это. Да так оно и есть. Ведь не я спятил – они все свихнулись. Все разом! Улыбнулся я, дагу поправил:
– Да пустяки, ваша милость. Бывает!
– Он это, сеньоры, он! Не отпускайте, ай, не отпускайте…
Теперь уже Костанса к конским ногам бросилась. Шарахнулся гнедой, копытами в пыль ударил.
– Он это!
Отвернулся коррехидор, плечами пожал:
– Плетей! Чтоб не орала…
– Он это, Бланко! Он!…
Вот и альгвазилам работа нашлась! Схватили плясунью, лицом в пыль швырнули…
– За что? Ваша милость! Ваше Высочество! За что-о?!.
Я стоял, глазам не веря,
Ничего не понимая.
Или вправду все свихнулись,
Или я от страха спятил?
Не бывает даже в сказках,
В песнях даже не бывает:
Отпустили – извинились.
Не иначе Дон Саладо
Заразил своей болячкой
Всех, включая Изабеллу!
Только слышу голос сзади,
Тихий голос, еле слышный:
«Королева тебя помнит,
Но велит быть осторожней».
Обернулся – никого!
ХОРНАДА XXVII. О том, что довелось услышать в Триане о увидеть на мосту Тринадцати Лодок
– Поистине, я в некотором сомнении, Начо, – молвил Дон Саладо, бороду свою, мочалку, на палец накручивая. – Ибо не ведаю, как должно вести себя, особливо же – говорить в гостях у столь знатного вельможи.
– Правда ваша, рыцарь, – согласился я. – А может, ну его, герцога этого? Здесь посидите, винца выпьете?
Здесь – это на чердаке у все той же тетки Пипоты, где идальго мой квартировать решил. Я-то думал ему лучшую комнату снять (денег мне жалко, что ли?), так нет, уперся Дон Саладо. Негоже, мол, рыцарю странствующему в роскоши пребывать! Это у тетки Пипоты роскошь-то? Впрочем, и чердак неплох – светлый, просторный, окно в полстены как раз на площадь Ареналь выходит.
…То есть это для меня – чердак, для Дона Саладо же, само собой, донжон замка. Не стал я его разуверять, особливо же после того, как мой идальго Пипоту «ее светлостью» поименовал. Чуть с копыт старуха не навернулась!
Вот в этом самом чердаке, донжон который, мы и пребывали. Сидели да спорили, идти ли Дону Саладо в гости к герцогу, к его светлости Медине де Сидония – или, опять же, пренебречь.
– Нет, нет, Начо! – подумав изрядно, заявил рыцарь. – Разве можно отказаться от приглашения столь учтивого? Не иначе слухи о подвигах моих – да и твоих тоже, Начо! – до его светлости дошли, вот и желает он рассказ правдивый о них услышать.
– Да смеяться же над вами станут, сеньор! – не выдержал я. – Вы что, рожи этих господ не видели? Смотрят на вас, скалятся!…
Сказал – и пожалел тут же. Заморгал рыцарь глазами своими близорукими, развел руками:
– Смеяться? Но с чего же? Разве не свершили мы с тобою немало славного?
Вот и объясняйся с дядькой этим!
…И ничего-то он не понял, Дон Саладо. И приглашение за чистую монету принял, и в то, что отпустили меня, раба божьего, как его верного эскудеро, людьми злыми оклеветанного, поверил.
…И ведь помнит меня королева! И даже в лицо, видать, знает. Откуда, интересно?
А если б рассказать ему, идальго этому калечному, про те самые «подвиги» мои? Ведь не услышит даже, решит, будто шутит его эскудеро, потому как нравом весел.
Ну, чисто младенец, ей-богу!
– Смущает меня, Начо, – продолжал меж тем славный рыцарь, – то, что речи среди людей благородных гоже держать не просто, а словами особыми, вежества полными. А посему рассказ простой, бесхитростный не годится тут…
Попытался я понять, чего он сказанул, – да так и не смог. Адониса бы сюда, беднягу, с его «u-сонетами»!
– Ежели бы мог мне помощь оказать муж некий, в витии словес искусный…
И вновь я сеньора Пенью вспомнил. Да где он теперь? Впрочем…
– Не тужите, рыцарь. Найдем вам мужа некоего!
И – вниз по лестнице, прямо к выходу. Выскочил на площадь, два пальца в рот засунул…
Обернулись на меня рожи похмельные, небритые, клейменые. Еще бы! Сам Белый Начо свистит. Обернулись, надвинулись, перегаром дыша.
Выслушали, по монетке медной поймали – зубами.
– Да будь спокоен, Бланко! Да мигом мы. Да в лучшем виде!…
За то и люблю Ареналь. Всегда помогут! А мне самое время рыцаря моего с его заботами наедине оставить. Потому как даже до Феса нужно плыть день с хвостом, а уж до Орана…
– Но почему Фес? – удивленно молвил сеньор лисенсиат. – Разве нельзя прямо в Геную или в Остию? Не понимаю…
– Это уж точно, – согласился я. – Не понимаете, сеньор.
С Доном Саладо мы на чердаке беседы вели, а с толстячком нашим, сеньором Рохасом, совсем наоборот – во дворике. Зеленый такой патио, уютный. Даже не скажешь, что мы в Триане. Маслины до земли склонились, над фонтанчиком маленьким – надпись на мраморе белом литерами узорными мавританскими.
…То есть это я больше по привычке сеньора Алессандро Рохаса толстячком титулую. Похудел наш лисенсиат, с лица спал. То ли не кормят его тут, то ли забот много.
Да так оно и есть.
– До Феса день морем идти, до Остии – три, – пояснил я терпеливо. – Значит, риску втрое больше. А про Геную вообще забудьте, сеньор. Галер там сторожевых сейчас – ровно чаек. Разве что осенью, когда шторма начнутся. А в Фесе христиан квартал целый да иудеев полгорода. Оттуда шебеки и тартаны куда угодно ходят. И переодеться можно, и грамоту любую достать – хоть с восковой печатью, хоть с серебряной.
– Ясно…
Задумался сеньор лисенсиат, головой тряхнул:
– Хорошо. Поговорите с сеньором Пабло Калабрийцем. Мы согласны.
– Вы-то согласны, – кивнул я в ответ. – Да только не нравится мне это, сеньор! Не в риске дело. Просто рисковать по-разному можно. С толком ежели – это одно, а вот по-дурному…
– У меня нет выхода, Начо!
Твердо так сказал – как тогда, на дворе постоялом. Мне даже спорить расхотелось. Вот ведь, навязались на мою голову! Один – идальго странствующий, умом поведенный, другой… Еще хуже другой, хоть и головою не скорбен.
И у меня ведь тоже башка на плечах – единственная, между прочим!
А сеньор лисенсиат поглядел на меня – внимательно так.
– Вам моя идея не нравится, сеньор Гевара? Но что можно сделать? Поднять бунт?
– Пробовали уже в Авиле, – вздохнул я. – Да только зубы обломали.
…Вся Севилья об этом толкует. Взял герцог Бехарский Авилу. Не сам, конечно, – войско королевское поспособствовало. И теперь там плахи кровью набухают.
Не простится тебе, Начо! Ни на том свете, ни на этом…
– Вот видите! – нахмурился толстячок, ближе ко мне пододвинулся. – Вы сами понимаете, что нынешняя политика дома Трастамара…
– Хватит! – поднял я ладонь, от подобных слов загораживаясь. – Не хочу и слушать! Ни про Ее Высочество, ни про дом Трастамара.
…А самому все кажется, будто сопит за ухом кто-то. Уж не падре ли Хуан де Фонсека?
– Как хотите, Начо, – дернул губами толстячок. – Кстати, вы просили меня узнать, что такое Ола?
Вздрогнул я даже. Обернулся.
Пусто во дворике. Только пичужки у фонтана умываются.
…А вдруг и они тоже? Взлетят – и прямо в Башню Золотую?
– Просил, – выдохнул я. – И про Олу, и про Силу Букв, будь она трижды…
А у кого спрашивать было? Не у сеньора архидьякона же. А с толстячком мы вроде как повязаны – на одной веревке висеть придется.
Встал сеньор Рохас, к источнику подошел, где надпись мраморная.
Вспорхнули пичуги!
– То, чем занимается маркиз де Кордова, именуется Каббалой. Не слыхали, Начо? Но только его деяния с истинной Каббалой никак не сходны. Представьте себе, Начо, чашу – красивую, стекла наилучшего, с узорами…
– Это сколько угодно, – усмехнулся я. – Мы такие из Венеции возили.
– Вот… А теперь подумайте, можно ли такой чашей убить человека?
– Как?! – поразился я. – Убить? Ну, ежели расколоть, да осколком по горлу…
Фу-ты, ну и мыслишки! И у меня, и у сеньора Рохаса тоже.
– Каббала – тайное учение иудеев. Век назад Моше де-Лион написал великую книгу «Зогар» – кажется, про это вам сеньор маркиз уже говорил…
Припомнил я – и точно.
– Моше-иудей и еще мавр какой-то, сарацин, в смысле.
– Ибн-Араби по прозвищу Афлатун, Сын Платона, александриец, автор книги «Ал-Футухад». Действительно, эти учения, Начо, во многом сходны. В них самих, как я понимаю, нет ничего плохого. Может, это и вправду позволит нам когда-нибудь понять Создателя, даже поговорить с Ним. Но такие, как сеньор де Кордова, не собираются пить из чаши, им требуется иное: расколоть, разбить вдребезги – и взять в руки осколок. Им не нужна мудрость – им требуется только Сила.
– Сила Букв которая? – вздохнул я.
– Да… Ола, ежели на кастильский перевести, это Всесожжение. Слово сие библейское, означает же оно жертву, Господу приносимую. Бывает Ола бескровной, бывает и кровавой.
Присел я к источнику, воды глотнул – чтобы в башке прояснилось. О чем-то таком мне уже рассказывали – во сне, когда ко мне седобородый в повязке полосатой являлся. Да только об ином чуток там речь шла.
– Говорили вы, Начо, про притчу о красной корове……Да не я, сон мне о том толковал. Про раби Ами, которого о смерти какой-то сеньоры Марьям спрашивали.
– Кажется, я понял, в чем дело. Смерть праведников! Вот о каком Всесожжении шла речь. Понимаете? Для того чтобы нашу Кастилию не покарали малахи – Ангелы Наказания, необходимо Всесожжение праведников!
Мотнул я головой – раз, затем еще. Не помогло.
Но ведь слышал я уже об этом! То ли опять же во сне, то ли наяву. Как бишь это? «Смерть праведников искупляет»?
Да!
СМЕРТЬ ПРАВЕДНИКОВ ИСКУПЛЯЕТ.
– Маркиз, который де Кордова, говорил, что Ола эта – вроде щита…
– Верно, – согласился сеньор Рохас. – Щита, который должен избавить страну от всех бедствий. А для этого нужна гибель невинных – многих, тысяч и тысяч. Огненная гибель! Вот про что толковал его сиятельство де Кордова. О человеческом жертвоприношении!
Попытался я эти слова повторить, пожевал губами.
– Да как же это, сеньор Рохас? Ведь мы, слава Богу, добрые католики!
А перед глазами – лицо его сиятельства чернобородое. И другое лицо, то, что с крюка на меня смотрело…
– Это чего же выходит? За-ради процветания Кастилии нужно сжигать невинных? Да какому богу такая жертва угодной будет? Да это же только Сатана выдумать мог!
– Вы сами сказали, Начо!
Отвернулся я, мысли свои, мыслишки, собирая, ровно парней после крепкой драки. Только не получалось что-то.
– Так вот для чего сицилийцы эти проклятые Супрему придумали? Людей в жертву приносить! Да нет, быть такого…
…не может, конечно. А ежели подумать, за-ради чего падре Рикардо сгубили? И ведь не его одного! Как это во сне мне почудилось?
«И если человек праведен, то он истинное возношение для искупления. А иной, неправедный, не пригоден для возношения, потому что порча в нем…»
А ведь точно!
Близко-близко подошел ко мне сеньор лисенсиат. Тихо-тихо заговорил – не шепотом, дыханием одним:
– А я еще понять не мог, Начо, почему маркиз де Кордова первым призвал сжигать марранов! Думал я, дому Трастамара нужен новый внутренний враг – вместо мавров. А выходит, все еще страшнее. Торквемада – просто фанатик, его используют вслепую. А на самом деле речь идет не о вере христианской, коей беда якобы грозит, а о магии черной. И самое ужасное, Начо, это – не сумасшествие. Сила Букв действительно есть, и если ОНИ смогут ее вызвать…
Отшатнулся я от шепота этого – да опять дона Фонсеку вспомнил. А ведь прав лисенсиат! Знает о Силе Букв сеньор архидьякон!
А может, и Ее Высочество? Нет, быть такого не может!…
…А почему, собственно, не может?
– Что-то страшное происходит в нашей Кастилии, Начо! Может, такие, как де Кордова, добьются своего. Но представляете, что это будет за величие? КОМУ станет оплотом наша страна? А ведь есть предание, что земля живет, пока живы в ней праведные люди – те самые, которых они собираются убивать!
– Хватит, – вздохнул я. – Вроде понял…
Не то чтобы, конечно, понял, да только слушать об этом больше не мог. Спятил его булькающее сиятельство, это ясно, что бы там сеньор лисенсиат ни говорил. Но ведь падре Хуан вроде как в своем уме? Ведь он служитель Божий! На нем чин ангельский!
Уж не из тех ли сеньоров малахио – Ангелов Наказания – чин?
…Так ведь фратины, которые из Супремы, тоже ради Господа стараются, когда дрова подкладывают!
Вновь поглядел на меня сеньор Рохас, потемнел глазами:
– Скажите, Начо, разве жалко отдать жизнь, чтобы остановить ТАКОЕ? А если уже поздно – то хотя бы спасти невинных, на страшную гибель обреченных?
А у меня словно веревка по шее заскользила, словно пальцы падре Хуана вновь на горле сомкнулись. Легко ему, толстячку ученому, о подобном языком трепать. Он эту Старуху и не встречал даже, разве что когда бабушка его столетняя помирала.
– Жизнь, – повторил я. – Это еще как сказать, сеньор! Жизнь…
Как это во сне мне слышалось? Про зверя-Левиафана?
«…Можешь ли ты удою вытащить Левиафана и веревкой схватить за язык его? Вденешь ли кольцо в ноздри его? Проколешь ли иглою челюсть его? Будет ли он много умолять тебя и будет ли говорить с тобою кротко? Можешь ли пронзить кожу его копьем и голову его рыбачьей острогою? Клади на него руку свою и помни о борьбе…»
Даже тошно мне стало. Борьба! Да какая тут борьба? Размажут, словно козявку по мостовой, сплюнут – и дальше себе пойдут.
Верно тот лысый падре говорил: «Homo fuge!»
Был у меня приятель – давно, лет восемь назад еще. Хуан Авенаданья звали, а ежели по прозвищу, то Дон Хуан. Лихой был пикаро, особливо по дамской части. Ох, и завидовал я ему, мне ведь тогда всего ничего было, в Малышах Начо ходил. А Дон Хуан – орел чистый! Ни одной юбки не пропускал – ни полотняной, ни из бархата которая. Да вот однажды влез в окошко к супруге мясника соседского (сама позвала – муж-де в отъезде), пробежал по лесенке, влетел в спальню, пояс на ходу развязывая…
А муж-то никуда не уезжал!
Что называется – влетел.
Вот и я влетел, похуже только. Ничего такого с Доном Хуаном и не случилось – встал через полгода, скособоченный, правда, а что без глаза остался – так и с одним глазом живут. А мне и такой радости не будет. Влетел, одним словом…
Про Хуана Авенаданью я как раз и вспоминал – пока по Триане пылил. И как на мост Тринадцати Лодок ступил – тоже про него. Везучий он, Дон Хуан, нашел себе вдовушку да и укатил с нею – аж в Париж. А мне куда бежать? Прав сеньор архидьякон – всюду найдут. Разве что к Терра Граале уплыть вместе с рыцарем моим калечным. Так ведь сыщут! Снарядит сеньор Колон, Кебальо этот итальянский, каравеллу…
В общем, невесело мне было. И назад уже не повернуть, и на месте не постоять даже…
А мост все тянется, словно Гвадалквивир разлиться решил средь лета жаркого. Подошел к самому краешку, к перилам деревянным, снял шляпу свою дурацкую (сайяль на этот раз дома оставил – ну его!), обмахнулся, вперед поглядел…
Птицей шляпа упорхнула – прямо в Гвадалквивир. Да только я не заметил.
Там, где я стоял недавно,
О каракке португальской
Да о чайках белокрылых
Между делом рассуждая,
Там, где я платок из шелка,
Тот платок – с семью узлами,
Доставал и снова прятал,
Где позвал, себя не слыша,
Ту, что мне платок вручила, —
Там она теперь стояла,
В ярком платье генуэзском,
В круглой шапочке с вуалью,
Белым жемчугом расшитой.
Замер я, застыл на месте,
Сжал рукою крест нательный.
Полно, Начо! Обознался!
Просто вышла сеньорита
Подышать прохладным ветром.
А похожа – так похожих
Поискать, найдешь немало.
Сделал шаг – примерзли ноги,
Рот открыл – слова пропали…
Обернулась. Мне кивнула,
Улыбнулась – видно, рада.
И упал я на колено,
Точно рыцарь мой калечный,
И к руке ее – губами,
К теплой маленькой руке…
Только за полночь я на чердак к Дону Саладо заглянул. А там!…
Над столом – окуляры, за окулярами – сам сеньор идальго, рядом еще одни – окуляры, в смысле. А на столе – бумаги горой, перья гусиные топорщатся, из чернильниц выглядывают.
– Сколь рад я видеть тебя, Начо! – вскричал Дон Саладо, бумагой шурша. – А мы тут с досточтимым сеньором бакалавром…
И на соседние окуляры кивает. На носу те окуляры – красном таком, огромном. Лицо тоже – носу под стать.
– Не отвлекайтесь, сеньор, не отвлекайтесь! Как видите, сравнили мы манеру славного Кретьена де Труа, равно как не менее славных Вольфрама фон Эшенбаха и Гартмана фон Ауэ…
Хриплый такой голос, ответственный. Серьезный, видать, мужчина, сеньор бакалавр!
…В какой только харчевне ребята его разыскали?
– Однако же, сеньор Кихада, не обратить ли нам внимание на то, как написана великая поэма о Детях Тумана, именуемых также Нибелунгами? Ибо слог ее и точен, и легок…
Понял я – свихнулись оба,
Ну, и ладно! Третьим буду.
Расскажу – веревкой свяжут,
Обольют водой холодной
И в подвал сырой запрячут.
Встретил Бланко нынче призрак
В генуэзском новом платье,
Не на кладбище старинном,
Не на замковых руинах —
Прямо под горячим солнцем,
И огнем горели ярким
Очи призрака живые!
Мы по улочкам Севильи
Вместе с призраком бродили,
На Хиральду поднимались,
На реке считали лодки.
И никто не удивился,
Не призвал с крестом монаха,
Будто каждый день такое
В нашем городе увидишь!
А когда мы расставались,
Улыбнулась вдруг Инесса:
«Вот ведь складно получилось,
Вы меня позвали, значит?
Ну а я – позвала вас!»
ХОРНАДА XXVIII. О том, что мы видели с сеньоритой Инессой на площади Святого Франциска
– Истинно так, сеньорита, – качнул своей мочалкой Дон Саладо. – Чуть дальше от нас – бар песчаный, за ним же – море-океан.
– Море… – тихо, еле слышно повторила Инесса. – Сколь счастлива я, сеньоры! Наверно, эти чайки только что оттуда, может быть, их крылья касались волн…
Поглядел я на нее – девчонка ведь совсем! Лобастая худая девчонка, ни разу не видевшая моря. Благородная только, так ведь благородные – тоже люди.
Если по правде, рыцарь мой слегка ошибся. До моря-океана отсюда, от пристани севильской, часа два плыть – и то ежели с ветром попутным. Но не спорить же, в самом деле?
Для того сюда и приехали – пристань поглядеть, да лодки, да шебеки, что из Севильи в Палос собрались. А тут, словно по заказу какому, каравелла причалила. Маленькая, конечно, без палубы даже, но все-таки!
Инесса даже глаза прикрыла, вдохнула всей грудью воздух горячий.
…А ведь и вправду солью морской пахнет. Чуть-чуть, самую малость.
– Как счастлива я, сеньоры! – повторила она. – Как хорошо здесь…
На пристань выбраться я сам Инессе предложил, а вот верхами приехать – это уже Дона Саладо задумка. Как услыхал, что сеньорита Новерадо в Севилью пожаловала, так сразу же о трудах своих забыл (всю ночь они с бакалавром бумагу изводили, весь пол перьями забросали!). Негоже, говорит, девице столь благородной ноги по мостовым бить. А подать нам коней самых наилучших!
Ну, подали, понятно. Вышел я на площадь Ареналь, пальцы в рот вложил.
…Даже свистеть не пришлось!
А молодец лобастая! Она ведь так, верхами, до Севильи и добралась. Уговорила все-таки сеньора Новерадо – отпустил мир поглядеть. Не саму, понятно. Слуг с нею чуть ли не дюжина, поодаль стоят, тоже рекой любуются.
…И вчера они там имелись – на мосту. Не заметил я просто, не до того было. А на мост я ее, Инессу, и вправду позвал. Рассказывал о Севилье – тогда еще, в замке – и брякнул, что Гвадалквивиром лучше всего с Тринадцати Лодок любоваться, с самой середины.
А все-таки здорово совпало!
Ох, и смеялся же я, ох, и обзывал себя дураком последним. Ну, навыдумывали-накрутили! И замка, который Анкора, нет, и тени нет, и ничего нет. А все проще простого оказалось.
И слава Деве Святой!
А сеньорита Инесса меж тем улыбнулась, вуаль жемчужную поправила (приодел дочку дон Хорхе!).
– Значит, где-то там она, ваша Терра Граале, сеньор Кихада?
Ну конечно! Уже рассказал – не удержался. И когда только успел?
– Мнится мне, что именно там, прекрасная сеньорита. И смею вам поведать, что прелесть земли той…
И пошел, и поехал. Не соскучишься с этим дядькой!
…Ведь чего от нас шарахались, как только Дон Саладо про Анкору рассказывал да про сеньора Хорхе? Другая у него, у чернобородого, фамилия, не Новерадо. Король Альфонсо всем родичам Хорхе Старого запретил так именоваться. Но только гордость фамильная с тем запретом не считалась, вот и представился нам сеньор Хорхе прежним прозвищем.
Анкору, между прочим, еще лет сто назад отстроили. Да только не жили там почти. А сеньор Хорхе, Инессы лобастой родитель, решил в горах поселиться после того, как с родом Бобадилья повздорил. Махнул рукой – и уехал навсегда из Вальядолида. Инессе тогда еще и года не было. Потому и не ждал он гостей. Кто же поедет к опальным? А что сеньор Рохас замок не увидел, как оглянулся за воротами, так построена Анкора хитро – скала ворота закрывает.
Вот и все призраки. Хорошо еще, что Инесса меня про платок не спросила. И чего бы я ей ответил? Про семь грехов смертных?
Не удержался – на тень ее поглядел. Есть тень, такая же лобастая!
– …А посему, прекрасная сеньорита, не оставляет меня мечта нанять корабль добрый да команду умелую и отправиться к земле той!
Кивнула Инесса, серьезно так – и ко мне повернулась:
– И вы тоже поплывете туда, Игнасио?
Или почудилось мне? Или вправду голос ее дрогнул?
– Да как же иначе? – вскричал Дон Саладо, шлемом на солнце блеснув. – Разве не ждет сеньора Гевару путь славный, рыцарский?
Хорошо, что мне отвечать не пришлось. Ну никак врать не хотелось – особенно насчет пути моего рыцарского.
…Послал я паренька верного к Калабрийцу – по нашим с сеньором Рохасом делам. Все обсказал – скольких везти да куда, да за цену какую. Не сказал лишь – кого. Успеется!
Вот и весь мой путь рыцарский – я падре Хуана обмануть надумал, а он меж тем мне петельку мылом натирает…
Сжала лобастая губы, отвернулась, словно обидел ее кто.
– Так всегда… Рыцари уходят, мы, женщины, остаемся. Разве это справедливо? Разве сидеть у прялки – это жизнь? Знаете, сеньоры, после вашего отъезда я несколько ночей не спала. Мир такой огромный, а я так мало видела! Если бы я могла…
Переглянулись мы с Доном Саладо. Ну что тут ответишь?
– И о море я думала, сеньоры, о тех, кто уходит на кораблях вдаль, к землям неведомым. Разве мужество бывает мужским и женским? Я даже сонет написала, только вы не смейтесь, пожалуйста…
В два голоса мы с идальго моим ее разуверить поспешили. Дружно получилось!
Отвернулась Инесса, вдаль поглядела – туда, где за холмами да за гладью речной волны морские гуляют.
– Это сонет о той, чей рыцарь ушел в море-океан…
Прибоя ярость ночью отшумела,
Морской пучины лик необозрим.
Рассветный миг… Уходит каравелла,
И ты уходишь, Господом храним.
И в миг прощальный я спросить не смела,
Надолго ли, как много лет и зим
Ты будешь там, пусть с именем моим,
Но без меня? Просить – пустое дело,
Обычай тверд, и мы обычай чтим,
Нет места нам под парусом двоим!
Но почему? Иль я бы не сумела?
Ведь не слабей душа моя и тело!
Но строг обычай. Я не спорю с ним.
Я стану в небе ангелом твоим!
Замолчала сеньорита, вздохнула. А мы с идальго моим бесстрашным даже не нашлись что ответить. Разве ангелы над морем-океаном нынче летают? Другие духи там парят – те, что из окон Башни Золотой воронами черными каркают.
…А здорово все же! «Я стану в небе ангелом твоим…»
Хоть и близорук Дон Саладо, хоть и не взял с собою окуляры, а все же не слепой оказался, совсем даже наоборот. Порассказывал еще чуток про то, какие реки и горы в этой самой Терра Граале, Земля Чаши Господней которая, имеются – да и откланялся. Историю для герцога Медины де Сидония сочинять – про великанов с драконами. Ударили в мостовую копыта – и остались мы с Инессой вдвоем.
Переглянулись.
Кликнула она слуг, отдали мы им лошадей – да и пошли. По улочкам, по переулочкам…
Хороша Севилья! Иной раз забредешь – и словно в горы попал, в ущелье какое. Слева забор глухой, справа стена каменная – и только небо где-то в самой выси голубеет.
А чего еще требуется? Ноги сами дорогу найдут.
По Севилье мавританской
Мимо запертых калиток,
Вязью дивною покрытых,
Мимо древних стен паласьо,
Мимо каменных колодцев,
Что поили сарацинов,
Мимо храмов под крестами,
Черной тенью свет закрывших.
По Севилье – мимо, мимо,
В никуда, без цели, просто,
Ни о чем ведя беседу…
Днем одним живет пикаро.
Нет вчера, не будет завтра,
Есть сегодня – мостовая,
Старый камень, птицы в небе,
И лобастая девчонка,
И рука – в моей руке.
…А мостовая все тянется, тянется, а вокруг словно красные горы, те самые, Сьерра-Мадре, куда не пустил мавров старый дон Хорхе, и нет вокруг никого, а если и есть кто, то мимо смотрит, не видит, шапка волшебная на нас – одна на двоих, и нет нам ни до чего дела, и не нужны мы никому, только друг другу…
Да только такое лишь в сказке бывает. А я сказок-то и не знаю почти, какие в детстве слышал – позабыл, а потом уже не до сказок стало. Это для лобастой, для сеньориты Инессы, здесь – страна волшебная, дивный город Севилья, отбитый у злых сарацинов ее пращурами, славными кабальеро, не боявшимися кинуть вызов самому королю кастильскому. Ведь не видела она почти ничего, а тут и Гвадалквивир, и каравелла у причала, и минареты мавританские под золотыми крестами.
И рыцарь рядом – я то есть, Игнасио Гевара – Белый Идальго, с платком ее у сердца.
…Вроде как шут на карнавале, что в доспехи вырядился, меч деревянный в руку взял.
А она рядом идет, меня слушает (о чем только говорю, не слышу даже!), сама что-то рассказывает, улыбается…
И так мне тоскливо стало – словами не передать, хоть трех бакалавров в окулярах за стол усаживай. Не привык я о том, что послезавтра будет, думать. Завтра – понятно, а вот послезавтра…
Уезжает завтра она, лобастая. Она уезжает, я остаюсь.
А там и послезавтра придет.
Оглянулся я, словно разбудил кто. Грязная улица, из-под каждой калитки – след от помоев, на заборах рожи гнусные намалеваны, кожура мятая под башмаки лезет. И другие рожи – из-под шляп мятых выглядывают. Кабы не дага моя да не слуги, что сзади топают, не отстают…
Севилья!
Это в горах заблудиться можно. Заблудиться, в замок заколдованный попасть. А здесь – все яснее ясного. Биржа сзади, Алькасар справа, а за ним уже и Башню Золотую, чтоб она провалилась, видать. Исхожено, изгажено, на углу каждом плевано…
А как вынесли нас ноги аккурат к Святому Франциску на площадь, так и вовсе сказка кончилась. Сгинули красные горы, и ущелья сгинули. Захлестнула нас толпа, завертела, к собору понесла, только и успел я лобастую за руку схватить…
– …И о том вам, жители славного города Севильи, фра Мартин сейчас поведает. Правда, фра Мартин?
Толкнули меня – крепко толкнули, да только не заметил я даже.
– Правда, фра Луне! И расскажу я тоже правду, одну только правду, добрые граждане Севильи!…
Святая Дева, Господь-Вседержитель! Они – жердь и громоздкий! И рожи те же, и сутаны. Только не в Касалья-де-ла-Сьерре они уже, а здесь, в Севилье, на паперти собора Святого Франциска.
…И толпа побольше будет – сотни в три.
– А правду эту нелегко узнать было. Ибо силен Враг в душах изуверов, злое дело сотворивших…
Затихла Инесса, ко мне плечом прижалась. То ли потому, что давят со всех сторон – то ли не потому вовсе. Оглянулся я – полна площадь. И как мы с лобастой шум этот не почуяли? Видать, не до того нам было.
А зря!
– Слыхали вы уже, добрые севильянцы, что исхищен был ребенок безвинный, родителей всеми почитаемых чадо единственное. А имя ему было Хуан Мартиньес, исхитили же его иудеи тайные, в личинах христианских ходящие: Альфонсо Франко, марран, и сын его Хуан Франко, марранже…
Слышали, как же… Оглянулся я, на лица добрых севильянцев поглядел. Ой, нехорошие лица! Хотел Инессе шепнуть, что убираться нам отсюда следует, да словно удержало что-то.
– …И брат его Хосе Франко, марран, и Давид Перехон, марран же. Гостию же святую для дела сего черного похитил злобный выкрест Бенито Гарсия…
Скользнуло имя – дальним эхом отозвалось. Или слыхал где уже?
…Нет, не вспоминается!
А жердь все голосу прибавляет, кабаном резаным вопит:
– И затащили они, марраны проклятые, оного Хуана Мартиньеса в пещеру, что у реки Эскарон, и бичевали его, и оплевали, венец терновый на голову возложили. И хулили при этом Господа нашего Иисуса Христа, и Деву Марию, и святых всех. Правда, фра Мартин?
Зашумела площадь – глухо, недобро, как море перед штормом. Дрогнула рука – та, что я пальцами сжимал.
– Правда, истинная правда, фра Луне! – прогудело в ответ. – И дали оному Хуану Мартиньесу полторы тысячи ударов бичом, и распяли его, после чего марран Альфонсо Франко вскрыл жилы на руке младенца безвинного и оставил кровью истекать, и лилась та кровь в сосуды, и пили те злодеи оную кровь, супротив Господа нашего проклятия изрыгая. После чего марран Хуан Франко достал нож цыганский с лезвием кривым и вонзил младенцу оному в бок, а марран Гарсия Франко сердце извлек и солью его посыпал. Правда ли это, фра Луне?
Охнула толпа, назад подалась. Сжались кулаки…Ая снова Касалью вспомнил. И это знакомо!
– Правда, фра Мартин! Чему же дивиться, добрые севильянцы? Разве не здесь, не в нашем городе, Господом и Девою Святой хранимом, раскрыт был заговор страшный? Или не помните, как проклятый Диего де Сусан, ростовщик подлый, и дружки его Хуан Абольфио да Мануэль Соли, выкресты мерзкие, оружие копили и разбойников собирали, чтобы по всей Севилье христиан перебить и храмы Божий сжечь?
– А разве забыли вы, братья, – подхватил бас, – что не остыла еще праведная кровь фра Педро Арбуеса де Эпила, инквизитора Сарагосы, пронзенного злодейским кинжалом прямо у алтаря? А кто убил его? Выкрест Сантахелла да выкрест Хуан Санчес!
И вновь отозвался люд. Уже не оханьем – ревом.
– Уйдем… – одними губами шепнула Инесса. – Скорее!
Да где там – уйдем! Со всех сторон стиснули, не продыхнуть.
– …Вот такое дело страшное сотворили те, кто за христиан себя выдавать смеет. Не спите, добрые севильянцы! Ходит враг возле нас, словно лев рыкающий! Каждый марран, каждый мориск – злодей от рождения, ибо прокляты они еще до зачатия. Что нужно с ними делать, братья мои?
И – всколыхнулось море, из берегов вышло.
– Бить! Бить! – заголосили, завыли со всех сторон. – Бить их! На костер!
Ступил вперед фра Мартин, ручищи над лысой башкой воздел:
– Не слышу вас, братья! Не слышу!
– Би-и-ить! На косте-е-е-ер! Кемадеро-о-о-о!!!
А в руке у фра Луне уже и факел горит. Потрескивает, желтым огнем подмигивает…
– Неужели это правда, Игнасио? Ведь они – пастыри, они не могут лгать!
Все-таки выбрались мы. Выбрались, в тихую улочку свернули. Поглядел я на лобастую – бледная вся, дрожит, взгляд испуганный такой.
Еще бы!
– Отец говорит, что Кастилия наша сходит с ума. Поэтому он не хочет возвращаться в Вальядолид, ко двору… Но как можно не верить Церкви?
И вновь было мне что ответить. Да только с чего начать? С Олы, с коровы красной, с головы на крюке – или с дуэньи глиняной?
Улыбнулся я, лобастую по щеке погладил. Взяла она меня за руку, пальцы сжала:
– А мне казалось, что нет ничего страшнее Королевской Измены… Отец считает, что нас всех ждет что-то ужасное, и даже мы не отсидимся в Анкоре. Вы… Вы защитите меня, Игнасио? Ведь вы эскудеро, будущий рыцарь, вы друг сеньора Кихады!…
Вот это уж точно – насчет идальго моего калечного. Связало нас с ним веревочкой, и не развязать! Да только что девочке этой ответить? Что сяду я на коня доброго, мечом славным препояшусь, шлем-бацинет надену?…
Ну почему врать так трудно бывает?!
Вздохнул я, головой мотнул даже, мысли глупые прогоняя. О чем размечтался, пикаро?
– Я не рыцарь, Инесса! И никогда им не стану. Сказал – и язык прикусил. В глазищах ее темных – изумление, такое, что не по себе мне сделалось.
– Но почему, Игнасио? Вас скоро посвятят, я уверена. А когда вы станете рыцарем, отец не посмеет отказать, если вы…
Отпустил я ее руку, глаза отвел. Если я… Если я – что?
Догадаться-то нетрудно, да толку? Бродяга, перекати-поле с петлей на шее – и наследница рода Новерадо? Не смешно даже.
Оглянулся я – топот сзади. Это слуги сеньориты наконец-то нас разыскали. Вверх посмотрел – темно уже между крышами.
Вот, значит, и все, Белый Идальго!
– А может, «мангьягерры», Начо? Или агвардиенте? Есть у меня бутыль заветная, из самого Орана привезли, никому не наливала, тебе, Начо, первому…
Суетится тетка Пипота, вокруг меня круги пишет. И в самом деле – беда. Не ест Начо Бланко, не пьет почти. Поставил перед собой кружку кислятины – и сидит, глазами лупает. А шлюхи, пио бесстыдные, что на огонек заглянули, меж собою переглядываются, рожи корчат. Чего это, мол, с нашим Начо? Или сглазили Астурийца?
Не отвечаю, молчу. Видать, и вправду сглазили.
Привела меня тропинка
Да к лихому перекрестку,
А оттуда – три дороги,
Ждут меня, идти торопят.
Влево путь лежит широкий,
Легкий путь – идти удобно,
А в конце – топор да плаха
Иль костер на Кемадеро.
В море путь второй стремится,
Белым парусником манит —
От родной земли подальше,
От костра и Эрмандады.
Третий путь повит туманом,
Будто ночь – ни зги не видно.
Ждет меня там Дон Саладо,
Полоумный мой идальго,
За туманом – мир далекий,
Душам избранным доступный,
Василиски и драконы —
Или яма выгребная,
Где придется нам подохнуть.
А в затылок ветер дует,
И толкает, и торопит —
Час пришел, решайся, Начо!
Только нет такой тропинки,
Только нет такой дорожки,
Чтоб Инесса Новерадо
Мне бы встретилась в конце.
ХОРНАДА XXIX. О том, как мы с Доном Саладо у герцога Медины де Сидония о гостях побывали
Толкнул я дверь да и зажмурился – от вони. Шибануло в ноздри, словно крючок рыболовный в нос вставили. Даже порог переступать расхотелось. Нужный чулан у них тут, что ли?
Но делать нечего, пришел – значит пришел.
Везет мне на чердаки! Только что мы с Доном Саладо на таком же сиживали, о жизни калякали, а теперь снова на самую верхотуру подниматься довелось, под крышу черепичную. Только у рыцаря моего окно во всю стену, и соломой пахнет, а здесь!…
Здесь, впрочем, тоже солома оказалась – охапка целая. От соломы-то и шел дух. Давно не меняли, видать.
– Ай, Начо-мачо! Никак ты это? Ай, какой гость пожаловал!
На соломе она и лежала – Костанса Валенсийка. Брюхом вниз, задницей поротой вверх. А на заднице да на спине – тряпка мокрая в пятнах рыжих. Крепко ее на кобыле прокатили.
Да только по голосу и не скажешь!
– Что, Начо, резать пришел? Ай, не забываешь ты Костансу! Или снова потешиться со мною захотелось? Альгвазилы-то не отказались, до ночи не отпускали, ублюдки поганые!
Повернулась, черными глазами сверкнула. Теперь-то ее никто бы красавицей не назвал – космы, как у ведьмы какой, спутанные, лицо закрывают, а на лице – струпья кровавые.
А ведь точно – ведьма!
– Да только, Начо, у цыганки, что у кошки – семь жизней. Три раньше пропало, две на тебя потратила. Ничего, остались еще, ай, остались!
Подошел я ближе, рядом присел. И все слова, что заготовлены были, словно улетели куда-то. Ведь чего пришел-то? Сказать, чтобы мотала из Севильи чернокосая – подальше да побыстрее. А то и вправду глупо выходит, словно на Сицилии этой поганой. Есть там обычай такой – вендетта. Мстят до седьмого колена – и восьмое не жалуют. И у нас с ней вроде как вендетта. Только не у нас – у нее. Даже деньжат подкинуть думал, не пять эскудо, конечно, но все-таки…
– Что, мачо, глупая цыганка попалась? Смеешься над Костансой, да?
Застонала, на бок перевернулась, космы грязные от лица отвела:
– Эге, мачо! Не смеешься, вижу? Никак страшно тебе? И злобою из глаз своих черных обожгла.
Не страшно, конечно, а все-таки не по себе как-то стало. Знавал я таких, как эта плясунья. Когда еще мальцом был, чуть ли не каждый день драться приходилось. Так вот, в драке такие самые опасные – те, что себя не помнят. Иной маленький, ни костей, ни мяса, а набросится – и кулаками молотить начинает. Хоть убивай – не отцепится.
Поглядел я на нее, головой покачал:
– И чего ты пристала ко мне, дура? Вон твои эскудо – на спине плетью выписаны. Да стоит мне парням полслова шепнуть!… – Даже не договорил. Зашипела, словно и вправду кошка, вперед подалась, тряпку сбросила. Поглядел я – да и поморщился. Вся в синяках – и бока, и груди. То ли щипали, то ли кусали даже.
– Нравлюсь тебе, мачо? – оскалились белые зубы. – Так я всем нравлюсь, каждый норовит на спину уложить. Шлюха я, пио, сам же говорил! А насчет парней – врешь ты, Белый Начо! Не скажешь, поняла я уже, хоть и глупая. Значит, верно я в тебя вцепилась, есть у тебя секрет, у самого сердца поганого своего носишь, никому не открываешь. Да только узнает этот секрет Костанса, ай, узнает. До самых кишок твоих доберется! Ведь чего я тебя выбрала-то? Золото – дело славное, но не в нем сила. Удачливый ты, мачо, красивый да смелый. А у меня не жизнь – беда сплошная. А почему так, а?
– Завидуешь, что ли? – усмехнулся я. Через силу усмехнулся – уж больно плохо ведьма эта глядела.
– А и завидую, мачо, – согласилась она. – И счастье приманиваю. Ты – счастье мое цыганское. Повесят тебя, а счастье ко мне перейдет. Поверье есть такое. Прямо в тот миг, как дергаться в петельке ты начнешь, понял, Начо?
Вздрогнул я даже, скользнули пальцы к воротнику – там, где булавка с камешками синими…
– Эге!
Нос сморщила, тряпку окровавленную на себя накинула.
Привстала.
Отдернул я руку…
– А никак заговоренный ты, Начо-мачо? Ай, глупая Костанса, не заметила сразу. Вот кто тебя хранит-то! Хитрый заговор, с одного взгляда и не поймешь. Хитрый, мертвецкий. Что, привадил мертвеца, Белый Начо? Мертвец рядом стоит, мертвец советы подает, мертвец беду отводит. А может, и любишься ты с ним? За такое большую силу получить можно!
– Вот шлюха, дура набитая! – вздохнул я. – Или тебе башку плетьми отшибли?
– Там, где ворот, – худой палец уткнулся мне в грудь. – И под рубахой тоже, непростое что-то, страшное. Крепко заговорили тебя, мачо. Приманил мертвяка, сил не пожалел!
Не удержался – снова за булавку схватился.
…Ранним утром мы с Инессой расстались. Не поговорили даже – слуги вокруг стояли. Протянула мне она руку, улыбнулась. Хотел я лобастой про платок рассказать – тот, что на груди ношу, да так и не решился. Вот зайду завтра в собор, положу у алтаря.
…А ведь и вправду – непростое это дело.
Страшное!
– Молчи!
Засмеялась Валенсийка – жутко так, хрипло. Вновь зубы оскалила:
– Да только не в этом тайна твоя, мачо, ай, не в этом! Знаю я, как заговаривают. Против кинжала – спасет, отведет смерть, но против тюрьмы и заговор не поможет. Так что не потому отпустили тебя, Белый Начо! Не потому ты меня на ножи поставить не хочешь, парням не говоришь. Есть у тебя секрет, есть. А я его все равно узнаю, не отстану, не думай даже!
Скользнула рука к даге, сжали пальцы рукоять…Осеклась, губы искусанные поджала.
– Все-таки резать пришел, мачо? Режь, да знай: вся сила твоя пропадет. Тонкий это заговор, от крови рассыпаться может. Убьешь Валенсийку – удачу свою убьешь. Так что не я в твоих руках, ты в моих, Начо! Я – твоя удача, а ты – мое счастье, здорово, да?
Встал я, отвернулся от глаз ее бешеных – и вроде как успокоился. И вправду – не отстанет. Спятила дура от злобы смертной, от того, что эскудо ей не достались, от плетей алывазиловых, вот и мелет языком своим поганым, словно помелом метет. Может, и заговорила меня лобастая, да только ее заговор – не мертвецкий, правильный. И спасибо ей за это.
А насчет мертвяка – да как можно цыганке верить? От злобы и от бессилия еще и не то могла бы брякнуть.
Огляделся я, зацепился взглядом за горшок, что на соломе стоял. Вот откуда вонища!
– Еще разок дернешься, дрянь, скажу Живопыре. Он тебя не в ножи поставит – шкуру твою поганую сдерет, подстилка грязная!
Подцепил башмаком горшок – да перевернул. Прямо ей на ноги.
– А вот тебе и золото твое цыганское!
Ни слова не сказала. Видать, поняла – кончились шутки. Совсем кончились. Так и молчала, пока я дверь снаружи не закрыл. Только взглядом жгла – аж сквозь рубаху лопатки горели.
А я, дурак, чуть ли не мириться приходил!
Надо же! Врагом разжился,
Будто мало их скопилось!
Альгвазилы, Эрмандада,
Вездесущие корчете —
Всем есть дело до пикаро!
А еще – маркиз Кордова,
А в придачу – и маркиза,
Что светила белой кожей
Между черных сальных свечек.
А страшнее всех маркизов
Архидьякон де Фонсека,
Вездесущий архидьявол.
Вот компания собралась!
Только все враги за что-то.
Наступил им на мозоли —
Вот они и озлобились.
Лишь Костанса Валенсийка,
Пио, грязная подстилка,
Ненавидит меня – просто,
Бескорыстно, словно любит.
Видно, вправду Начо Бланко
Для цыганки этой – счастье,
А она – удача мне.
– А не повернуть ли нам назад, рыцарь? – молвил я, по сторонам оглядываясь.
Спросил и понял – поздно. Слишком далеко заехали. Прямо посреди Квартала Герцога мы, вон и храм, откуда я падре лысого доставал, а впереди уже и площадь виднеется – та, на которой особняк его светлости де Сидония стоит.
Видать, и рыцарь мой о том же подумал. Нахмурился, шлем свой поправил:
– Нельзя, Начо! Ведаешь ты, что ждут нас сеньоры благородные, а посему не приехать – чести нашей во вред.
Сказанул, называется.
Ох, и отговаривал я его! Да без толку, понятно. Я уж и юлить не стал, прямо в лоб врезал: мол, гоже ли вашей милости в шутах состоять? Не понял Дон Саладо, удивился только.
Всего-то добился, чтобы пугалом рыцарь мой не выглядел. Свистнул я парням с площади, сбегали они к тетке, что барахлишком всяким приторговывает, приволокли они тряпья всякого (теплое еще, не иначе этой ночью с рабов божьих сняли). Хоть и брыкался дядька, а нарядили его в платье флорентийское темного сукна с «крыльями» на плечах, да в туфли остроносые с пряжками, да пояс подобрали, серебром шитый.
…А со шляпой не вышло. Так в шлеме-саладе и поехал.
Я тоже приоделся, но только не в темное, а в самое яркое. Сукно красное, полосы желтые, «крылья» до самых ушей, шапочка с пером синим. Это уже не Флоренция – Падуя. Из Падуи сейчас самый писк везут. В общем, знай наших!
Да что толку? Все равно на смех подымут, для того и званы. Зря идальго мой калечный две ночи с бакалавром-пропойцей бумагу марал. Как откроет рот, как сказанет про василиска…
Поглядел я на Дона Саладо – хоть бы хны рыцарю моему. Важный такой, серьезный. Взгляд мой уловил, приосанился:
– Не стоит смущаться, Начо. Ибо тебе, рыцарю будущему, надлежит без страха с особами знатными речи вести. Ибо не в родословии честь – в славе!
Только вздохнул я, такое услыхав. Вздохнул – да решил твердо: замечу, как рожа чья-нибудь благородная засмеется, схвачу Дона Саладо в охапку…
И хорошо, что решил. Потому как – приехали.
Помянул я Деву Святую…
Вначале, впрочем, все чинно пошло. Слуги лошадей наших приняли, поклонились – серьезно, без ухмылок. Не нас одних – полно народу на площади. Благородные все – страх. На конях сбруя золотом сверкает, носилки, те, что для дам, бархатом да атласом обшиты. А уж наряды! Тут уж золота мало – каменьями блещут.
Гранды, язви их!
И тоже – здороваются. Чинно так кивают. Да только стоит повернуться, а за спиною вроде как хмыкают. Негромко, зато со значением.
…В мурашках спина. Словно вот-вот ножом меж лопаток ткнут.
Думал, в дом пойдем, а иначе вышло. В патио всех позвали, во дворик внутренний. Красивый, почти как у его сиятельства де Кордова. Правда, без львов, зато фонтанов целых два, и арки вокруг в резьбе мавританской, и апельсины-лимоны повсюду. Ну, и слуги с подносами, а на подносах – кубки серебряные. Не удержался – взял один, отхлебнул…
Ого! Всякое пивать доводилось, но чтобы такое! Да еще подогретое, с пряностями.
Не бедствует его светлость!
А народу все больше, от каменьев и золота глазам больно, и у всех носы кверху, щеки чуть не лопаются от важности. Взял я Дона Саладо под локоть, хотел в уголок отвести, с глаз подальше…
Не успел.
– Его светлость дон Аугусто, герцог Медина де Сидония, гранд Кастилии, и ее светлость донна Констансия, герцогиня де Сидония!
Проорал слуга – и замерли все, в столбы превратились.
Вошел!
А я и отвернулся, в сторонку поглядел – прямо на фонтан мраморный. Герцогов не видел, что ли? Тем более на сеньора де Сидония и смотреть никакого удовольствия – маленький, пузатенький, бороденка козлиная, щеки висят…
А вокруг снова – шум. Видать, гости здороваться подходят. Или сам герцог парад принимает – без разницы мне!
– Сеньор Алонсо Торибио-и-Ампуэро-и-Кихада? Рады вас видеть!
Только и вздохнул я – не спрятались. А Дон Саладо руку его светлости пожимает, с достоинством так – и ко мне поворачивается: эскудеро своего верного представить.
…Лезут глаза его светлости на лоб.
Помнит, видать, не забыл, чего на Табладо случилось!
Однако же и мне руку сунул, не два пальца – всю. Пожал даже.
Год мыть не буду!
Изобразил я поклон повежливее – и дух перевел.
Ушли!
А я снова по сторонам гляжу – спрятаться бы. Вон, арка темнеет! Нырнуть, рыцаря моего прихватить…
– …А посему рад вам представить, дорогие сеньоры и сеньорины, моего дорогого гостя – отважного идальго Алонсо Торибио-и-Ампуэро-и-Кихада, прославившего нашу Кастилию под именем…
Поздно!
– … Дона Саладо!
Зашумело вокруг, точно в водоворот мы попали. Кто расступился, кто ближе подошел, и глядь, вроде как посередине мы оказались. Будто конокрады, когда их возле конюшни прищучат. Слева каменья сверкают, справа сверкают. А уж рожи!
И герцог тут же – рядом. Серьезный такой, важный.
– Ведаете вы, дорогие гости, что Дон Саладо – последний странствующий рыцарь во всей Испании, великий боец с великанами, драконами и василисками. А посему пригласил я его, дабы послушать нам рассказ о его подвигах славных…
Гигикнул кто-то – рядом совсем. Мерзко так, словно его пером пощекотали. Аж дернуло меня!
– …Попросим, попросим его, сеньоры!
Теперь уже не один – десяток целый заржал. Ну точно жеребцы перед случкой! А все остальные в ладоши ударили – дружно так, радостно.
Понял я – не уйти. Словно стена вокруг.
– Просим! Просим! Эх, дядька, дядька!
А Дон Саладо вперед выступает, поклон отдает, шлем поправляет.
А сзади шепоток, мелкий такой, гадкий:
– Сеньоры, да он же кастрюлю надел. Ей-ей, кастрюлю!
Не слышит мой Дон Саладо. Окуляры на нос надевает, свиток из-за пояса достает. Разворачивает… А по толпе уже хохоток – мелкой рябью.
– Достославные сеньоры и сеньорины!…
Стихло все. Только где-то в углу вроде как взвизгнул кто-то.
– Немало смущался я, в столь славный дом собираясь. А потому прошу простить меня за рассказ бесхитростный…
– Про великанов! – хмыкнуло под ухом.
– …По примеру давних сказаний составленный… Прокашлялся рыцарь, свиток к окулярам поднес:
– Полны чудес… Да, полны чудес…
Полны чудес преданья давно минувших дней,
Про давние деянья великих королей.
Ушли они навеки, не встретишь с давних пор
Таких, как храбрый Ланчелот и Сид Компеадор.
Однако же и ныне встречаются порой
Отважные идальго, что смело рвутся в бой.
Дабы врагов Христовых рукой своей сломить
И чудищ омерзительных без счету поразить.
Ущипнул я себя за ухо – не помогло. Выходит, и вправду не чудится мне. Вон, у соседа челюсть отвисла, а у другого вообще – глаза на лоб лезут.
Дорогами Кастильи, моей родной страны,
Последние герои, обычаям верны,
Спешат к сраженьям храбро под знаменем Христа,
И рыцарская клятва их доселе не пуста.
В Эстремадуре славной идальго некий жил,
Богатством не кичился, но честно он служил
И королю Хуану, и нашей Изабелле,
И видели его не раз в горячем ратном деле.
Когда же рыцарь этот отвоевал сполна
И служба его стала державе не нужна,
Надел он шлем-салад свой, мечом опоясался
И в дальний путь за славою без страха он собрался.
Назвался Дон Саладо из скромности понятной,
Как и велит обычай, идальго всем приятный:
Не имя красит подвиг, а слава дарит честь.
Пускай узнают все враги, кто Дон Саладо есть!
Вот, значит, чего рыцарь мой с бакалавром вместе строчили!
А вокруг странное что-то. Переглядываются благородные сеньоры, плечами пожимают. Кое-кто все еще ухмыляется, но неуверенно как-то. И шепот, шепот…
А Дон Саладо не слышит ничего, не замечает, дальше рубит. И про рыцарей, и про замки заколдованные, про людоедов страшных – и про великанов, понятно. И чисто так, красиво!
Не выдержал кто-то, в ухо задышал:
– Сеньор, а кто он на самом деле? Чьи это стихи?
Отмахнулся я, отвечать не стал. Потому как Дон Саладо про самое интересное заговорил:
Однако ж великаны в свирепости великой
Напали на идальго своей ватагой дикой.
И смерть ему б случилась, но не дозволил Бог:
Безвестный юноша-герой ступил тут на порог.
Идальго Белый звался, хоть был лишь эскудеро,
И в битву с великанами вступил он тут же смело,
Блеснул клинок миланский – и сгинули враги,
Артур такого не имел отважного слуги.
Сей юноша достойный стать рыцарем дерзал,
И верным щитоносцем он у Саладо стал.
С тех пор они не знали досады пораженья
И побеждали всех врагов в бесчисленных сраженьях.
Даже не по себе мне стало, вроде как жаром припекло. Одно дело в харчевне подвигами хвалиться, а совсем другое – чтобы в стихах описали. Прямо-таки романсьеро!
…Эх, рано лобастая уехала!
А Дон Саладо все дальше забирает, все круче. И уже не ухмыляется никто, серьезно слушают, головами качают – сочувствуют вроде. А как не сочувствовать, когда Дон Саладо про замок колдовской рассказывать начал. Знакомый такой замок, куда нас с рыцарем моим заманить собрались…
Сказал Идальго Белый: «Ловушку чую я,
И в том порукой станет и честь, и жизнь моя.
Поеду в замок первый и весть подам я вам,
А если нас засада ждет – вступлю я в битву сам!»
И не послушал даже он рыцаря совет,
И оттого случилось немало тяжких бед.
Но все же не досталось врагам торжествовать,
И вместе сокрушить смогли они лихую рать.
Однако же не сразу удача к ним пришла.
За стенами засада там храбреца ждала,
И схвачен эскудеро, в застенок брошен он,
И в недрах подземелья был герой наш погребен.
Узнав об этом, рыцарь свой верный меч достал
И сталь его холодную с молитвой целовал,
И прямо в замок страшный решил он поспешить,
Дабы погибнуть вместе им иль вместе победить!
Улыбнулся я, идальго моего калечного вспомнив – как мы с ним у ворот того дома встретились. Конечно, не совсем так все было, но ведь на то и стихи!
Поглядел я искоса на сеньоров да сеньор, вокруг нас толпящихся. Не хмыкают – слушают!
То-то!
И снова – шепот в самое ухо:
– Уж не сеньор ли Фернандо де Рохас это? Славные стихи!
А ведь знакомое имя!
– Занят он, сеньор Фернандо, – не утерпел я. – Сонет пишет – чтобы ни гласных в нем, ни согласных не было. «Y-сонет» называется.
– А-а-а!…
Хотел я еще что-нибудь этакое ввернуть – про звукопись изящную…
И словно в спину толкнуло что-то! Толкнуло, морозом ударило. Налилась булавка свинцом, ворот вниз потянула.
Оглянулся – арка темная, та самая, куда я нырять собирался. И веер – знакомый такой.
По вееру я ее и узнал – не по лицу…
Колдун, ужасный видом, тем замком завладел,
Личину благородную из хитрости надел,
Служили ему духи, и чудища служили,
И множество людей они из злобы погубили.
Хотел колдун проклятый всем миром править сам
Посредством заклинаний и черных пентаграмм,
И кровь бедняг безвинных была ему нужна,
Чтоб легче совершать во тьме постыдные дела.
Лихие сарацины тот замок охраняли,
И беды своей злобой они преумножали,
А в мрачном подземелье копилась Вражья Сила,
И Стража Букв безбожная те мерзости хранила.
Молча стояла ее сиятельство маркиза де Кордова – в платье знакомом черном, в воротнике высоком, нитями серебряными шитом, в перчатках кожи тонкой. Стояла, слушала, пальцами длинными веер сжимала.
Поднял я руку – перекреститься.
Усмехнулась, кивнула – узнала, видать…
Так и не перекрестился. Отвернулся, на Дона Саладо поглядел. Разошелся мой рыцарь, бороду-мочалку распушил, на весь двор гремит-вещает:
И вот уж воспылали огни со всех сторон,
Послышался из мрака могильный тяжкий стон,
Читал колдун проклятый без счету заклинанья,
Чтоб души грешные обречь на вечные страданья.
И, глядя в пламень адский, колдун предался смеху.
Вскричал: «Для Бафомета устрою я потеху!
Пусть рыцаря возьмет он и в ад отправит свой,
А ты, мальчишка, убегай, пока еще живой!»
А у меня руки-ноги заледенели, как тогда, среди кругов горящих. Пришла, ее сиятельство, не побоялась! А чего ей бояться, ежели подумать? Как говорит сеньор архидьякон, «державное дело».
Не выдержал, вновь оглянулся – никого. Только тень черная.
Никак мерещиться уже начало, Бланко?
Хорошо Дону Саладо! Он уже победу готов праздновать.
Однако ж эскудеро не струсил, не бежал,
И рыцарь ему руку среди огня пожал,
Шепнул, в удачу веря: «Исчезнет вражья стая.
Помогут нам Господь Христос и Дева Пресвятая!»
И вот в огонь шагнули, вдвоем – к руке рука,
Им выпала дорога страшна и нелегка.
Но воссиял свет горний средь каменной могилы,
И расступились в ужасе вассалов Ада силы.
Конец, признаться, прослушал – не до того мне было. По сторонам смотрел, головой крутил – нет ее, маркизы Беатрисы Марии Селестины Анны, словно и вправду померещилось.
…Или это Дон Саладо стихами своими ее сиятельство вызвал – из самого ада?
Долго важные вельможи
Нас домой не отпускали,
Все хвалили и хвалили:
«Хороша у вас поэма,
Не писали так в Кастилье
Со времен Компеадора!
Не иначе в Саламанке
Вы риторику читали?»
И над герцогом трунили:
«Обманул всех нас Медина,
Обещал шута представить,
А позвал сюда пиита!»
А потом и рассудили:
«Разыграл поэт нас тоже.
Шлем напялил он для смеху.
Глянешь: точно Дон Саладо!»
А как вышли мы из дома,
Кто-то вдруг сказал негромко:
«Правду нам стихи сказали:
Разыгралась вражья сила!
Иль не видели,сеньоры,
Вы маркизу де Кордова?
Вот ведь совесть потеряла!
Десять лет, как схоронили,
А приходит – словно звали!»
«Быть не может!» – кто-то хмыкнул,
А другой ответил: «Верно!
Кол осиновый не вбили —
Вот и шляется по свету!»
ХОРНАДА XXX. О том, как погубил я свою удачу
Ох, и не люблю же я плотников! Ну, совсем не люблю. И дерева пиленого запах, и стружки, а уж если смолой потянуло! И удивительного в том нет ничего – кто эшафоты строит, скажите на милость? А виселицы из чего срублены?
Вот то-то и оно!
Не люблю – по раздельности даже. А тут – все сразу: и дерево свежеструганое, и стружки под ногами, и смолой несет – видать, сосны не пожалели. И деться некуда – пришел и сиди. Как на том бочонке из-под солонины. Или опять же – на сундучке.
Мудрено понять дона Фонсеку, архидьякона бритого. Мудрено – но можно. Ждал я, что следующим вечером мне в знакомый подвал идти доведется – тот, что в Башне Золотой. И не ошибся, между прочим – прислал падре Хуан мальчонку из хора соборного с приглашением.
…Не с запиской, конечно. Мараведи мне передали, вроде как должок от кого. Приметный мараведи – с дыркой. А на словах – другое совсем. Вот из-за этого другого я сюда и попал, на площадь у Хиральды. Стружки свежие нюхать.
Нюхаю. Нюхаю, по сторонам поглядываю. А много же народу собралось! Все помосты свежесрубленные заполнили (только-только плотники отстарались, даже стружки не убрали), даром что Хиральда всего час назад заутреню отзвонила. И не просто собралось – основательно. Кто сыр с хлебом захватил, кто окорок целый, а кто и винишко притащил – прямо в бутыли кожаной. Потому как сидеть долго придется. Акт Веры – это даже не коррида. Утром начнется – и до ночи самой.
А вот и «бом!». Даже не «бом!» – «бом-м-м-м!».
Хиральда!
В общем, понял я его, дона Фонсеку. Велел он мне на
Акт Веры пожаловать, дабы не забывался Белый Начо. Поглядел чтобы, память прочистил. Вот и пришел я – куда деваться-то? Сам пришел – не звать же сюда Дона Саладо!
…Лучше бы падре Хуан и в самом деле меня в склеп с мертвяками кликнул!
Бом-м-м-м-м!
Зашумело, волной по толпе побежало. Вскочили добрые севильянцы, шеи выставили, глаза выпятили.
Королева! Она! На троне, помосте высоком, что справа от собора, там, где галерея Градас начинается. Не одна, понятно, – свита весь помост заполнила, от камней и золота глаза режет. А кто именно там – не разглядеть, далековато все же. Вроде бы митра золотая с троном рядом – не иначе сам архиепископ там.
А где ему еще быть, архиепископу? Акт Веры!
Бом-м-м-м-м! Бом-м-м-м-м!
Начали!
Отвернулся я, на рожи любопытствующие поглядел. Ох, добрые севильянцы, сапожники да лодочники, бронники да портные! Лучше бы и вправду на корриду ходили – или на арголью, к примеру.
…И пикаро здесь, конечно. Любопытный мы народ, ни одной беды не пропустим.
– Идут! Идут!
Не удержался – сам поглядел. Идут! Эрмандада во всей красе – в шлемах начищенных, в латах сверкающих, со стягом развернутым. Нога в ногу, ровно так. Еще бы! Сама Изабелла Трастамара смотрит.
– Иду-у-ут!
Крест! Огромный, тяжелым золотом сверкающий. Из самого собора крест. Хоть и покрывало черное сверху – а все одно золото не спрячешь. Светит!
…Так же точно крест этот выносили семь лет назад, когда падре Рикардо убивали. И Эрмандада шла, и священники соборные, и певчие, и всякий прочий народец. И так же красиво, чинно, ряд за рядом.
В пятом ряду падре Рикардо шел – до сих пор помню.
В короне бумажной, в рыжем плаще с драконами, с кляпом во рту…
– Иду-у-у-ут! Иду-у-у-у-ут! Веду-у-у-ут!
Тянут шеи добрые севильянцы, пускают бутыль по рядам. Вот они, злодеи державные, веры нашей христианской поругатели, Кастилии враги смертные!
То есть не они еще пока. Первые ряды – это беглецы которые. И есть они, и нет их. Вместо людей – куклы в полный рост. Большие, каждую двое фратин зеленых волокут. Издалека, впрочем, и не отличить – личины краской размалеваны, короны бумажные на головах, плащи с пламенем и драконами сверху наброшены.
Значит, палить станут. Корона бумажная да плащ рыжий – самый знак.
– …грешники сугубые, перед Церковью не раскаявшиеся, а посему на свободу отпущенные…
Орут глашатаи, гам и свист перекрикивают. Да все и так ясно. Хорошо придумано – «отпущенные»! Отпускает их Супрема на волю – прямо на дрова горящие.
– …а также в ересь иудейскую совратители, еретики, обрядов мерзких свершители…
Уже не куклы – трупы. Прямиком из могил выдернули. На ноги поставили, смолой облили, чтобы не развалились, плащи накинули, короны опять же. И – волокут.
Так что не ошибся я насчет склепа и покойничков!
– …Клятвопреступники, двоеженцы, растлители… Хлебнул я из бутыли – передал сосед, душа добрая.
Этим, которые растлители, повезло еще. Кнутом отделаются – вон, у каждого веревка с узлами на шее. Сколько узлов – столько раз и всыпят. Потому как покаялись – плащи зеленые, колпаки зеленые, свечи желтые в руках.
– …Лютые враги Церкви нашей, иудеи тайные, в ересь совратители, колдуны богомерзкие…
Взревел народ, с мест повскакивал (стружка к задницам прилипла!). Потому как ради этих и пришли. Вот они, в санбенито рыжих, в коронах бумажных. Этих и станут жарить. Не здесь, конечно, – на Кемадеро. У собора приговор прочтут, обедню отслужат, проповедь скажут, кнутом раскаявшихся отстегают, потом – процессией через весь город, через ворота Трианские.
А на Кемадеро и помосты строить не надо. Построены уже. И помосты, и архангелы каменные по бокам, и столбы посередине. И дрова небось с ночи завезли – кому сухие, кому сырые. И дрова, и солому.
Вопят добрые севильянцы, ухмыляются парни в латах сверкающих, машет рукой Изабелла, королева наша, народ верный приветствуя. Только фратины глазом не ведут. Ни глазом, ни ухом. Словно из глины их слепили – как ту дуэнью в саду его сиятельства.
Не выдержал – тоже встал. Пока ревут, пока глотки рвут, самое время ноги сделать. Позже, когда служба начнется, не уйти – заметят. Гори они, все эти зелененькие с доном Фонсекой в придачу, синим пламенем!
…А хорошо бы!
Оглянулся – замер. Совсем рядом стоял сеньор Алессандро Мария Рохас, лисенсиат саламанкский – прямо на помосте, что напротив. Не в черной своей мантии – в куртке простой да шляпе серой. Но только лицо не скроешь и глаза не спрячешь.
Поглядели мы друг на друга, кивнул он – медленно так, тяжело…
Брат невесты его там – среди тех, что в санбенито зеленых. Раскаялся, бедняга, да помогло лишь чуть. Не сожгут – пожизненное ему, в одиночке.
Много денег привез толстячок, но только дракона деньгами не накормишь.
Кивнул я в ответ…
Пора!
Любят славные кастильцы
Карнавалы и пирушки,
Мяч гонять по полю любят,
А сильней всего – корриду.
Потому – народ веселый,
Скука – всех врагов страшнее.
А костер – он душу тешит,
Не быков – людей кончают,
Да не просто, а красиво,
Раз увидишь – не забудешь.
Ведь сожгут на Кемадеро
Не тебя – совсем другого,
Не тебя на угли ставят,
И не ты углями станешь.
То-то радость, то-то сладость!
Приходи, вопи что силы
И бутыль пускай по кругу…
Невеселый я кастилец,
Но об этом не жалею.
Как чувствовал!
То есть не как – просто чувствовал. Печенка у меня такая, и селезенка тоже. А тут не только печенка с селезенкой – уши огнем гореть стали.
Даже вещи в сумку кинул. Даже мальца одного к Трианским воротам послал – поглядеть, не прибавилось ли стражи.
А все-таки не ушел. Даже сам не понял, почему. Дона Саладо, правда, куда-то бесы утащили, ну, так, может, оно и лучше – не прощаясь. Что я идальго моему калечному скажу? Чтобы на Сицилии меня искал, эскудеро верного?
Остался. Ругал себя, словами последними крыл – остался. Была, конечно, мыслишка: после разговора дон Фонсека меня не сразу искать станет, так что дня три – мои, а то и неделя целая. Вот если не приду – сразу Эрмандаду по следу пустит.
Мыслишка верная, да только не для этого случая.
Сразу я это сообразил – про случай, как только сеньора архидьякона увидел. Ведь он, падре Хуан, какой? Встретит – рычать тут же начинает, шуметь. Не со зла – нрав такой. Пошумит, а после о деле заговорит.
Это если в порядке все.
А тут…
– Садись, сыне, садись…
Тихо так сказал, грустно, глаз своих совиных не поднимая. Голову бритую опустил…
Или заболел падре?
Присел я на тот самый бочонок, от которого солониной гадкой разит, огляделся.
Все то же – подвал сырой, помост деревянный, одеяло смятое на досках, распятие черное на стене.
– А был ли ты на Акте Веры, сын мой?
– Был, – сглотнул я, сообразить пытаясь. Или Ее Высочество недовольна чем-то? Вставила сеньору архидьякону фитиль крученый – вот и погрустнел?
– Скажи, сыне, слушал ли ты, когда приговор читали? Внимательно ли слушал?
И снова – непонятное что-то в голосе. Будто жалеет падре. Не их, в санбенито которые, а меня, Начо Белого.
– Или не за вину осудили их, сыне? Вот Маниферро Лопес, растлитель мерзкий. Обольстил девицу юную, жизнь ей испортил…
– Падре! – совсем растерялся я.
– …Или Педро Ринкон, марран, над распятием и иконами святыми глумившийся, в ересь иудейскую собственного брата совращавший? Или Франциско Ласалья, содомит, отроков юных с пути сбивающий?…
Не слушал я приговора – без меня читали. Были и такие, наверно.
– Разве не должно мерзость эту каленым железом выжигать. Скажи, Начо?
Медленно-медленно голову бритую поднял. Поднял – на меня взглянул глазами совиными.
Аж отшатнулся я от взгляда его. Страшно смотрел архидьякон Фонсека.
– Не попрекну тебя, сыне, что жизнь твою спас, из петли вынул. Было – и прошло. Но скажи, Начо, или обманывал я тебя? Или подлость какую учинил? Знаю – на руку несдержан бываю, грешен, но неужто за такое зло на меня держать следует?
А я уже и не слышу почти ничего. Только глаза его круглые вижу. Насквозь взгляд прожигает, да не огнем – морозом.
– Ведаешь ты, Начо, что державе мы служим, Кастилии. Сама государыня Изабелла тебя знает, спрашивает о тебе, беды от башки твоей отводит. Или не так, сыне?
– Так, падре, – выдохнул я.
Лучше бы орал, лучше бы как давеча – кулаком в ухо!
– Предал ты меня, сыне. И королеву предал. И Кастилию нашу.
Отвернулся дон Фонсека, головой бритой качнул:
– Одно дивно, Начо. Неглуп ты, умен даже. Или надеялся, что заговорщики эти мерзкие, христопродавцы-марраны трусливые, тайну беречь станут? Или думал, что дружки твои, с Берега, промолчат?
А мне и сказать нечего. Да и как отвечать, ежели в ушах словно звон погребальный? Будто ударила Хиральда колоколами всеми.
И ведь говорил я сеньору Рохасу! Еще тогда, на дворе постоялом – выдадут! Не его дружки – так мои. Даже Калабриец – и тот дожить хочет, если не до кантона Ури, то хотя бы до дня завтрашнего.
…А все равно – не жалею!
– Думаешь, вышло бы? Ну, перевезли бы твои дружки-разбойники дюжину-другую марранов в Фес или Алжир. И что? Узнали бы все равно, и там наши людишки имеются. Узнали бы – да там же и накрыли. Ее Высочество послание в Рим направила, чтобы и тех, кто к папе за спасением едет, обратно в Кастилию возвращать. И король французский обещал сие, и император германский. Да и алжирцы, нехристи, хоть и враги наши, а иудеев на дух не переносят. Написал я уже в Фес кому следует, и в Оран написал, и в Алжир. Даже ежели вырвется кто, доплывет – встретят…
Вздохнул дон Фонсека, глазами совиными на меня взглянул. И даже непонятно, от чего горюет больше – от измены моей или от того, что Белый Начо, лучший шпион королевский, так по-глупому попался?
Встал, руки вперед протянул. Вяжите, ваша милость! Да только не стал меня вязать падре Хуан, поморщился лишь – гадливо так.
– Со всех сторон Кастилию нашу враги окружают, Начо. И в стране врагов не счесть. Только железом каленым скверну выжечь можно. Только огнем костров Сатану и аггелов его прогнать, от беды землю нашу избавить…
Вздрогнул я даже. Всесожжение! Ола! Знает, все знает сеньор архидьякон!
– А теперь и ты, выходит, враг… Иди, Начо, не о чем нам с тобою говорить. Иди!
Прояснело у меня в башке на миг малый. Но и того хватило. «Иди!» Значит, живой я? Значит, не повяжут?
Или дон Хуан де Фонсека думал, что я на колени бухнусь да о прощении умолять стану? Квиты мы с ним. Спас он меня, конечно, – из самой петелечки вынул. А я ради него разве не жизнью рисковал? Разве не расплачивался каждый раз – головами людскими?
Кивнул, поклонился даже.
…Наверх!
Из склепа, из могилы сырой – наверх! Если не нашли еще толстячка нашего, не схватили, успею предупредить… Неглуп ведь сеньор лисенсиат, ни в одном доме дважды подряд не ночует.
Наверх!
Отдышался, оглянулся, воздух свежий ночной губами попробовал…
– Сире-е-ена-а-ас!
Далеко кричат, не успеют. Да и не собираются меня хватать, иначе бы еще в подвале скрутили. С чего бы милость такая?
– Сире-е-енас! – еле слышно, словно эхо глухое. Улыбнулся я, дагу на поясе поправил.
А ведь жив ты, Бланко! Не помер вроде!
– Ай, вот куда ты, значит, ходишь, мачо! Думал – все на сегодня. Зря, выходит, думал!
– К кому же ты, Начо-мачо, заглядывал? Или зазнобу нашел в Башне Золотой?
Черной тенью стояла Костанса Валенсийка. Стояла, косами длинными качала:
– Ай, правы люди добрые оказались! Вот в чем тайна-то твоя, Начо Астуриец, вот почему альгвазилы слепнут, тебя не видят. Жаль, не пойму, кого ты тут проведывал? Ничего, Живопыре расскажу, парням всем расскажу – а они у тебя, красивого, спросят! А может, и я, глупая, догадаюсь, Начо-мачо, иуда поганый? Меня за пять эскудо попрекал, а сам-то? Не ты ли пикаро наших Фонсеке-архидьякону сдаешь?
Засмеялась – страшненько так, ближе подступила.
– Думал, что всех перехитрил, Начо-мачо? Думал, Костанса, девка дурная, с задницей поротой на соломе валяется, дерьмом облитая? Ай, мачо, это ты глупый – сюда шел, не оглядывался даже!
Цокнула языком, еще ближе подошла – на шаг, на руку вытянутую.
…Не оглядывался, верно. И радовался рано. Зачем сеньору архидьякону о меня руки пачкать? Шепнет эта дрянь Живопыре – и растащат меня по косточкам да по жилочкам.
Свои же растащат – потому как не прощается такое.
Да только и она – дура. Решила – так делай. Болтать-то зачем?
А черноглазая, видать, совсем забылась – от радости своей паскудной. Как же, самого Белого Начо одолела!
– А как в ножи тебя поставят, мачо, я рядышком побуду. Посмеюсь, плюну на тебя, а после из спины твоей ремень вырежу. Вот и счастье мне привалит! А как подыхать станешь, я тебе все напомню – как ты с Костансы смеялся, как я голой плясала, как секли меня… Или убежать думаешь? Так ведь сыщут тебя парни! И в Сарагосе сыщут, и в Мадриде, и за морем…
Кивнул я, на небо взглянул звездное. Сиренас – ясно! Все ясно как день божий. Не жить мне больше.
– Убедила, – усмехнулся. – Сыщут.
И черным мне в миг этот небо показалось – словно колдун какой звезды погасил.
…Даже не охнула – прямо в грудь дага вошла, между ребер.
И не дрогнула рука. Потому как не цыганка чернокосая, не пио, шлюха подзаборная, во тьме хохотала – Смерть надо мною смеялась.
Выдохнул, наклонился, чтобы клинок о юбку ее пеструю вытереть…
– Стоять!
И тут сообразил я все – как есть, все. Да только поздно слишком.
– Клинок на землю! За острие – и медленно, медленно. Теперь руки!
Не стражники, не альгвазилы дурные – Эрмандада. Потому и подобраться сумели. Да и незачем им подбираться было, тут, поди, и ждали, в теньке черном.
– Руки, говорю!
А много же их! Не пожадничал дон Фонсека. Не пожадничал – и девку не пожалел. Выходит, и сейчас я на него сработал? Все рассчитал сеньор архидьякон – не ошибся.
…Или не он – кто другой озаботился? Да только что теперь гадать?
Даже не почувствовал я, когда в живот ударили – от души, яблоком меча. Не поморщился, когда руки за спину завернули.
– Ну, значит, конец тебе, Бланко! Понял, да? А чего ж тут не понять-то?
А когда связали руки
Да по камню потащили,
Еле-еле не заплакал —
Жалко стало, аж до боли.
Не себя, со мной все ясно.
Раз убил – иди на плаху.
Остальных – кого не спас я
От огня на Кемадеро
И за море не доставил,
И калечного идальго
Жалко тоже – пропадет ведь!
И лобастую девчонку,
Что поверила пикаро,
Будто рыцарь он из сказки.
И Костансу – вот ведь притча!
Не ошиблась – угадала.
Ведь не шлюху я зарезал,
А удачу погубил!