Ола — страница 4 из 9

ЛОА

Краски брошены, забыты.

Цвета нет – и света нету.

Черноту забыла темень,

Желтый блеск забыло солнце.

Даже угли, догорая,

Потеряли отсвет красный.

Ничего – лишь контур тени,

Не заполненный пространством.

Смерть приходит – гаснут краски,

Смерть приходит – блекнут тени.

Только слышно сарабанду,

Этот танец запредельный,

Под который на костер шли,

Под который умирали.

И лишь отсветом далеким,

Незаметным и неслышным,

Вдалеке, на кромке мира:

«Ave! Ave, Milagrossa!»

Песнь прощания? Надежды?

Не понять. Лишь мгла сырая.

Сарабанда!

ХОРНАДА XXXI. О том, как Хосе-сапожник играл на мандуррии

Поглядел я в потолок серый, трещинами покрытый – да как удивился. Не потолку, понятно, – каким ему еще в Касе быть? Себе удивился – до изумления полного.

Ведь чего я думал? Думал – от злости свихнусь, на стенку каменную полезу. Смерть для меня, чтобы стены вокруг да окошки с решетками. А ежели стены и окошки не просто так, за пирог, на рынке украденный, а и в самом деле – смерть?

А вместо этого – такое спокойствие накатило, что даже подивиться поначалу сил не было. Только когда утром глаза продрал – не сам, стражник разбудил, – тогда и удивляться стал.

Еще тогда, возле Башни, что-то непонятное началось. Веревками вяжут – а у меня глаза слипаются. По улицам волокут – сплю на ходу. Даже не помню толком, как в селде [58] оказался. Нащупал лежак (четыре ножки да две доски, задницами отполированные), бухнулся – и провалился.

И утром – тоже. Лежу, руки за голову закинул, в потолок серый пялюсь. И хорошо так, покойно – будто в кантон Ури попал.

Лишь попозже сообразил, когда уже обед притащили. Ковырнул ложкой дрянь вонючую в миске оловянной – да и понял, отчего таким деревянным сделался. Просто все, до полнейшей невозможности просто! Ведь чего люди боятся? Неизвестности они боятся. Поймают не поймают, повесят не повесят, чего завтра будет, опять же. И мне все месяцы последние поволноваться довелось, а уж как в Севилью вернулся, так и вообще чехардой все пошло.

А тут, под потолком треснутым, – ясность полная.

Уже не ловят – поймали, уже не может быть, а точно – вздернут.

Так чего волноваться-то?

Тем более топтал я уже эшафот – было. Так что и здесь ничем меня не удивишь. Жалко, конечно, но что поделаешь? Одним днем живет пикаро – последним, вот денек этот, видать, и настал для меня, Начо Белого. И на допросах угрем вертеться да под плетью вопить не надо – на горячем взяли, на трупе теплом. В общем, доживай времечко, пикаро, сколько бы ни осталось – твое все! В потолок поплевывай, девок вспоминай, какие в жизни встретились, друзей-приятелей вспоминай.

Хорошо!

Да только хватило меня как раз до вечера. До того, как колокол где-то вдалеке ударил. Не на Хиральде – далеко отсюда Хиральда, у Клементия Святого, где сестры-монахини скучают. Ударил колокол раз, другой…

И словно проснулся я. Или не я даже, внутри будто кто-то. То ли в башке, то ли опять же в печенке. Проснулся, меня толкнул.

…Четыре стены, дверь железом обитая, «глазок», решетка на окне, лежак колченогий, горшок вонючий в углу. Вроде бы все, как и следует.

Подошел я к стеночке, пальцем по камню холодному провел.

Ох, и дурень ты, Начо! Ну, распоследний совсем! Да все не так здесь – от двери до потолка. До пола даже.

И вот тут и забрало меня – по-настоящему. До селезенки самой.

Или я Касу севильскую не помню? Забудешь такое, как же! Яма черная, звон кандальный, вонь повсюду, на каждом лежаке – чуть ли не по трое горемык толкаются.

Вверху, над подвалом, чуток получше, но все равно – по трое, по четверо в селде. Да и не попадешь туда, ежели стражника полудюжиной реалов не ублажишь.

А я где, позвольте спросить?

Даже не «где» – об этом и потом мозгой пошевелить можно. Цепи – цепи куда подевались? Или вчера я в Севилью попал? Ведь кто есть Начо Бланко? Убийца он, Начо Бланко! А убийцу первым делом в железо куют: ручные кандалы, ножные, да еще цепь вокруг пояса. А как же по-другому?

Это раз…

Прошелся я вновь по селде, огляделся, словно впервые увидел, на окошко покосился (высоко, не подтянуться даже). Одиночка! Так ведь нет в севильской Касе одиночек!

Это, значит, два.

А потом как пошло одно за другим – пальцы не успевал загибать. День сижу, а никуда не выводят. В Касе, в подвале даже, каждый день во двор выгоняют – проветриться. Одни проветриваются, другие дерьмо с пола соскребают. Дальше – дверь. В Касе двери железные, но не такие. «Глазок», понятно, но тут еще и окошко, через которое мне жратву подавали. Это-то зачем? Или думают – сбегу?

Ковырнул я пальцем дверь железную, головой покачал. Сбежать-то можно, бегал, но только не из селды.

Значит?

Бухнулся я обратно на лежак, ладонями башку обхватил.

Думай, Начо!

Слыхал я, конечно, о селдах особых, для висельников которые. Но только нет таких у нас в Севилье, и в Бургосе нет, и в Сарагосе…

И, наконец, дырка. Небольшая – но и не маленькая, в ладонь. В полу дырка, у стены самой. Так что и с полом все не так. Это где же тюрьмы дырявые строят?

Не утерпел – взглянул. Насквозь дырка. А из дырки – сумрак серый.

Ой, интересно!

Приложил я ладонь ко рту, хотел «ау!» закричать.

Не закричал – успеется.

А может, и закричал бы – хуже не станет, да словно горло мне сдавили. Будто дон Хуан де Фонсека опять меня к потолку самому вздернул.

Не в Касе я, не в тюрьме севильской. А если не там…

И вот тогда мне и вправду на стенку полезть захотелось. И не потому, что непонятно. Понял – потому что. Все понял!

– Ты ли Игнасио Гевара, прозываемый Бланко, равно как Астурийцем?

Хоть и темно – полторы свечи сальные чадят, а сразу я узнал его. И по голосу, и вообще. Тут же и узнал, как в подвал меня притащили. Большой подвал, темный – а уж сырой!

…И ведь кто притащил? Не альгвазилы, не Эрмандада даже. Крепкие такие парни в ризах зеленых.

Фратины!

– Я и есть, – кивнул. – Так что будем знакомы, фра Луне!

Думал – удивится. Ан нет – только в ответ покивал, словно и ждал такого.

А я тем временем осматриваться начал. Привычка! В ад попаду – тут же в котел нос суну да под сковороду загляну. Но только смотреть почти что и нечего оказалось в подвале этом. Ну, стол, длинный такой, на столе вроде как скатерка, на скатерке – распятие и бумаги кипа целая, перо опять же, чернильница. Табуреты – на одном фра Луне восседает (и вправду жердь, в полтора браса росту, не меньше), два пустые еще.

Мне табурета не полагалось. Стой, мол, столбом, Начо, мозоли оттаптывай.

…И ни дыбы, ни всего прочего. И на том спасибо!

– Ведомо тебе должно быть, Гевара, что привлечен ты к дознанию Святейшим Трибуналом города Севильи…

Вблизи его, фра Луне, и вовсе слушать противно было. Не голос – блеяние с треском пополам. Да я и не слушал почти. И так ясно – Супрема. Загребли тебя фратины поганые, Бланко! Дождалась свинья Мартинова дня! [59]

– А посему ответствуй сперва: родом откуда, родителей каких, какого прихода?

На такую лабуду и отвечать не хотелось. Но – ответил, все одно разницы никакой.

…Вынырнул из темноты хмырь горбатый в окулярах, на табурет с краешку присел, пером по бумаге застрочил.

– А когда исповедовался ты в последний раз, Гевара? Не удержался я – хмыкнул. Ай, славный вопрос!

– Да вчера, в Башне Золотой, фра Луне! Думал – переспросит, дознаваться станет. Не стал.

– А что ты, Гевара, можешь рассказать о проступках своих, Церкви нашей Католической враждебных?

Еще краше вопрос, еще вкуснее. Видать, и вправду решил меня дон Фонсека по всем камешкам ребрами протащить – до самого Кемадеро. Чтобы прочувствовал я, мерзавец, каково это – помирать. Плаха да веревка – дело быстрое.

Правда, фра Луне?

– Слышал ли ты мой вопрос, Гевара?… Молчать? А, собственно, зачем?

– Да все, что угодно, могу рассказать. Вам с какой стороны интересно?

Зашуршали бумаги. Вынул фра Луне пару листков из кипы, носом уткнулся. Вздохнул – горестно так.

– Жалко мне тебя, сын мой! Ведомо Трибуналу, что согрешил ты из-за своей доверчивости, ибо больший грех не на тебе, а на соучастниках твоих. Но и они в преступлениях своих покаялись, не утаили. Да только боюсь, оговорили злодеи эти тебя, Гевара. Ох, оговорили, напраслину взвалили! Посему расскажи сам, как все случилось, ведь не замышлял ты зла, лишь в заблуждение введен был.

Даже голос изменился у него, у жерди этой. Замяукал, что твой кот на Масленицу, ласково так, сочувственно. И – снова в бумагу уставился. Не иначе – грехи мои в памяти освежить.

…А может, нашли уже сеньора лисенсиата? Нашли, на дыбу вздернули?

Вздохнул я горестно, потупился:

– Грешен, отче! И не оговорили меня – правду сказали. Велик мой грех против Церкви нашей…

Вытянул шею фра Луне – ну, точно змеюка болотная! Вытянул, напрягся весь.

– Кайся, сын мой! Кайся!

– Попользовал я монахиню, невесту Христову, – было дело. Хоть и по согласию, а нехорошо все же. И не один раз попользовал – дважды. Уж больно хороша оказалась!

Аж над столом жердь эту вознесло – к потолку самому.

– Правда?

– Правда, фра Луне! На поварне монастырской это сталось. Наклонилась она над столом – репу почистить, а я, грешный, сзади подкрался. Подкрался – да пристроился. Она репу чистит, а я…

Сглотнул фра Луне – громко так.

– Кайся, сын мой, кайся. Не пропускай ничего! Да с подробностями со всеми…

А сам ладонь к уху приложил – чтобы слово мимо не пролетело. Приложил – вперед подался. Заскрипело перо – вот и горбун при деле.

…Неужто тут и вправду такие дурни? Ой, не верю!

– А еще обыграл я монаха некоего в зернь костями подпиленными, свинцом залитыми. «Двенадцать» у меня выпало, а у него «три» только. Без ризы монах остался, без пояса даже.

– Кайся, кайся, сын мой…

Да только надоело мне уже. Вроде в игру какую играем. Дурацкую игру! Потому как все одно – убьют!

– Только, фра Луне, это и не грехи вовсе. Иным грешен. Видел я, как два негодяя добрых христиан жечь да резать призывали. Надо было их самих – к ногтю, а вот не решился. В Касалья-де-ла-Сьерре это сталось.

– Кай… Обрезало!

Если ходишь ты по краю,

Если лезвие кинжала

Вместо камня под ногами,

Когда пляшешь под веревкой,

Прежде чем сплясать в петельке,

То узнать, конечно, хочешь,

Какова у Смерти морда,

Что там ждет тебя за краем?

А увидел – тошно стало:

Ни котлов, ни сковородок,

Смерть – монах с поганой рожей,

Ад – допросная в подвале.

А в аду том скучно, скучно,

А в аду том мерзко, мерзко!

Хоть бы дьявола какого

Да чуток разнообразья.

А подумаешь – все верно,

Потому в аду и тошно,

Чтобы даже Кемадеро

Показалось карнавалом!

Впрочем, со скукой прошибся я слегка. Вначале и вправду – хоть по стенкам, бегай. Притащили обратно в селду, засовом лязгнули – и спокойной ночи, Бланко!

…Или подсказал кто им, фратинам этим, что невмочь мне запертым сидеть (да еще одному!) – хуже пытки всякой? Или сами догадались? Душно мне, тесно, еще чуть-чуть – на костер проситься стану.

Так на лежаке до рассвета серого и просидел. Залез с ногами, колени обхватил – и обмер вроде. Не думалось ни о чем, не вспоминалось. Хотел Инессу себе представить – не смог. Даже забыл, на что салад у рыцаря моего калечного походит. Черно перед глазами, пусто.

Ну, почему сразу не убили? Сразу – оно легко даже. Раз – и нету!

А потому и не убили. И не убьют – погодят. Падре Рикардо три месяца в подвале солили, прежде чем на дрова и на мокрую солому поставили. Ему еще повезло, другие по три года смерти ждали. А кто и по пять!

…Тут и ждали. Понял я, куда раба божьего законопатили! Старое аббатство, возле Касы севильской. Потому и колокол от Святого Клементия слышно. Раньше тут братья-минориты жили, а потом переселили их куда подальше, а дом Супреме отдали – под тюрьму. Удобно – обе тюрьмы рядом совсем, через забор. И забор я этот видел – высокий, в три роста моих.

Понял – и еще хуже стало. Не убежать отсюда, это уж точно! Разве что Дона Саладо позвать, чтобы между кирпичиков провел.

В общем, не обрадовался я, как серость предрассветная из-за решеток поползла. Это на воле новому дню радуешься.

И тут – как завизжало!

Вскочил, оглянулся…

Визжит!

Мерзко так, противно. Вроде режут поросенка, а дорезать не могут.

Фу-ты!

…Одно хорошо – скука кончилась. Так что прошибся я слегка со скукой.

Визжит!

Заткнул я уши, семерых бесов помянул – да и пошел разбираться. К дыре, что на полу.

Оттуда и визг, само собой. Не поросенок, конечно. Мучают – но не его. То ли виуэлу сильничают, то ли псалтерию последние струны обрывают [60].

– Эй ты, перестань надсаживаться!

…Нет, не псалтерий, у того звук другой. И не виуэла – поменьше. Вроде трумшайта, которым мы в тумане сигналы подаем, ежели в море заплутаем.

Но не в такую же рань!

Взвизгнуло – умолкло.

– Хочешь – и тебя надсажу. На иглу сапожную! Ого!

Веселый такой голос, злой. И молодой – моих лет парень, видать.

– А ты лезь сюда, – хмыкнул я. – Разберемся!

А кто – не видать. Насквозь дыра, да перекрытия больно толстые.

…Ой, не случайно тут дырку эту оставили!

Поросенок на самом деле мандуррией оказался. Видел я такую – струны в шесть рядов, двойные. Здорово визжит! А парня Хосе звали. Хосе-сапожник, потому и об игле вспомнил.

…Фамилию не назвал, только имя. И правильно, конечно. Я тоже лишь по имени представился.

– Давно тут?

Оказалось – давно, три месяца уже. Тогда понятно! Чтобы с тоски не околеть в этих стенах, на барабане заиграешь.

И ведь не запрещают! С чего бы это?

– Пытали?

Равнодушно так спросил Хосе-сапожник, словно о погоде. Передернуло меня даже.

Не пытали еще. Ни меня, ни его.

– А защитник у тебя есть? Ты, Начо, защитника проси, обязаны они. А денег нет – бесплатно дадут. Может, и не выручит, зато мозги им всем заморочит, подольше проживешь.

…И на том спасибо!

– А зачем тут жить? – не сдержался я. – У тебя хоть мандуррия есть, не так тошно.

Засмеялся Хосе-сапожник, недобро так.

– А я очной ставки жду. Чтобы свели меня с гадом этим, Бенито Гарсией. Сведут – а я ему иголочкой да в сердце. Вот тогда и помирать можно будет. Не так обидно! Он, сволочь, не только меня сдал. Всех братьев забрали, отца… Брат Хуан пытки не вытерпел – помер.

…И снова – вроде как имена знакомые. Слышал ведь! То ли в Севилье, то ли в дороге где.

– Он ведь, Гарсия, всех с собой потянуть решил, падлюка! Вот я его шилом и оприходую!… А ты, Начо, главное, слабины не давай. Они тут хитрые, прямо ничего не спрашивают, ждут, чтобы ты сам со страху на себя клепать стал.

Ну, это я, положим, и сам понял…

– И врать любят, будто оговорили тебя, будто все им известно. И еще могут – приведут к тебе дружка твоего, заставят гадости про тебя говорить прямо в глаза. А ты озлиться – и на него всякое вешать станешь. Это-то им, гадам, и нужно. Один – просто еретик, а ежели двое – заговор уже, понял? И учти, по правилам их поганым тебя только единожды пытать смогут. Стерпишь, смолчишь – отстанут, ежели выживешь, конечно. Ладно, Начо, бывай пока!

Подождал я, покуда из дыры вновь визг раздался, подумал. На лежак сел – снова мозгой крутить начал…

Неспроста дырка – ясно. И что слушают нас – тоже ясно. Слушают – да ждут, пока не проговорится кто.

Вроде бы – глупо, не детишки мы с Хосе этим, понимаем. А с другой стороны – как сказать! С тоски не только струны мучить начнешь – волком завоешь. Вот и слушать станут – о чем вой пойдет. Неглуп Хосе-сапожник, но все равно – разговорился. А ведь он меня и не знает совсем.

Всю семью у парня взяли – вот ведь сволочи! Хорошо хоть я – сирота круглая.

…А Дон Саладо? А Инесса? А толстячок?

Двинул я себя в челюсть, крепко так. А вдруг искусники здешние мысли читают? Пытать-то один раз позволено, да раз этот всяким бывает!

Воют струны, словно бесы.

Бес-сапожник их терзает,

Беса-Начо злит и мучит.

Ад вокруг, да вот загадка —

Бесам я в аду том сдался?

Чтоб убить, не надо ада,

Значит, жизнь – не смерть – нужна им?

Думал – все. Не все, выходит!

Отплясал – не наплясался,

И опять плясать заставят

По пути на Кемадеро?

Подарил меня Фонсека

Прямо бесову кагалу.

Королевский был лазутчик,

Стал шпионом Сатаны!

ХОРНАДА XXXII. О том, как в гости меня приглашали да за язык ловили

– Заходи, заходи, парень. Гостем будешь, поболтаем, посмеемся!

Вот уж не думал, что в гости позовут. Как потащили коридором, решил, что опять – в подвал к фра Луне. А оказалось – совсем не к нему.

Но тоже – в подвал.

– Недавно, значит, у нас? Вот и славно, поглядишь, повеселишься. Хорошо тут у меня, все, что бывали, очень довольными остались!

Веселый дядька! Ну точно – повар. Толстый, на брюхе вислом – передник кожаный, ручищи – с меня толщиной каждая – волосом густым обросли. Рыжим.

А на башке – ни волоска. Убежали от дядьки.

– Ну, гляди!

А подвальчик немаленький. И светло – факелы трещат, смолой на пол капают.

…Как в том подземелье, куда меня его булькающее сиятельство приглашал.

– Ну как тебе? Чистота, чистота-то какая, цени! Сам каждый день мою-вытираю, чтобы и пылиночки не было. Иначе гости обидеться могут.

Кивнул я, соглашаясь. Чистота – первое дело, особливо на кухне.

…Даже если кухня эта – адова!

А дядька-повар меня уже за руку тащит. Видать, не терпится ему работой похвалиться.

– Значит, так, парень, слушай. Приемов всяких у меня хватает – с полтора десятка будет. А инструменту, понятно, меньше, потому как каждый – по-всякому полезен. Вот, к примеру, дыба…

Подвел он меня поближе, головой покачал, языком прицокнул:

– А хороша, правда? Всего-то и делов – два бревна да третье сверху. А пользы – навалом! Первое дело – виска. Простая – без всего. Можно за руки, можно и за ноги…

Разгорячился, пятнами пошел. Любит свое дело, повар адский!

…Думал я, не сразу до этого дойдет. Зря думал, выходит! С утра и повели – на кухню эту.

– Ну, простая виска – это для детей больше. Для девиц опять же. Вот вчера одну подвесили – любо-дорого! Обгадилась, правда, бедная, да как без этого? Для того и вода у меня, и тряпка. А чтобы не воняло, я соль ароматическую покупаю, из самого Орана привозят!…

Кивнул я, соглашаясь, – сам возил. Обрадовался дядька пониманию моему, вновь заулыбался.

– А с тобой, парень, простая виска и не годится. Крученый ты, вижу. Потому с другого начнем. Ручки назад – и повыше. А к ногам…

Пощупал он мою руку, подумал, губами толстыми пожевал.

– Три арробы для начала хватит – к ногам чтобы. Но ты не думай, это только сперва. Вон, гляди!

Дернул лапищей, словно фокусник уличный. Слетело покрывало с лавки.

– Это плеть-трехвостка, а это – кнут. Кожа какая, видал? Из Памшюны привезли, там у них кожа особая. А это плеть верблюжья. Не пробовал? Ох, хороша! Ну, ничего, скоро узнаешь…

Вздохнул дядька – с сожалением немалым. Не придется, видать, сегодня за плеть взяться. Даже посочувствовал я ему!

– А это – кобылка. Верхом ездить любишь? Вот и покатаешься. Я как раз ремешки новые поставил, свеженькие!

Хлопнула лапища по коже, погладила ремни сыромятные:

– А для кобылки я самую сладость припас. Гляди – жаровня и тазик. Увидел? А вот и горшок! Думаешь, что там? Угадай, парень, попробуй!

А сам улыбается, щурится даже. Загадал загадку, подивил гостя.

– Жир там! Жир бараний – для пяточек твоих. Жиром смазать – а опосля огоньком. Ну, доброе дело! На днях грешник один – ох, упорный, ох, злонамеренный! – а все одно оценил, понравилось. Спрашиваешь, тазик зачем? Так ведь жир на пол капает, к подошвам прилипает. Вот я тазик и подставлю. Чистота – первое дело!

Обнял меня дядька, по спине похлопал – от полноты чувств, видать. Рванулся я из лапищ его рыжих, да куда там!

– Ну, вот! Значит, чего мы с тобой поглядели? Виселку поглядели, кобылку. А вот и душилка, гаррота называется. Ее я, признаться, не очень люблю, потому как гадят сильно. И тазик не помогает. Сердиться грех, конечно, – обгадишься, когда за горло подвешивают! Потому и душилка. Ненадолго подвешивают, на чуток самый, но мысли проясняет, нечего сказать. Потому и братья наши, допросчики, душилку эту ценят.

Повертел меня повар, дал гарротой полюбоваться. Даже петлю на шею накинул – для впечатления полного.

– А это, парень, гордость моя самая. Две недели сколачивал, после неделю еще отлаживал. Трое мне помогали – таких, как ты. Первый сразу помер, бедолага, потому как веревочкой сильно перетянули. Остальные ничего – довольны до сих пор.

И снова – зашумело полотно серое. А под полотном…

– Лесенка-чудесенка называется. Ох, и славная! Гляди: привязываем, руки-ноги затягиваем. Сюда ручку, сюда ножку…

Дернулся я, вырвался все же. Захохотал дядька – до слез.

– Нравится, вижу. И мне нравится, и всем нравится! Отсмеялся, слезы передником промокнул:

– А как растянем тебя на лесенке, то в рот что вставляем? Правильно, воронку. Не бойся, чистая, каждый раз промываю. Не водой – винишком, чтобы во рту приятно было. А в воронку – кипяток. Здесь и греем, вон, очаг в углу. Это для девиц – самая сладость.

Закатил глаза повар, языком по губам провел, вспоминая.

– Иная ножкой топает, глазенками сверкает. Не скажу, мол, не покаюсь, отца-мать не выдам. А ведрышко-другое плеснешь через воронку прямиком в нутро – ух, сразу добреет! Потому и называется – воронка Святой Маргариты. Добрая она была, сеньора Маргарита! Ты, парень, извини, что я все про девиц говорю. Люблю я их, особливо у кого кожа приятная. А для тебя другое найдется, «бостезо» называется. Гляди – вроде кляпа. Здорово придумано! Так – дышишь, а так – совсем наоборот.

Прикрыл я глаза, губу закусил. Да только от дядьки не спрячешься. Вновь обнял, в угол потащил:

– А вот это – на сладенькое самое. Да ты глаза открой, парень, иначе не увидеть тебе. Жалко такое пропускать-то! Сапожок называется. Да не простой – о девяти клиньях. И чем хорош – для всякой ножки подходит. Иной раз такая лапища, ровно у медведя. А ничего, обуваем! Эге, да тебе никак водички выпить пора?

…Лилась вода по подбородку, по шее, на рубаху капала-в рот не попадала. А дядька рядом стоял, кивал сочувственно.

– Ты, главное, парень, дураков не слушай. Много их здесь, потому как место такое. Ведь чего дурак думает? Думает, что сюда, в гости ко мне, только один раз приходят. Покатался на кобылке, сапожок примерил – и дуй обратно…

Кивнул я – верно. И это верно, и то, что слушают нас, как мы с Хосе-сапожником лясы точим – тоже правильно.

– А соль ведь в чем? А в том, что дважды нельзя, зато можно прерваться. Повисишь – прервемся, пяточки погреешь – опять прервемся. Одного старикана так целый месяц здесь продержали. Жаль, помер! Да ты не бойся, помереть тебе не дадим. Молодой ты, парень, сильный. А у нас и лекарь есть, и зелья всякие, и травы. А как же без этого? Ведь не звери мы, совсем даже наоборот. Да ты не падай, еще успеешь! Или, может, сразу руки тебе привязать да подтянуть? Ну-ну, шучу я, веселый я человек, добрый. И еще скажу – с допросчиком не ругайся. Не любят они этого, страх, не любят. Шепнут мне, вот тогда он и начнется – страх-то самый!…

…Зря я, выходит, над фра Луне шутки строил!

Все-таки не упал – своими ногами по коридору пошел. А по бокам – парни в зеленом. Смеются, рожи корчат.

Не иначе тоже веселые попались!

– Итак, сын мой, что ты можешь рассказать о проступках своих, Церкви нашей Католической враждебных?

Все такой же он, фра Луне. И голос, и рожа. Даже вопрос сходен. Только теперь совсем иначе я этот вопрос услышал.

А горбун в окулярах уже наготове – с перышком. Открыл рот, на меня воззрился.

Вздохнул я, выдохнуть попытался.

Застрял воздух в горле…

– Я… Я никогда не исповедовал никакой иной веры, кроме христианской, отче!

Кивнул фра Луне – охотно так.

– Конечно, конечно, сын мой. Называешь ты свою веру христианской, ибо нашу почитаешь ложной и еретической. Верно ведь?

Закусил я губу, понять пытаясь. Да что тут понимать? Сначала напугали, теперь за язык поймать пытаются. Вон, горбун пишет, ни слова не пропускает!

– …Но я спрашиваю тебя, Гевара, исповедуешь ли ты что-либо противное тому, чему учит Римская Церковь?

Спросил – ждет. И горбун ждет – с пером поднятым.

– Верую в то, во что верует Римская Церковь, – выдохнул я.

– Конечно, конечно! – подхватила жердь. – Наверно, в Риме есть у тебя, Гевара, единомышленники, себя Римской Церковью называющие…

Не ошибся я – игра. Да только не такая, как мне вчера думалось.

– Я верю в то, во что веруют все добрые католики, отче, – и вы в том числе…

А как еще сказать? «Credo» прочесть? А ежели собьюсь, ошибусь хоть в слове одном?

Покачал головой фра Луне – серьезно так.

– Сын мой! Ежели называешь ты добрыми католиками учителей своих, еретиков злокозненных, то я вам всем в том не сообщник. Скажи лучше, веришь ли, что на престоле в алтаре находится тело Господа нашего Иисуса Христа? И что тело сие – истинное тело Господа, родившегося от Девы, распятого за нас при Понтии Пилате, воскресшего, восшедшего на Небеса?

Знать бы! В последний раз мне эти премудрости падре Рикардо объяснить пытался. Давно дело было.

– А вы сами в это верите, отче?

Думал – не ответит. Но нет – снова закивал:

– Конечно, конечно, сын мой. Верую – всем сердцем верую!

Перевел я дух, на миг самый малый глаза закрыл:

– Я тоже верую, отче!

– Нет, нет! – замахала руками жердь. – Ты, Гевара, веришь в то, что я верю в истинность всего сказанного. Я верю – не ты! А сам? Веришь ли? Готов ли поклясться на Евангелии, присягу дать от всего сердца?

А сам рукою по скатерке шарит – Евангелие ищет. Ох, и не понравилось мне это!

– Если я должен дать присягу, отче, то я готов… Покачал головою фра Луне – укоризненно, грустно.

– Я же не спрашиваю тебя, Гевара, должен ли ты клясться. Я спрашиваю, хочешь ли? И учти, сын мой: и тысяча присяг не спасет тебя от костра, если появятся свидетельства против тебя. Только совесть свою осквернишь – а от смерти лютой не избавишься. Но если ты, сын мой, просто сознаешься в заблуждениях своих, то отнесутся к тебе со снисхождением христианским…

Хороша в аду потеха —

Как ни скажешь, все виновен.

Поклянешься – Кемадеро,

А не станешь, тоже спалят.

Не по правилам играют,

Только за руку не схватишь,

Потому как за плечами

Дядька с плетью и воронкой.

Лучше помер бы ты, Начо,

Посреди морской пучины,

Чтобы чайки проводили,

Волны чтобы отшумели,

Чтоб не кляп – вода морская

Рот орущий захлестнула.

Только выбрать не придется,

Выбор сделан без тебя!

Долго я ждал, пока струны завоют, – с самой темноты.

И даже не скажешь, отчего. Казалось, стань возле дырки, позови Хосе-сапожника. Или прямо с лежака окликни – все равно услышит, ежели голоса не пожалеть. Да только молчал я – ждал. Вроде как примета какая – заиграет сапожник на мандуррии своей дурацкой, значит, жив буду.

Глупость, конечно, страшная. Да только умность всякую с меня требовать – пустое дело, особливо после всего. Слыхал я о героях, что на дыбе песенки пели да на «лестнице-чудеснице» посмеивались. Так с них пусть и спрашивают, ежели и вправду такие имеются. А я – тварь живая, не каменная. Как представлю дядьку-повара веселого, что к пяткам моим подбирается или в глотку «бостезо» вставляет, – так и всякого разумения лишаюсь.

И ведь понятно вроде. Умные они здесь, все рассчитали. Сперва – напугать, после – в изумление полное привести, чтобы наплел на себя с три короба. А наплетешь – тут тебе и амен полный, потому как откажешься – значит, обратно «впадешь» – в ересь в смысле. Впадешь и прямиком на дрова сырые выпадешь – уже на Кемадеро.

Значит, и тут, в аду этом, молчать следует – как и на допросе всяком. В Эрмандаде тоже пугать любят. В ухо двинут, сапогом в живот врежут – и колись, раб божий. А стерпишь, смолчишь – авось и пронесет. Так что правила простые, дурачку ясно – пока дурачка этого на дыбе не вздернут.

А все-таки прошиблись фратины мерзкие! Самую малость – но прошиблись. Сразу меня колоть следовало, тепленького. А раз не раскололи, на потом оставили, в разум прийти дали…

Ведь чего мы боимся? Неизвестности, понятно. А когда всюду ясность полная, то и мыслишки шевелиться начинают. А человек – скотина хитрая, особливо когда дело до шкуры доходит.

В общем, когда завыли среди ночи струны двойные, даже приободрился я. Жив сапожник! Значит, и я жив буду.

Долго я эту мандуррию слушал, не мешал. Пусть играет, все лучше, чем тишина могильная. Наконец вроде как исчерпался сапожник – или струнам решил отдых сделать.

А я уже наготове – у дыры самой.

– Живой, Хосе?

– Живой, Начо!

И ведь ясно, что не поговоришь толком – слушают, сволочи, а все одно – легче как будто.

– Не пытали, Начо? Ха-а-ароший вопрос!

– Пугали только. А тебя?

– Завтра будут. Так что конец мне, парень. Понял? Сжалось сердце. И что ответишь? Чтобы не мучился – сразу признавался, ведь все одно – помирать?

…А не для этого ли дырку пробивали? Чтобы мы вроде как страхом смертным делились?

– Чего молчишь, сосед?

А чего я молчу? Того и молчу – чтобы душу не травить, ни ему, ни опять же себе.

Да только, видать, совсем сапожника допекло.

– Как думаешь, Начо, живым выйдешь – или как? Почесал я затылок, подумал…

– Или как, Хосе.

– Жаль… Я, понимаешь, тоже. Да все одно, Начо, вдруг повезет тебе? Сказать я должен…

И тут очнулся я словно. Сказать? Так ведь для таких слов дырку и пробивали!

– Молчи лучше, Хосе. Уши тут всюду!

Смех – злой такой, сильный. Видать, не трус он, сапожник!

– Знаю! И гады эти знают. А все одно – слушай. Потому как ежели не из них ты, Начо, запомни. Выживешь – расскажешь, а нет – злее будешь, понял?

Поглядел я на дверь железную, послушал. Тихо, словно бы и нет никого. Неужто все равно им, зелененьким? Или в том и задумка, чтобы не мешать?

– Хосе Франко меня зовут. Из Ла-Гвардии родом – и я, и отец, и братья. Бенито Гарсия, сволочь поганая, нас всех выдал. Не захотел один помирать, за собою потащил…

Кивнул я – говорил он уже, Хосе-сапожник, про Гарсию этого. Про него говорил, а вот фамилию не называл – свою.

Хосе Франко – ой, знакомое что-то!

«Слыхали вы уже, добрые севильянцы, что исхищен был ребенок безвинный, родителей всеми почитаемых чадо единственное. А имя ему было Хуан Мартиньес, исхитили же его иудеи тайные, в личинах христианских ходящие: Альфонсо Франко, марран, и сын его Хуан Франко, марран же…»

Даже похолодел я, такое вспомнив. Ведь кто об этих Франко кричал? Сам фра Луне и кричал – на паперти Святого Франциска. А до этого – в Касалье!…

«…И брат его Хосе Франко, марран, и Давид Перехон, марран же. Гостию же святую для дела сего черного похитил злобный выкрест Бенито Гарсия…»

Бенито Гарсия?! Гарсия!!!

Врезал я себя по башке глупой, по башке дырявой. Как же я сразу не сообразил еще там, на площади?

Бенито Гарсия – тот, что гостию святую в мешке прятал да Эрмандаде достался!

«– …А мы, стало быть, монтаньес. С Горы, от Риваро Коррехи… Ну его, маркиза этого! Даже не заплатил. Или мы виноваты, что Бенито Гарсия, дурак старый, попался? Сделали работенку – так плати, не задерживай! А с Гарсией пусть сам разбирается…»

И мешки – длинные такие, узкие. Те, что дуэнья глиняная под деревом в рядок укладывала.

Вот, значит, какие злодеи-выкресты младенца распяли!

Прислонил я лоб к стенке холодной, подождал, пока холодом потянет…

И что делать теперь? В дверь кулаками лупить, фра Луне кликать? Кликать, все как на духу рассказывать?

«Но если ты, сын мой, просто сознаешься в заблуждениях своих, то отнесутся к тебе со снисхождением христианским…»

Чуть не завыл я похуже мандуррии всякой. Всюду клин! Расскажешь – сам в злодеи попадешь (а как иначе? Откуда мне про Гарсию известно?), смолчишь – невинных всеконечно погубишь.

Покосился я на дыру, вздохнул, головой покачал.

Ой, не спеши, Начо!

А не для того ли и придумано все? И селда пустая, и дырка в полу? Ведь рассказывал я падре Хуану Фонсеке про их сиятельств! Не все, конечно, но ведь не один я у него такой – говорливый. Дознался сеньор архидьякон про маркиза – да и решил меня, предателя, к делу пристегнуть.

А может, и не он вовсе? Ведь дон Фонсека Трибуналу не хозяин. Иной тут кто-то распорядился, поважнее да посмекалистей…

А если и не так все это? Выручу я Хосе-сапожника? Ведь не сказал он, что невиновен. Что Гарсия выдал – сказал, а что ребенка этого, Мартиньеса, не резал – не говорил ведь!

…А если меня приплетут, то не одного ведь. И Рохаса, толстячка нашего, не обойдут (ведь кого мы с ним спасать задумали?), и даже Дона Саладо, рыцаря моего калечного!

Или это я все от страха? Может, жизнь Хосе-сапожника от одного моего слова зависит? И его самого, и братьев, и отца?

Прислушался я – тихо. А все одно – вроде как хохочет кто-то.

Крест творю – не помогает,

Еще пуще хохот слышен.

«Pater noster» с губ не сходит,

Словно ниткой рот зашили.

От души смеется Дьявол —

Что ни делай, все погибнешь,

Олой станешь, Всесожженьем,

Дымом в небо воскуришься!

Да не сам – со всеми вместе.

Или думал, глупый Начо,

Что другим подносят чашу,

Что других зазря погубят?

Что Малахи Наказанья

Без тебя нажрутся вволю?

Промолчи – одни погибнут,

Расскажи – сгорят другие.

Потому-то и хохочет,

Веселится Сатана!

ХОРНАДА XXXIII. О том, как довелось мне насвистывать некую старую песню

Вначале даже заснуть боялся. То есть, наверно, и заснул уже, а все казалось – не сплю. Не сплю, потому как – страшно. Будто придет ко мне во сне Тот, Который…

Ох, слышал я такую байку! Еще много лет назад, как только в Севилью попал – ребята с Ареналя рассказали. Будто приходит к тому, кто уже совсем на краешке стоит – Он. То ли с рогами который, то ли просто – душа проклятая. Приходит – и предлагает меняться. Тебе, мол, жизнь да свободу, а мне – судьбу твою. И не душу даже – судьбу. Потому как всякий человек свободен, а Он – проклят, вроде бы в клетку заперт. Вот эту клетку бедолагам всяким и предлагает.

А куда же Ему приходить, как не в эти стены проклятые?

Или уже пришел? Вон, у самой двери тень густая, ночи чернее. Не движется, не колышется – ждет, пока глаза закрою.

И ведь понимаю, что сон это. Бывает такое – с устатку или с волнения сильного. Спишь – а вроде и нет, словно тебя в стекло толстое посадили, в бутыль прозрачную.

А тень не уходит, гуще становится, плотью холодной наливается. И не встать, головы не поднять, рта не раскрыть. Одно хорошо – не по-настоящему это. Пока еще. А вот ежели взаправду засну!

…А может, и не судьбу – прямо душу потребует или даже требовать не станет. Заберет – и с концами!

Успокаивал я себя, повторял, что утром посмеюсь только. Да это утром будет, а пока ночь, и тень уже совсем рядом. И все, что только страшного в мире нашем есть, – там, у порога.

Меня ждет!

Сказать смешно – молиться я принялся. Прямо посреди сна моего стеклянного. И Деве Пречистой, и святым всем, и святому Яго, нашей Кастилии заступнику, – отдельно. Даже святую Клару помянул, хоть и смерть мне от нее приключится. Но ведь все равно – святая! Об одном просил – чтобы сон какой послали, без тени черной. Дона Саладо, идальго моего, увидеть бы дали, с Инессой по улицам севильским погулять…

И – помогло. Не сразу, конечно. Вначале тень еще больше стала, к самому лежаку моему подползла. А потом глядь – и нету проклятой. Ее нет, а дверь открыта – настежь. И не просто открыта. Другая это дверь – повыше да пошире. А я ее и рассматривать не стал – сразу туда бросился. Все одно – сон, так, может, встречу кого напоследок, поговорю…

И ведь встретил! Хоть и не того, кого думал.

– Стоит ли идти вам со мною, сеньор? Белый плащ на нем – на доне Хорхе Новерадо. Белый – с крестом алым. И на мне такой же. И не в тюрьме мы проклятой – в донжоне Анкоры, на лестнице винтовой. Чуть выше – площадка с зубцами, а ниже, по ступеням ежели спуститься, – двор.

…И плащ мне такой уже снился – там же, в замке. Одно непонятно – кто сеньор? Не я же! Или все-таки я?

– Отчего же не идти мне с вами, сеньор Новерадо? – удивляюсь. – Ведь сон это, правда?

Не отвечает рыцарь, хмурится. И понимаю я, что тут, в замке, тоже ночь, и не простая ночь…

– Там – Королевская Измена, сеньор Гевара. Это моя Смерть – не ваша.

А я хоть и сплю – да все помню. Точно – измена. Враги у ворот с письмом предательским, Инесса лобастая наверху ждет…

Ох, недолго ей ждать!

– Так зачем же вам гибнуть, дон Хорхе? – удивляюсь. – Закроем ворота, дадим им всем чертей, маврам поганым, а потом и до короля-иуды доберемся!

А сам, понятно, о лобастой думаю. Ведь не дага – меч у меня при поясе, получше, чем у Дона Саладо был, не дам я ее, сеньориту Инессу, в обиду!

Качает головой рыцарь, вниз спускается по ступеням каменным. И я за ним – ответа жду.

– Все это уже было, сеньор Гевара. Очень, очень много лет назад. Прошлое не изменишь, мертвых не воскресишь. Вы – живы, сеньор, незачем вам споспешествовать мне!

Серьезно так сказал, тяжело. Даже не сразу нашелся я, чего ответить.

…А ступени бегут вниз, много их, но я знаю – все равно кончатся, во двор выведут, к тем самым воротам.

– Да разве я жив, дон Хорхе? – вздыхаю. – В Супреме я, в аду самом. Вот вздернут завтра меня на дыбу… То есть и не завтра уже – сегодня.

Остановился рыцарь, ненадолго, на малый миг всего. Остановился, на меня поглядел.

– Ну и что, сеньор Гевара? Ведь это всего лишь Смерть. Разве мы с вами бессмертны?

Сглотнул я даже от слов таких. Оно верно, конечно…

– Я мог бы обмануть Смерть, сеньор Гевара, не послушаться своего короля – и самому стать изменником. Но тогда в следующий раз мне и вправду стало бы страшно. А сейчас – чего бояться?

Ох, и не понравились мне его слова!

– А сеньорита Инесса? – говорю. – Ей-то зачем было гибнуть? Ведь не просто сгинула она – душу свою бессмертную погубила. Душу, сеньор!

Вновь остановился он, дон Хорхе, головой качнул – медленно так, веско.

– Нет! Не погубила. Разве лучше было ей отдаться в руки врагов веры христианской нашей? Разве не сказал Христос: тот, кто не побоится погубить душу ради Меня, – спасется?

…Неужто и вправду – сказал?

А каменные ступени бегут – вниз, вниз, вниз… Нет, не бегут уже – кончились, двор перед нами, ворота.

Белым жалом вырвался меч из ножен. Улыбнулся дон Хорхе:

– Вам пора, сеньор Гевара! Там впереди – моя Смерть. Она не страшнее вашей. Считайте, что ее уже нет. Душу губят не тогда, когда нарушают древние заповеди. Душу просто губят! Не погубите…

– Постойте, сеньор, погодите! – заспешил я. – Объяснили бы хоть, кто вы? Призрак ли, человек ли живой? И вы, и сеньорита? Ведь, говорят, и замка вашего, Анкоры, нет уже, и вас самих…

Не договорил, потому как плохо получилось. И вновь усмехнулся дон Хорхе:

– Тебе решать, Игнасио. Тебе!

Мне?!

Хотел переспросить (видать, ослышался – или сеньор Новерадо оговорился). Поздно! Только свет факелов перед глазами – неровный, теплый. А после и он пропал.

Тьма!

Черная, ледяная, могильная – подступила, окутала, в горло забилась…

Так почему же мне не страшно?

– Жалко мне тебя, Гевара! – вздохнул фра Луне. – Ведь живой ты человек, и душа у тебя христианская. Как же тебя не пожалеть, сын мой!

Все там же мы – в подвале. Да только брат Луне опять переменился. Вчера путал, за язык ловил. А вот сегодня – жалеть принялся.

– Погибнешь ты, сын мой. Сам погибнешь – и душу погубишь!

Вот-вот заплачет! И горбун, тот, что перышком чиркает, тоже головой качает. И ему, видать, жалко меня, грешного.

– Ведь люди мы все, сын мой. Даже распоследние еретики – тоже люди. А разве ты еретик, Гевара? Оступился ты, конечно, сильно оступился, так ведь молод ты, есть еще время покаяться, о душе своей бессмертной подумать…

И носом шморгает – видать, слезы говорить не дают.

– Ведаешь, сын мой, что ждут тебя муки сугубые, лютые. Растерзают твою плоть, огнем сожгут. Отчего же не покаяться тебе, сын мой? Одно слово скажи: грешен! Скажешь – и спасен будешь. Понимаешь, Гевара, всего одно слово!

– Понимаю, – кивнул я. – Грешен, святой отец! Даже подпрыгнула жердь от слов моих. Высоко – чуть ли не до потолка самого.

– Признался, признался! Грешен! Грешен! Признался! А горбун даже язык высунул – до того старается, мои слова записывает.

…Да только вчера им надо было меня про грехи спрашивать. Здорово тогда меня прижали! А вот сейчас – поздно.

Или не поздно все же?

– А теперь кайся, сын мой. Кайся! Все, как на духу, как на исповеди святой!…

Потер руки фра Луне, уселся поудобнее, локтями в скатерку уперся:

– Кайся!

И вновь кивнул я, задумался.

… То-то и оно – подумать дали! А ведь просто все получается. Хотел бы меня падре Хуан убить – давно бы прикончил. Или сам Эрмандаде свистнул, или на плаху отправил – за Костансу зарезанную. Но ведь не убил, не отправил.

Значит?

Нужен я! Уж не ведаю зачем, да только нужен. Ему ли, не ему – но требуюсь. Оттого и напугать решил – до смерти самой. Напугать, на поводок крепкий взять. А потом и явиться – как Тот, о котором ребята с Ареналя рассказывали. Губи душу, Начо, ежели не погубил еще!

Так чего ждать-то?

Поглядел я на жердь, что передо мною расселась. А чем этот фра Луне меня безневинней? Я в Авиле нагрешил, он – в Касалье. Да только я вроде как жизнью рисковал – своей. А этот…

– Я – королевский шпион, падре. Три года назад меня приговорили к смерти за морской разбой. Дон Хуан де Фонсека, архидьякон севильского собора, из петли меня вытащил, на себя работать заставил. На себя – и на Ее Высочество…

Покосился я на жердь поганую. Слушает? Ну, слушай, слушай!

– Много чего я сотворил, падре, а про одно всенепременно сказать должен. Покаяться в смысле.

– Кайся!!!

Аж на табурете подпрыгнул. Еще бы! Не каждый день исповедь королевского лазутчика слушать доводится. Небось уже ногами сучит он, падре Луне, к начальству своему бежать торопится.

Прикрыл я глаза, задумался на миг. Ведь все правильно, Начо? Пожил бы еще, конечно, не отказался…

И увиделось – тоже на миг, на малую песчиночку, что из ампольет сыплется: каменные зубцы, черная тьма вокруг – и худая лобастая девочка, шагающая в никуда – на каменные плиты, в адское пламя, на вечные муки. А ведь и в гареме сарацинском живут, и в любовницах королевских – тоже. Живут, не тужат…

– Три месяца назад, фра Луне, королева узнала, что в городе Авиле готовится мятеж против его светлости герцога Бехарского. Ведомо вам, наверно, что в давней вражде семьи Трастамара и Бехара. А посему падре Хуан, Эспио Майор королевский, приказал мятежникам этим помочь – укорот чтобы герцогу дать. Первое дело – порох да бомбарды доставить, да не просто – в тайне великой…

Чисто рассказывалось, словно кто другой перед столом этим стоял – сеньор Рохас или даже бакалавр тот, что моему рыцарю стишата писать помогал. Гладко слова скользили, легко. И на душе моей грешной легко стало.

…Вот и я шагнул, сеньорита Инесса!

Поскрипывало перышко, шевелил ушами фра Луне, сыпал я всем тем, что башку мою за эти месяцы забило. Ох, и много же всякого: имена, клички, цены в эскудо и цехинах [61], лазутчики наши в Оране и Фесе…

– Водички бы мне, святой отец!

Кивнул послушно. Сам поднес – не побрезговал. Глотнул я – хорошо!

– Все ли записали, фра Луне?

А чего спрашивать? Вон, горбун уже который лист переворачивает!

Повел я плечами, словно груз тяжкий скинул, поглядел на жердь эту дурную:

– И все ли понятно, святой отец? Вновь закивала жердь, радостно так:

– Поистине все, сын мой! Однако же должно бы тебе покаяться и в чем ином, пусть и в маловажном: посты, скажем, не соблюдал, перед распятием святым креста не сотворил. Грех не велик, зато в Трибунале с понятием отнесутся…

Неужто не догадался? А ведь точно – не понял. Ну, дурень!

Улыбнулся я прямо в рожу его мерзкую, улыбнулся, хмыкнул:

– Так ведь вы уже покойник, фра Луне. И каждый, кто в бумаги ваши нос сунет, – тоже мертвяк. Так что поздравляю вас, подохнувши!

Моргнул он, все еще сладости всей не раскусив…

А ведь не только жердь эту с горбуном в придачу падре Фонсека к Петру святому отправит! Всех отправит, кому о делах тайных королевских узнать придется – на свою башку глупую.

Поглядел я в потолок темный да и свистеть принялся. Не просто так – песенку одну старую. Еще в Астурии я ее слыхал, пели мы ее с дружком моим Хуанито. Жалостливая такая, про то, как моряк с побродяжкой подрались.

После пьянки дело было,

Подрались – и за кинжалы,

Был моряк на руку быстрый,

Кишки выпустил бродяге.

Только смотрит: возле уха

Вроде родинка темнеет,

И знакомая такая.

Испугался, ахнул – поздно:

Он узнал родного брата,

С кем когда-то разлучился,

А теперь – толкнул в могилу.

Ох, и грустно песня пелась!

И сейчас мне грустно стало:

Два покойничка дурные

На меня глядят-дивятся,

Отчего, мол, рассвистелся

Еретик в подвале темном?

Оттого свистит, что понял:

Там, где нет свободы жизни,

Там свобода смерти есть!

Только в селде я наконец не выдержал – расхохотался. Ну когда же такое было: одна фратина зеленая у другой бумажки исписанные выдирает, чуть ли не жевать их пытается, а другая кулаками машет – не дает? А тут и парни в ризах подскочили – и давай руки за спину вертеть. Не мне, понятно, жерди этой – фра Луне.

А не жри протоколы Супремы, болван!

А как потащили его к двери – завопил, забил ногами…

Махнул я рукой – что с него взять? Горбун-то еще глупей оказался. Им бы вместе, втихаря, бумаженции эти спалить…

Так ведь, поди, все листы пронумерованы да печатью скреплены!

…А ежели завтра к повару-весельчаку потащат – на дыбу подвешивать – и его за собой уволоку. Много у меня историй про дона Хуана де Фонсеку, архидьявола севильского, ох, много! И про него, и про Ее Высочество…

Оглядел я селду, словно в первый раз увидел. Эге, а дыры-то уже нет! Быстро заделали…

Значит, и тебе амен настал, Хосе-сапожник. А чему дивиться, ежели вокруг его сиятельства де Кордова Смертушка так и порхает? Небось посулили дюжину реалов за младенца того несчастного…

Впрочем, не только ему, сапожнику Франко, амен – мне тоже. Все простить могут Белому Начо – и цыганку зарезанную (хоть бы для порядку ее помянули!), и ересь всякую. А вот что проболтался, секрет королевский не соблюл – да еще какой секрет! – тут уж пощады не будет.

Ну и ладно!

Достал я из щели, что между камнями змеилась, булавку с камешками – в первую же ночь спрятал, не дурак – на ладони подкинул.

Хоть бы объяснил мне кто, с кем в Анкоре познакомиться пришлось? С кем по Севилье так славно гулялось?

…А пусть и не объясняют даже. С хорошей девчонкой гулялось! С той, для которой не разбойник я, не бродяга – рыцарь. Белый Идальго Игнасио Гевара!

Неужто за такое умереть жалко?

А вот платок с узлами – его я над дверью пристроил. Способ старый да надежный. Обыскивать придут – ни за что вверх коситься не станут.

Жаль, слова не сдержал, в собор севильский не отнес, к алтарю святому. А теперь уже и относить некому.

…И вспомнилось вдруг, как говорил мне во сне старый дон Хорхе: «Кто душу свою погубит…»

А ведь и вправду!

«Тебе решать, Игнасио. Тебе!»

Трудно первый узел поддавался, будто не из шелка он – из камня цельного. Зубами цеплял его, ногтями…

Дальше – легче пошло. Словно кто-то когти убрал, выпустил. Каждый узел – все проще и проще. И то верно, лиха беда начало!

…И в самом деле! Ежели один смертный грех не простится, то чего с семью делать? А ведь я без всякого платочка – по уши. Даже ежели последний месяц припомнить. Сколько душ в Авиле погибло? А по чьей вине?

И цыганка эта проклятая, Костанса Валенсийка – тоже на мне! Хоть и не жалею, а все равно – душа живая. Значит, и за нее гореть придется. Ведь не из ненависти ее порешил – от страха, а это, считай, еще хуже.

Так чего мне о душе моей трижды грешной печалиться? Раньше думать следовало, Начо! В тот миг, когда падре Хуан тебя из петли вытаскивал. Мотнул бы башкой, послал его куда подальше…

Усмехнулся я даже. Силен сам себя убалтывать, Бланко! Страшно все-таки, последний узелок ждет…

Ждал. Раз – и нету его.

Все!

А как узлов не осталось, встряхнул я платок (тяжелый, хоть и шелковый!), оглянулся…

Господь один лишь ведает, чего я увидеть думал. То ли рожу рогатую, на меня зубы скалящую, то ли сразу Пасть Адову, какой ее на штукатурке в соборах малюют.

Вот он я, Начо Белый, пожива готовая, лопайте!

Да только пусто вокруг, скучно. Даже обидно как-то стало. Вроде и понимал я (ой, понимал ли?), что все это – байки древние; прав был тот падре лысый, не завязать грехи в платок…

Но все-таки! Жаль, не узнает лобастая, что не струсил я напоследок. Хоть и не придется рыцарем стать, да и света белого не увидеть уже…

Но ведь развязал!

Шелк рукою я разгладил,

Вновь сложил, у сердца спрятал.

Вроде все ты сделал, Начо?

Хорошо ли, плохо – сделал!

Не убить тебе Дракона,

Не доплыть к Земле Грааля,

Плащ с крестом тебе не мерить —

Ну и что? Душа спокойна,

Как тогда, у перекрестка,

Где Она меня встречала.

И пусть даже трижды проклят,

Все равно жалеть не стану,

Пусть в котел пикаро кинут!

Перед нею, Милагроссой,

Оправдаться попытаюсь,

А до прочих нет мне дела —

Не простят так не простят!

ХОРНАДА XXXIV. О том, что в хартиях Супремы было писано

– Прошу вас, сеньор, прошу-у! Сюда, к столу-у… Садитесь, пожалуйста!

К столу так к столу, никакой мне разницы.

Прошел.

Сел.

– Вам удобно-о? Может, еще свечу-у зажечь?

А вообще-то говоря, бес знает что творится! Как поутру разбудили, из селды выволокли, чего я подумал? То и подумал – кушать ведут. Меня в смысле, кушать – клыками рвать, чтобы в клочья. Даже булавку с камешками не пожалел – обратно к рубахе пристроил. Все веселее будет!

Ан нет! Не пыточная – и не допросная. Большая такая комната, светлая, своды полукруглые под потолком сходятся. Окна, правда, камнем заложены да известкой забелены, зато свечей – дюжина целая, и не сальных, восковых. Потому и светло.

Ну и стол с табуретом. А у стола – хмырь в окулярах. Молоденький такой, вежливый, ровно не из фратин.

…А может быть, и не из них. Вместо ризы – балахон темный, какой сеньор Рохас, толстячок наш, носил. Уж не из Саламанки ли самой хмырь этот?

Или не из Саламанки все же? Уж больно говор приметный. «Прошу-у!»

Так ведь это сицилиец! Да-а-авно не виделись. Не зря я на них, мерзавцев, грешил. Они, они Супрему выдумали!

– Вам удобно-о, сеньор Гевара?

Ну, пристал! Подпрыгнул я на табурете, локтями в стол уперся. Кивнул – удобно, удобнее не бывает даже.

– Все хартии на кастильско-ом, но иногда там плохой почерк, так что я рядом буду, подскажу-у. Но если хотите, я сам вам прочитаю…

Поглядел я на хмыря, внимательно так. Заморгал сицилиец.

– Но, насколько мне ведомо-о, вы грамоте изрядно обучены, сеньор Гевара…

Не понимает. И я не понимаю – ну ничегошеньки. Хартии – это, ясное дело, бумажки, а вот все остальное…

– Они в порядке разложены. Самые важные первыми иду-ут.

Или новую пытку изобрели – хартии читать? Неужто гарроты хуже?

Пододвинул я свечу, взял то, что сверху лежит, взглядом скользнул.

«Иудеи Испании иудеям Константинополя…»

Чего-о?

Вначале не понял, а после увидел словно: собрались все наши иудеи разом – агромадной такой толпой. Собрались – письмо пишут. По очереди. А в Константинополе другая толпища сходится – читать чтобы.

Ну, ладно…

«Иудеи Испании иудеям Константинополя.

Уважаемым братьям – здоровья и благополучия. Знайте, что Король и Королева Испании заставляют нас принять христианство, лишают нас имущества и самой жизни, разоряют наши синагоги и прочими способами притесняют нас, и мы уже не ведаем, что делать. А посему Законом Моисеевым заклинаем вас объединиться с нами, и помощь оказать, и совет дать нам верный.

Исаак Абоаб, принц иудеев Кастилии и Арагона».

Повертел я бумажку эту в руках, в сторону отложил. Ну и что такого? Ведь все правда – и христианство принимать заставляют, и синагоги прикрывают. И убивают даже. Я бы на месте этих иудеев не в Константинополь – прямиком Моисею написал!

Покосился я на хмыря – кивает мне сицилиец. Дальше, мол, глаза стирай, Начо!

А что там дальше? Никак ответ? Точно! Оттуда, из Константинополя.

…А отчего это они Стамбул по-старому величают? Странно даже.

«…Возлюбленные братья в Вере Моисеевой! Получили мы послание ваше, в котором сообщаете вы о муках и страданиях, что вам приходится сносить. Считаем мы, что ежели Король и Королева Испании желают сделать вас христианами, вам следует христианство принять. И в том все раввины наши единогласны…»

Моргнул я даже, последние слова перечитывая. Это что же получается? Вроде бы если попы наши кастильцам Магомедову веру принять присоветовали?

«…Если лишают вас добра и собственности, вы должны сделать ваших детей негоциантами, чтобы они могли отобрать все это обратно; если христиане лишают вас жизней, вам надлежит воспитать сыновей своих аптекарями и лекарями, чтобы они лишили жизни христиан; если они разрушают ваши синагоги, сделайте ваших детей клириками, чтобы они изнутри разрушали христианские храмы; если вам приходится сносить несправедливость, пошлите сыновей ваших на королевскую службу, чтобы они могли отплатить своим подчиненным – христианам.

Веру же нашу Моисееву храните в тайне, и прочих обращайте, и ослабевших поддерживайте.

Хусе, принц иудеев Константинополя».

Перечитал я еще разок, подумал: «…Воспитать сыновей ваших аптекарями и лекарями, чтобы они лишили жизни христиан…» Ну, ничего себе! Хотя чему дивиться, в Стамбуле этом турки-сарацины правят, подсказали, видать!

А хмырь уже тут как тут – следующую бумаженцию подкладывает. Хартию, в смысле.

И что на этот раз? Мелкий такой почерк, и не разобрать даже.

«…У иудеев мы, христиане, людьми отнюдь не считаемся. Детей наших называют они „нечистью“. Христианин, по их словам, не ест, а „жрет“, не спит, а „дрыхнет“, не умирает, а „издыхает“. Господа нашего Иисуса Христа именуют они, иудеи, „незаконнорожденным“, а ежели видят процессию с Иконами и Распятием, детям своим глаза прикрывают, приговаривая: „Чтобы глаза ваши чистые эту нечисть не видели“. Книги же душеполезные про Господа Христа и Деву Пресвятую называют „матери-патери“. Говорят они, иудеи эти, что души у христиан отнюдь нет, а есть только пар вонючий…»

Не стал дальше читать – в сторонку отложил. Тоже мне, удивили! Посидели бы в таверне ближе к вечеру, послушали бы, чего там про иудеев говорят. Да и не про них только. Про португальцев тоже, про французов и про итальянцев…

А ведь я и сам итальянцев «итальяшками» величаю. Фу-ты, даже стыдно стало!

Встал я, потянулся, глаза потер…

– Вам что-нибудь непонятно-о, сеньор Гевара? Вам помочь?

Ах да, сицилиец. Ну, заботливый попался! Поглядел я на стол да на хартии-бумаженции (ох, и много же их!), головой покачал:

– Зачем это?

Растерялся хмырь, окуляры с носа снял, протирать принялся.

– Но это важнейшие хартии, сеньор Гевара. Наиважнейшие! Во-от! Во-от!

Подскочил к столу, зашелестел:

– Вот! Гнусный заговор иудейский, приведший к разрушению Святого-о Распятия в Касар-де-Паломеро-о! И еще гнуснейший – попытка отравить принца Хуана, наследника Кастилии наше-ей. А вот – убийство ребенка в Ла-Гвардия: глумление-е, поругание-е, сердца вырывание-е…

– Наслышан, – согласился я, – уже… Если там и все прочее такое!

Ведь чего мне скучно стало? В Супреме я, не где-нибудь. Плеснут масла на пятки, огонек поднесут – сам себя раввином признаю – и Понтием Пилатом заодно.

…Падре Рикардо у них тоже в заговорщиках иудейских числился. То ли распятие хулил, то ли Дары Святые ногами топтал.

Не того читателя нашли!

– А вот, во-от! О тайном иудействе маркиза де Кордова, о чернокнижии мерзко-ом, об инкубов и суккубов вызывании-и…

Дернуло меня, ветром ледяным обдало. Как будто снова я в том подвале, где круги на полу светятся.

– … И о големов мерзких творении-и, об убийстве христиан невинных…

Оттолкнул я хмыря сицилийского плечом – аж в угол отлетел, бедолага.

Где?!

«… с тем же установлено достоверно, что бабушка означенного маркиза Федерико де Кордова хоть и из дворянского рода происходит, а именно Монтерубио Наварских, однако же род сей происхождения иудейского, верования свои тайно хранящего. Матушка же оного маркиза Федерико де Кордова…»

Перелистал я бумаги, взглянул наугад:

«… верные свидетели подтвердили. А говорил еще его сиятельство, что при Оле-Всесожжении должно гибнуть праведникам из числа иудеев, а также выкрестов, тайно Закон Моисеев чтущих, потому как лучше части народа погибнуть, чем народу всему. Гибель же праведников иудейских жертвой Богу станет и в скорости возвышению иудеев послужит, кастильцы же, руки кровью невинных запятнавшие, всеконечно пропадут…»

Схватился я за голову – бедная моя голова! Чего же это творится?

– Так… Так вы будете читать, сеньо-ор Гевара?

Еще и хмырь этот! Не иначе из угла выбрался.

– Буду, – вздохнул я. – Убедили!

Скверный почерк – не пробиться,

Как тюремные решетки,

А за ними – смерть и муки,

Чернокнижие и подлость.

Эх, сиятельство Кордова,

Вот где встретиться пришлось нам —

Не у вас, средь мандаринов,

А в Святейшем Трибунале!

Жаль, вы только на бумаге,

Жаль, не ваши пятки жарят,

И не донье Беатрисе

Кипяток вливают в чрево,

Чтоб обгадилась сеньора!

Только что ж это выходит?

Вы мне – враг, Супреме – тоже,

Кто же друг тогда твой, Начо?

Вот уж кого не думал увидеть вскорости, так это фра Луне. Живого, ухмыляющегося.

– Надумал ли, сын мой? Станешь ли каяться? Словно и не было ничего! И горбун тут же, и бумаги на скатерке разложены.

…А у меня перед глазами – тоже бумаги. Те, что прочитать довелось. Жаль, в башке утрясти все не дали – сразу в подвал знакомый притащили. К жерди этой.

– Кайся, сын мой. Кайся! Повергни грехи свои к подножию Церкви нашей!

Не кричит, не скрипит – мурлыкает. Мурлыкает – улыбается.

– А чтобы тебе, Гевара, проще каяться было, покажу я кое-что. Узнаешь ли печать эту?

Подошел я поближе, взглянул. Знакомая печать, верно. Ее Высочества печать. И грамотка на бумаге приметной – при дворе на подобной пишут. Показывал мне падре Хуан хартии такие – и не одну даже.

Подмигнула жердь, языком прицокнула:

– А не прочитать ли тебе, сын мой? «Известно всем, что разбойник морской Игнасио Гевара, прозываемый также Бланко и Астурийцем, гнусные преступления свершил, именно же: разбой морской, властям королевским сопротивление, товаров противозаконный ввоз в Кастилию, равно как в Арагон. Недавно же совершил он гнусное убиение подданной нашей Костансы-цыганки, прозываемой Валенсийка…»

Замолчал фра Луне, на меня покосился. Понял ли, мол, Начо?

А чего же не понять? Вот и чернокосая им сгодилась.

…А ведь подумать ежели – жалко девку все же!

– «Пуще же всего виновен означенный Гевара в измене державной. И вины его эти твердо доведены свидетельствами многими. А посему приговорить означенного Гевару…»

И снова не спешит жердь, на меня смотрит. Угадай, мол, означенный Гевара, к чему?

Сцепил я зубы, усмехнулся. И в самом деле, к чему? Не к церковному же покаянию.

…И не к плахе даже. Четвертованием пахнет.

– «А посему приговорить означенного Гевару к колесованию…»

Не угадал, выходит!

– «…конечности же и голову отсечь, после чего с надписями подобающими на позорище всеобщее выставить. Голову – у ворот Хересских, руку левую – у ворот Трианских…»

Ох, и обидно же мне стало! Не за конечности мои бедные – за фра Луне. Он-то чему радуется? Неужели падре Хуан де Фонсека слабину дал? Или скрыли от сеньора архидьякона, чего я тут наговорил?

– Так что вместе нам, сын мой, страдать придется! Ах, вот оно что!

Не выдержал я – расхохотался. Не ошибся, значит! Покачал головой фра Луне – укоризненно этак:

– Нехорошо, Гевара, ой, нехорошо! Да только за меня Церковь заступится, Трибунал Священный, смекаешь? Клириков за измену не казнят, за ересь только. Ну, отправят меня в монастырь дальний, ну, запрут на год, много – на два, чтоб не разболтал кому по глупости тайны эти. А ты?

Тут мне смеяться и расхотелось. А ведь и вправду! Вот сволочи неприкасаемые!

Но ведь чего интересно? Вчера до смерти перепугался он, фра Луне, а сегодня розой майской цветет. Не иначе успокоил кто!

…Цветет-то он цветет, но только голос подрагивает. Чуток самый – но заметно. Видать, не все так просто. Не простили, видать, пообещали только.

Неужто поверил, жердь глупая?

– А ты, Гевара? Чему радуешься? Час-другой на колесе-и свободен? Э-э, нет, не выпустим мы тебя отсюда! Еретик ты, сын мой, зломерзкий еретик. Так что готовься каяться, Гевара! А не захочешь – поможем…

Отсмеялась жердь – прямо в глаза мне поглядела. Плохо так!

– Не ты, сын мой, меня за собой потащишь – я тебя поволоку. По кочкам да по камешкам!…

Повернулся он к горбуну, а тот уже наготове – бумаженцию держит.

Ох, и тошно мне уже от хартий этих!

– Хулил ты, Гевара, Трибунал Священный, нас, служителей скромных божьих, словами непотребными именовал. Грех это, сын мой! За иудеев да марранов-выкрестов заступался – и это грех. На учителя своего лжесвященника Рикардо Переса не донес…

Сцепил я зубы, отвернулся. Раскопали! Все раскопали, гады! Даже падре Рикардо в могиле его неведомой не забыли.

– А вот и посвежее грехи. Спознался ты, Гевара, с суккубом мерзким, что обличье некой сеньоры принял, и говорил с ним, и общался всяко…

Эх, и взяло тут меня зло! Взяло – к роже этой гнусной кинуло.

– Я общался? Я?! Да она же сама, маркиза де Кордова…

Осекся – понял. Да только поздно – оскалил фра Луне зубы, горбуну кивнул:

– Признался! Пишите, брат, пишите, не отвертится грешник. А ты кайся, Гевара, хуже не станет. Значит, не с одним суккубом знался, а? Я ведь не об ее сиятельстве говорил. Побывал ты со знакомцем твоим, что именует себя Доном Саладо, в замке колдовском, Анкорой называемом. И общался там с душами проклятыми, неупокоенными. После чего вызвал ты способом зломерзким колдовским суккуба, обличье сеньориты Инессы Новерадо принявшего, что в года давние жизни себя лишила…

И снова – будто не со мною это. Будто не мне об Инессе жердь эта вещает.

Кто же разболтал, а? То ли священник лысый, то ли парни в Сааре. Значит, теперь и до идальго моего калечного доберутся!

…Выходит, нет никакого замка? Не отстраивали его родичи старого дона Хорхе, не уезжал сеньор Новерадо из Вальядолида…

Закрыл я глаза. Нет, ерунда, опять ловят. Сперва на словах, теперь – на грехах.

Не верить! Ничему в стенах этих проклятых верить нельзя!

…Но ведь о маркизе де Кордова я, выходит, как поверил? А как не поверить было?

– И вручил оный суккуб тебе, Гевара, амулет сатанинский – платок с узлами, что все грехи смертные воедино связывает… Достаньте!

А фратины в ризах зеленых уже на подхвате. Схватили за плечи, рубаху рванули.

…А я о булавке с камешками синими подумал. Не знают, выходит?

– Вот, святой отец!

Открыл я глаза. На черной скатерти лежит платок…

– Ага!

Переглянулись жердь с горбуном, наклонился фра Луне, пальцем длинным шелк ковырнул.

– А узлы где, Гевара? Узлы, спрашиваю, где?

И уже не радость в его голосе – страх. А мне хоть на миг, но легче стало. Успел!

– Узлы где? Где?! Развязал? Да ты же… Ты!… Дернулась его рука, знамение крестное творя. Отшатнулась жердь, побледнела:

– Сатана… Сатана! Vade retro! Vade retro! Уведите его, уведите!

И снова тьма черная в углу – подступает, ползет. Ближе, ближе… Вот-вот схватит, вот-вот в горло вцепится.

Понял я наконец, отчего не спешат тут, в Супреме, отчего подумать дают. Не та мука, что тебя мучают, а та, что сам себя терзаешь. От страха – к надежде, от надежды – опять к ужасу смертному. Да не просто так, а чтобы с толку сбить, чтобы с копыт сковырнулся. Вроде как в яме по кругу водят, только с каждым разом круг все меньше, яма все глубже…

И ведь вправду – не понять ничего. Могут убить – и не убивают. Пытать хотят, на дыбу вздергивать – и не трогают.

Или потомить решили, муки предсмертной похлебать вволю? А для чего тогда про иудеев читать давали? И про маркиза этого проклятого? Или у них тут левая рука не ведает, чего правая творит?

…Не удержался – снова на тень взглянул. Вроде там же она – а вроде и нет. На палец, на ноготок – но ближе подползла.

Покачал я головой, усмехнулся горько. Как же, не знают руки эти! Все знают, потому как голова имеется. А в голове той задумка созрела. Про меня, про Начо Белого. Потому и пугают, потому и бумаги читать дают. Чтобы доспел, значит.

…Не ошибся я! Ползет тень, близко уже совсем. Вот-вот вынырнет Он, Тот, что к таким, как я, приходит…

И чего же со мною сотворить хотят? И колесования им мало, и пытки. Оговорил чтоб кого? Предал?

Или еще того хуже?

То ли шорох прошуршал, то ли дверь заскрипела…

Загустела тень, сомкнулась,

Ростом выросла, шагнула.

Вздрогнул я, ледышкой замер.

Вон Он, здесь! Пришел за мною!

Постояла тень у двери,

Молча голову склонила,

Повернулась – смотрит вроде,

Тьма сквозь тьму глядит на Бланко

Вновь шагнула, подождала.

(А на сердце – ужас смертный.)

А потом заговорила —

Тихим голосом, спокойным,

Словно льдом по льду скользнула:

«Здравствуй, брат! Устал я нынче,

Да и ты устал, наверно.

Ну так что же? Потолкуем?»

ХОРНАДА XXXV. О том, как Дон Саладо и сеньор лисенсиат в плавание собирались

Заломили руки, вцепились в подбородок, между зубов – клинок холодный.

– Или сам выпье-ешь, Гевара? А то ошибемся – лишку-у плеснем!

Закрыл я глаза, зажмурился. Снова открыл – на рожи их мерзкие взглянул.

Скалятся рожи. Ну, точно – сицилийцы. И говор похож. Так что не зря я Сицилию эту терпеть ненавижу.

– Идите к бесу, – выдохнул. – Сам выпью! Отпустили, к столу подвели. А на столе – чарка глиняная.

– Пей!

Выдохнул я, Деву Святую помянул. Защити, Милосердная! Ведь видишь Ты все, все Ты знаешь!… Глотнул, ничего не чувствуя. Снова глотнул…

– До дна! До дна, еретик. Вот та-а-а-ак! Ну, на здоровьице!

Поставил я чарку, к себе прислушался. Вроде ничего, словно винца легкого выпил…Это пока ничего! А рожи все скалятся, хихикают. Весело им!

– А теперь гуляй, Гевара-а! Где хочешь – там и гуляй. К дружкам зайди – попрощайся, может, и не увидитесь уже-е, разве что на Кемадеро. Да только помни – до заката тебе время. Вернешься – противоядие-е дадим…

Вздохнул я, сам себя ощутить пытаясь. Вот придумали, сволочи!

– Опоздаешь – кровью обделаешься, а после и вовсе-е – сдохнешь. Понял? Яд хороший, верный, и не знает его никто, кроме нас, так что к лекарям и не заглядыва-ай – не помогут!

Кивнул я – и это ясно. Стреножили раба божьего, лучше пут всяких. Одно непонятно – зачем. Так не спрашивать же!

– Ну, чего стоишь? Пошел!

Скривил я губы – улыбнулся вроде бы, значит.

– Дагу отдайте! Без нее – не пойду. Переглянулись.

Отдали.

А по Севилье народ ходит. Ходит, бегает, кричит – и молчит тоже. Живой народ, завидно даже. Мертвый, впрочем, тоже имеется – хотя бы на кладбище монастырском, совсем рядом, за забором серым. А я – ни то ни се. Среднее что-то, почти как прокаженный, только без балахона и погремушки.

Поглядел я на небо, от жары белое, на мостовую каменную поглядел. Никак и вправду попрощаться отпустили-с миром божьим да со светом белым? Добрые они фратины, которые из Супремы!

А тут и колокол ударил – тот, что у Клементия Святого. Ударил – меня разбудил словно. Вытер я пот со лба, огляделся.

…Монастырь слева, Барабан-площадь справа, впереди мост, тот, что на Тринадцати Лодках. А может, и вправду туда – да головкой прямиком в Гвадалквивир? Чего до вечера ждать?

Улыбнулся – на этот раз по-настоящему почти. Врете, гады, не дождетесь!

Повернулся я спиной к Альменильо-валу, повязку на башке поправил, дагу у пупка поудобнее пристроил.

Гуляй, пикаро! Куда глаза глядят да куда ноги несут. В брюхе яд плещется, за спиной костер соломой мокрой дымит.

Хорошо!

– И вправду хорошо, Начо, что встретились мы с тобою, – озабоченно молвил Дон Саладо. – Ибо много о чем поговорить следует, поелику в жизни нашей, чую, перемены грядут.

– Это уж точно, – согласился я. – Грядут.

Там же я его и нашел, рыцаря моего калечного, – на чердаке-донжоне. Долго думал, заходить ли в гости, а потом рукой махнул: зайду! Все равно уже знают о Доне Саладо, уже и в хартии свои проклятые прописали.

Так хоть поговорим напоследок.

– Вернулся я, Начо, из поездки некой, – продолжал рыцарь. – И хоть недальней она была, однако же небесполезной.

Оказывается, все эти дни, пока меня, раба божьего, в Супреме солили, Дон Саладо в нетях пребывал. Даже не понял, бедняга, что эскудеро его верного черти куда-то унесли. Да так оно и лучше, ежели подумать.

– А сам ты, Начо, здоров ли?

Эх, задумался! Задумался и не приметил даже, что Дон Саладо меня через окуляры рассматривать изволит. Да внимательно так.

– Здоров я, рыцарь, – вздохнул. – С чего мне хворать-то?

…А в животе вроде как шумит что-то. То ли булькает, то ли шипит даже.

Покачал головой доблестный идальго – не просто, с сомнением немалым. Видать, и вправду укатало меня за эти деньки. Да и сам он переменился. Это я вначале, от радости, не заметил, почитай, ничего, а теперь, как вгляделся…

Борода, конечно, прежняя – все та же мочалка, хоть и расчесанная. А вот все другое… Вместо салада дурацкого – шляпа круглая с полями узкими, штаны широкие (у идальго! широкие!), на костлявых плечах – рубаха белая с открытым воротом. А ко всему еще – левантийский кинжал-страдиот у пряжки. Знакомый наряд!

– Помилуйте, рыцарь! Уж не моряком ли вы стать решили?

Улыбнулся Дон Саладо, палец худой к потолку черепичному воздел:

– Именно так, Начо. А посему продал я, как и советовал ты, доспех свой, именуемый бригантиной, и обзавелся платьем этим, куда более подходящим. Был же я в славном городе Палосе…

Только сглотнул я, такое услыхав. Что это с рыцарем моим? Или василиск некий в Палосе объявился?

– Как же, Начо? – в свой черед поразился славный идальго. – Разве не хотели мы с тобой нанять корабль добрый да отправиться за море-океан…

Господь-Вседержитель, Дева Пречистая, Михаил Архангел!

– Скажешь ты мне, конечно, Начо, что немало еще чудищ и мерзких злодеев на земле нашей Кастилии. Однако же замечу тебе по секрету: измельчали монстры сии. Ни в Севилье, ни в округе, признаться, не удалось увидеть мне не токмо единорога или, к примеру, грифона, но даже колдуна или же великана. Правда, в Сааре, как ведомо тебе, обитают великаны добрые, кои и показали мне дорогу в Палос…

Не стал я спорить с рыцарем моим, хоть и ошибся он насчет Севильи. Я вот три денька в гостях у Дракона проскучал…

– Немало я видел в Палосе кораблей разных, Начо. И кастильских, и португальских, и даже алжирских. Беседовал я со шкиперами славными и кормчими мудрыми, и карты их смотрел, и рассказы слушал…

Усмехнулся я, в который уже раз идальго своим любуясь. Хорош дядька, заглядеться можно. Заглядеться, заслушаться. И что он, интересно, в Палосе знакомцам своим новым наплел? Неужто про Терра Граале?

– Скажу я тебе, Начо, – продолжал между тем рыцарь, палец свой костистый опустить позабыв, – что прав был ученый знакомец наш, сеньор Рохас. Хоть и верят шкиперы и кормчие многие в землю, за морем-океаном лежащую, но плыть туда опасаются по причинам, тебе самому известным. Но все же встретил я одного кормчего храброго по имени сеньор ван дер Грааф, нидерландца, из славного города Антверпена родом. И поведал я ему о мечте своей, он же показал мне карту старинную…

Моргнул я даже, ушам своим не веря. Ну, рыцарь!

– И договорились мы с ним, и по рукам ударили, и осмотрел я каравеллу его, «Стяг Иисусов» именуемую. Каравелла же эта, скажу тебе, Начо, хоть и невелика размерами и без палубы даже, однако построена крепко и припаса вмещает немало…

Раньше бы поспорил я с ним. А как не поспорить? На беспалубной каравелле – да через море-океан! Не иначе того сеньора ван дер Граафа, из Антверпена который, тоже из бомбарды звездануло!

Поспорил бы. Но не сейчас. Поглядел я вновь на Дона Саладо, на горе это сухорукое ходячее с тараканами в башке, подумал немного.

– А вы знаете, рыцарь, вы, поди, самый честный человек будете, из тех, кто не помер еще. Да и добрый самый.

– Начо?!

Ну, надо же! Смутился дядька.

– Помилуй, Начо! Хоть и стремился я всю жизнь к следованию заповедям рыцарским, но смею ли я даже думать…

Не стал я слушать, к столу подошел. Не слова его меня заботили – пусть себе болтает, идальго мой образа нелепого. Перо заботило – гусиное, да еще чернила, да бумаги огрызок. Не все же бакалавр-пиит сжевать успел!

Сжевал – но не до конца. Отыскалось перо. И все прочее нашлось.

Присел я к столу, расправил бумажку, вспомнил, какая литера за какую цепляется…

Долго писал! Потому как не эпистола это любовная, что с дуэньями подкупленными сеньоритам всяким пересылается (сам носил, пока еще Малышом Начо прозывался). Любовные просто писать: глазки там, ручки, ушки-носики даже…

– Возьмите, сеньор Кихада. И спрячьте пока получше. Думал – спорить станет, как и обычно. Да только не стал – послушался. То ли потому, что не по кличке глупой я его назвал, то ли в голосе моем чего-то такое различил… Как тогда, в «Императоре Трапезундском».

– Недалеко от собора, сеньор Кихада, там где Хиральда-Великанша, улица Змеиная есть, Калье-де-лос-Сьерпес которая. Знаете?

Подумал мой рыцарь. Кивнул.

– На этой улице дом большой, трехэтажный – банкира Хуаното Берарди, итальянца. Запомните или записать вам?

Пожевал губами Дон Саладо, снова кивнул.

– Вот и хорошо, – вздохнул я. – Записку – ему лично. Сеньор Берарди вам должен кое-что. А на эти деньги снарядите каравеллу – или две, ежели захотите. Только за море-океан не плывите, нечего там делать. В Португалию поезжайте, дом купите, садик с мандаринами, ну, и книжек побольше – про Ланчелоте всяких. Вы ведь с реки Тахо, правда? Так там тоже Тахо, только зовется чуть по-другому – Тажо. Почти рядом с домом своим бывшим жить станете. А ежели скучно будет, голубятню заведете – или зубочистки строгать приспособитесь [62]. Только поспешите, лучше всего завтра поутру идти, не позже. Запомнили?

Подождал я, пока рыцарь мой вновь бородой-мочалкой своей мотнет, – и дух перевел. Легко-легко мне стало – почти так же, как в селде темной, когда я последний узел развязал.

…Не Супреме же денежки мои кровные отдавать! Они бы и рады проглотить, да не дурак же я, чтобы на свое имя счет у Берарди открывать. Несколько циферок, несколько буковок – поди поймай!

– Запомнил я, Начо, – подумав изрядно, молвил идальго. – И не перепутаю, и деньги получу сполна. Однако же хоть и почитают меня безумцем, хоть и смеются надо мной порою, но все же хватит разума моего, чтобы понять нечто. Хоть бы то, что не должен мне сеньор Берарди даже полмараведи…

Встал Дон Саладо, плечи костлявые расправил:

– Или думаешь ты, Начо, что оставлю тебя тут одного? Или не побеждали мы с тобою полчища злодейские и козни колдовские? Или я, рыцарь, брошу своего эскудеро, собрата моего по доблести и чести?

Фу-ты! Даже стыдно мне стало на миг малый. Вначале стыдно, а после злоба взяла. Не на него, ушибленного, на себя.

– Не эскудеро я, ваша милость! Пикаро я! Вор морской, да шпион, да убийца. Колесо по мне плачет, и верно, что плачет. А вы уж извините, сеньор, что связался я с вами на вашу голову, ровно бес какой с младенцем. А деньги, как до Португалии доберетесь, можете нищим, что на паперти тоскуют, раздать. Только за душу мою поминовение не заказывайте – не поможет. Ни хрена мне уже не поможет – ясно?! Ясно, умник благородный?

Шепотом сказать думал, а вместо этого проорал. Во всю глотку, словно и вправду мне пятки прижгли. Проорал, собственным криком задохнулся.

Ничего мне не ответил

Славный рыцарь Дон Саладо,

Поглядел – спокойно этак,

Подошел, за плечи обнял

Уцелевшею рукою.

Что за притча? Вроде плачу?

Так не плачут ведь пикаро!

А идальго улыбнулся,

Бородой качнул, мочалкой:

«Все в порядке будет, Начо.

Ни к чему нам зубочистки.

Был бы меч – найдем дорогу!»

Долго мы с ним на чердаке-донжоне сидели. А куда еще, в самом деле, идти было? Сидели, о том о сем толковали. То есть не мы – он толковал, как и обычно, а я молчал больше. Слушал, соглашался. Да какой смысл спорить? Железный он, мой рыцарь, хоть и калека. Все одно ему, что копьем разить – мельницу ветряную или Супрему, главное – за справедливость чтобы. Таким уж уродился – несгибаемым, ровно лом какой.

Одно хорошо – сильно ему за море-океан захотелось. И все он, рыцарь беспокойный, продумал, все обговорил с нидерландцем-антверпенцем. Ясное дело, сеньор ван дер Грааф – тоже с тараканами в башке. Только Дону Саладо все больше великаны с василисками свет застят, а кормчему этому – змеи морские с русалками. А пуще всего – земли неведомые.

Вот и спелись, умники! Ван дер Граафу, видать, страх как не захотелось в собственной постели помирать. А может, и по нему петля плачет? Знаю я этих нидерландцев!

В общем, не стал я возражать, согласился. Уплыть с ними вместе, в смысле. Вот дней через пяток подгонят они каравеллу, «Стяг Иисусов» которая, прямо к пристани, где мы с сеньоритой Инессой рекой любовались, протопаем мы с ним вдвоем по сходням, из Саары ребята конька его, Дона Саладо, подгонят вместе с моим Куло ушастым – чтоб веселее нам до Терра Граале плыть было…

…Что же это за каравелла, ежели через бар, что возле устья, пройти сможет? Да на ней только Куло моего перевозить, и то жалко.

Потонет!

Но не спорил я – обещался. И к пристани прийти, и вещички собрать. Может, и вправду повезет идальго моему. Уплывет он из Кастилии куда подальше. И от Кастилии подальше, и от Трибунала Святейшего. Авось не потопит его сеньор ван дер Грааф. Поплавают с недельку, оголодают – да свернут куда-нибудь. Хоть в Антверпен, хоть в Лиссабон.

А чего я еще мог сделать? Что ни говорю – ему словно горох об стенку, рыцарю этому. Даже намекнул, что пора-де мне, эскудеро славному, о посвящении подумать. В рыцари, в смысле.

…Так ведь подумали уже – и без Дона Саладо. При всех посвятят – на эшафоте. Или у столба на Кемадеро.

Посидели мы, значит, потолковали, взглянул я в окошко, что на площадь Ареналь выходит. Взглянул, руками развел.

Пора! Хоть и не коснулось солнце крыш, а все-таки боязно. И в брюхе чего-то колоть начало.

…Вот ведь придумали, сволочи зелененькие!

И только попрощаться собрался, о деньгах, что завтра получить надлежит, напомнить, как застучали шаги по лестнице – громко так.

Шаги! По лестнице, затем – у двери самой.

– Сеньор Кихада! Добрый вечер! К вам не заходил?…

Толстячок!

И тут понял я, отчего мне в Супреме отпуск дали.

– Нам надо поговорить, Начо! Мне передали, что вы хотели меня видеть, но мне тоже хотелось потолковать с вами, прежде чем…

Тарахтит сеньор Алессандро Мария Рохас, торопится. Даже не смотрит, куда идем мы. А ведь все туда же топаем – к Супреме, к монастырю старому, где окна камнем заложены.

– Пока вас не было, кое-что изменилось, и весьма…

Отвернулся я, в сторону поглядел – на улицу Сапожников, туда, где пикаро не любят. Только бы он лица моего не заметил!

– Мы все-таки добились своего, Начо! Многих выпустили, мою невесту освободили из-под ареста домашнего и отца ее тоже…

…Знаю!

– Завтра должны выпустить из узилища ее брата. Все-таки мы заткнули им глотку – золотом!

Кивнул я, все еще в сторону глядя. Эх, горяч он, сеньор Рохас, прямо как тогда, в «Императоре Трапезундском». Шумит, задуматься даже не хочет, с чего бы это Дракон на сей раз только золотом – не кровью – обошелся? Подобрел, что ли?

– Но Торквемада, этот мерзавец, не успокоился. По его приказу в Святейшем Трибунале Севильи составили списки – на двести человек почти. Там все – и я тоже, Начо. Понимаете?

Не выдержал я, остановился. Остановился, на него, сеньора лисенсиата, посмотрел. Да, похудел наш толстячок, одни усики прежними остались!

– Понимаете, Начо?

Я-то понимаю! Да что толку? Даже ежели целование крестное нарушу, расскажу все – поможет ли? Ой, не поможет!

– Поэтому надо увозить всех – сразу. Вот отчего я искал вас, Начо. Вы сможете лодки подогнать через пять дней к пристани в Триане? В Кадис и Палос нельзя, там стража усиленная, потому как португальцы рядом…

Сглотнул я, к себе прислушался. Вроде как болит уже? Или просто страх к горлу поднимается?

– Но почему я, сеньор Рохас? Удивился толстячок, изумился даже:

– Но… Нам не к кому больше! От вас только зависит, спасемся ли мы. Да и не во мне дело, женщины там, дети, старики. Мы заплатим, у нас есть золото!…

Ничего я не ответил. Повернулся, дальше пошел. Вот уже и Климент Святой виднеется. А за ним – и ворота с калиткой на запоре.

…А вдруг не впустят, сицилийцы клятые? Так и оставят подыхать – у ворот?

Да нет, впустят! Обещал мне Тот, Кто ночью ко мне заглянул. И не только обещал – по полочкам все расписал. И разговор этот, про беглецов, – тоже. Не думал я лишь, что сам сеньор лисенсиат ко мне обратится.

И ведь даже рассказать не могу. Потому – не понимаю. Ну, ничегошеньки!

– Хорошо, сеньор Рохас. Лодки будут. Я постараюсь…Если бы я! Без меня подгонят. Знать бы только – зачем.

Как благодарил он, про благородство да смелость всякую вещал – не слушал я даже. И не потому, что стыдно стало. Уплывут они, бедолаги. Так и сказал Он: «уплывут». Далеко ли – иное дело.

Верно ребята с Ареналя рассказывали – честный Он обмен предлагает. Вот и мне предложил.

Не пришлось мне резать палец,

Чтобы кровью расписаться.

Полюбовно порешили

Головами обменяться.

Голова моя лихая

Без того уже пропала —

Разве мало душ под двести

За одну башку пикаро?

Только в старой этой байке

Про обмен в темнице темной

Все одно конец поганый —

Не обманет, но погубит.

Не меня лишь – всех нас скопом.

Потому что нет спасенья,

Раз связался с Сатаной.

ХОРНАДА XXXVI. О том, как довелось мне в зеркало поглядеться

– Ах, еретик ты злокозненный! – вскричал фра Луне, новый кус козьего сыра на стол выкладывая. – Морщится еще! Да сыр этот сестра мне прислала, сама его делала.

– Мяса, мяса ему, злодею, хочется, – прогудел фра Мартин, из баклажки глиняной прихлебывая. – Колбасы всякой да грудинки или там жаркого на вертеле…

Я не спорил – хочется, конечно. Тем более день не постный – скоромный. Но и сыр, которым меня потчевали, неплохим оказался.

…Всю ночь мутило – после того, как противоядия хлебнуть дали. А к утру напротив – жрать захотелось.

А вообще дивны дела твои, Господи! Чего творится, а?

– Ох, и еретик он, правда, фра Мартин?

– Правда, фра Луне!

Все там же мы, в допросной. Только горбуна бесы куда-то унесли, зато вся парочка – жердь да громоздкий – в сборе. И я с ними сам – третий.

Сидим, закусываем, скатерку в сторону сдвинули, дабы пятнами не попортить.

– А не удивить ли нам его, злодея этого, фра Луне?

– Удивить, удивить, – закивала жердь. – Спесь с него сбить! Что, Гевара, вор морской, небось все вина, какие в мире есть, перепробовал?

– Было дело, – согласился я, к сыру прикладываясь (а молодец сестричка, знает толк!). – Пивал.

Переглянулись жердь с громоздким. Переглянулись, хмыкнули. Протянул мне фра Мартин баклажку глиняную:

– Так отведай и скажи, лиходей, что сие, да откуда, да урожая какого.

Делать нечего. Отведал. Подивился, снова отведал…Терпкое, крепкое, незнакомое. А вкусное!

– Ваша взяла, – кивнул. – Не знаю.

– То-то! – согласился громоздкий, баклажку у меня отбирая. – Это, Гевара, винцо самое новое, из-под города Хереса, первого, считай, урожая. Скоро вина наши кастильские лучшими в мире станут, понял? Разорим мы вас, нечего будет вам, бродягам, по морю возить!

– Разорите, как же! – не согласился я. – Вина, святые отцы, тем и хороши, что много их. И людей много. Кому одно любо, кому иное какое…

– Ишь философ нашелся! – возмутилась жердь. – В пыточную бы его! Правда, фра Мартин?

– Правда, фра Луне!

…Обычай такой есть, старый очень, известный. Перед казнью да перед застенком палачи обедом угощать должны. Потому как мертвяк будущий – вроде как гость. Хороший обычай – настоящий, кастильский!

– А теперь ответствуй, злодей, враг державный, кто заговору всему голова? Кто против Кастилии нашей козни строит?

Так и спросил фра Луне – сыр дожевывая.

– Встань, встань, злодей! – подбодрил фра Мартин. – Ишь расселся!

– Отвечай!!!

– Заговору всему голова Исаак Абоаб, принц иудейский, – вздохнул я.

Не договорил – захохотали оба. Громко так, весело. Переглянулись:

– Ну ты послушай его, фра Мартин! Откуда такому знать-то? Исаак Абоаб – первый вельможа, а этот кто? Шавка мелкая!

– Может, и мелкая, – согласился я. – Да только с Калабрийцем переговоры я вел, а Пабло – человек серьезный, ему вся правда требовалась. Деньги опять же. Деньги, святые отцы, верности хотят!

Снова переглянулись, да только иначе совсем.

– А неплохо придумано, правда, фра Луне?

– Правда, правда, – согласилась жердь. – На том и стой, Гевара. Гарантии, значит, и денежки. Такому и поверить могут. Правда, фра Мартин?

– Правда, фра Луне! Ну-ка, продолжай, злодей!

– …А с ним, Исааком Абоабом, двое еще – Алонсо де Кабальеро, вице-канцлер Арагона, да Федерико де Кордова, маркиз…

– Ой, врешь ты, Гевара! – взревел фра Мартин, кулачищем мне под нос тыча. – На гранда кастильского хулу возводишь! Или, может, ты дома у его светлости гостил? Беседы с ним, лжец проклятый, вел?

– Гостил, – вздохнул я. – И с беседами тоже – было. Хотите – дом его опишу и сад даже? Львы там мраморные…

– На том и стой, Гевара, – согласился фра Мартин, кулак свой убирая. – Всех троих ты, понятно, знать не мог, не по чину, а вот кого одного – должен был. Правда, фра Луне?

– Правда, фра Мартин! А теперь, злодей, о заговоре расскажи, о том, как решили они, супостаты, Кастилию нашу сгубить?

…Понял я теперь, для чего сицилиец, хмырь ученый, хартии мне читать давал. Какой же я заговорщик, ежели не ведаю, ради чего башкой рискую?

– Заговор сей, святые отцы, иудейский. Хотят заговорщики смуту вызвать, а в той смуте и власть захватить.

Ибо марранов в Кастилии нашей, почитай, треть – не менее, и всюду они – в войске, среди клириков, в Совете Королевском даже. И вице-канцлер Арагонский Алонсо де Кабальеро – марран, иудей тайный, и его сиятельство де Кордова – тоже. А посему решили они власть перебрать. Вначале под личиной христиан добрых, дабы соседи наши не вмешались. А после и суть свою иудейскую показать, державу, Сион новый, основать…

Даже заучивать не пришлось – память хорошая. Противно, конечно, повторять такое, да что делать?

…Пока хартии читаю, выдумываю дрянь всякую – живу. То и обещано – жизнь. Недолгая, конечно, но и не короткая. Пока все это заучу, пока заговор соберется-сложится, пока следствие пройдет… Может, месяц, может, три – но живой все же. Живой, и шкура цела, и вином из Хереса угощают.

– А отчего же дружки твои, Рохас со товарищи, бежать вздумали в день такой? Им бы к злодеям присоединиться!

Вздрогнул я, зубы сцепил. Ведь обещал Он – не тронут, дадут уплыть.

…«Уплывут». «Доплывут» – не сказал.

– А чему же дивиться? – возразил я. – Шкуры спасают потому что. Да и опаска есть, посему решили баб да детишек увезти подалее, к Сааре. Удастся – вернутся, нет – за море уйдут.

– И то, – кивнула жердь. – Бегство – вины признание, а ежели еще в день такой!… Правда, фра Мартин?

– Правда, фра Луне! – прогудело в ответ. – А теперь расскажи нам, Гевара, про колдовство черное, коим маркиз де Кордова занят, да про супругу его, маркизу, что из гроба встает, да про невинных христиан убиение, да про младенца распятого!…

Подробно спрашивает – чтобы не сбиться мне. Но только в этом подсказывать мне не нужно. Не собьюсь!

…Так и не понял я, чего с ее сиятельством приключилось. То ли байки это, то ли и вправду – мертвец ходячий. Ох, и вовремя я серьгу за свечи черные кинул!

Все расскажу! В такой компании и помирать не жалко.

– Ой, врешь ты, еретик, гранда кастильского оговариваешь! – проревел фра Мартин, меня за грудки беря. – Болтовня все это. Големы, терафимы – тьфу, срамотища! Имя хоть одно назови. Имя! Кого его сиятельство сгубил, кто ему служил в деле черном?

– Сгубил он сеньора Франциско Пенью, – усмехнулся я. – А служил ему иудей некий, Ицхак бен-Иегуда, прозываемый Одноглазым, коего он, дон Федерико, от костра спас. Он-то, Ицхак, и учил его сиятельство премудростям этой, как ее?

– …Каббалы, – подсказала жердь. – Ты не сбивайся, Гевара!

– А пусть, пусть сбивается, фра Луне! – не согласился громоздкий. – Откуда ему, разбойнику морскому, премудрости все знать? И слово «терафим» говорить не должно. Башка на стене – и все тут. А с дуэньей глиняной ты, Гевара, хорошо придумал. Услышат – не забудут, да и поймут сразу. Ну, кайся, кайся, не пропускай ничего!

– Погоди, фра Мартин! – перебила жердь. – Вот чего я подумал: про Олу, Всесожжение которое, пусть молчит. Ведь иначе чего выходит? Ежели иудеев-праведников сжигать – на иудейскую же пользу, то, получается, Супрема им, христопродавцам, помощь подает?

– И то верно, – набычился фра Мартин. – Как же обойти сие, фра Луне?

Задумались святые отцы, лысины принялись чесать.

…Ведь чего я на все это согласился? Пожить захотелось еще, понятно. Не отпустят, не помилуют – это ясно. А так – живой, и сегодня, и завтра. И послезавтра тоже. Это, значит, раз. Два, понятно, толстячок. Отпустить обещали, потому как бегство марранов злокозненных изобразить следует.

Только вот плохо, что «уплывут», а не «доплывут».

А три – это, само собой, их сиятельства. Думал ли я, что поквитаюсь? Не своими, понятно, руками, так ведь и он, маркиз де Кордова, самолично сеньора Пенью, Адониса бедного, не душил и голову ему не отрезал. А марран ли он, дон Федерико, нет ли – какая мне разница?

Подло все это, конечно, да куда деваться? Да и не рыцарь я – пикаро, а пикаро только своих сдавать не должен. Вот ежели бы и вправду в рыцари меня бы посвятили!…

А это уже четыре, стало быть. О Доне Саладо забудут – хотя бы на пару деньков. А он тем временем им парусом помашет.

А может, и не четыре это, а как раз первое самое?

– Значит, так, Гевара. Про Олу скажешь, но не про сожжение, а про убиение, понял? Убиение невинных христиан, дабы злых духов ублажить. Чисто получится, как раз жертвоприношение. Понял?

Пожал я плечами – понял, конечно.

Выдумщики они, святые отцы, куда там бакалавру в окулярах! Да только они над мелочами стараются. Все главное мне Он, Тот, что из тени черной появился, обсказал. Слаба, мол, Ее Высочество, слишком много о Кастилии думает. О Кастилии – а не о вере христианской. Потому и марранов прикармливает, потому и его сиятельство Кордову не трогает.

А особенно Ему, Тени этой ночной, народ наш кастильский не по душе. Добрый очень народ! Добрый – и свободу слишком любит.

И верно ведь – и про народ, и про Ее Высочество. То-то падре Хуан де Фонсека молчать мне велел. Нужны им, королевским советчикам, Кебальо-всевидящие, чтобы до земель далеких доплыть, и щит – Ола проклятая – против Ангелов Наказания требуется. Значит, переубедить Ее Высочество следует, да и народу мозги вправить. А чем, как не заговором супротив Кастилии нашей? Даже выдумывать особо не приходится, все правда почти: и его сиятельства делишки, и падре Хуана заботы.

Выходит, я и сеньору архидьякону фитиль вставлю? И то славно! Знать бы только, за какие грехи отвечать придется? Чего заговорщики проклятые удумали? То ли Арсенал севильский подпалить, то ли хуже чего.

…А если и вправду – хуже? Кем же я стану тогда? Ведь если с его сиятельством ясность полная, то чем передо мною вице-канцлер де Кабальеро провинился? А Исаак Абоаб этот? Может, и злодеи они, маркизу под стать. А нет ежели?

– Теперь вот чего, Гевара. Пытать станут – повторяй одно и то же, быстро отвянут. Потому как не один ты такой говорливый будешь. Понял?

Застряло в горле у меня винишко хересское (снова угостили – не жалко им). Легко этой жерди советы подавать. Его бы на лестницу-чудесницу!

– Не боись! Не боись! – подхватил фра Мартин, лапищей своей меня по плечу хлопая. – Может, и не будут пытать. На колени бухнись, ори, что, мол, совесть заела, молчать не могу…

– И поклянись! Поклянись, сын мой! – вставила жердь, руку худую вверх вздымая. – Иисусом Христом поклянись, Девой Пречистой, Крест, стало быть, Святой поцелуй, душу свою бессмертную в заклад поставь. Понял ли?

Многому меня в Супреме этой проклятой научить успели, да только не такому. Перекрестился я даже. Или вправду в Пасть Адову попал?

– Вы чего, отцы святые? Или сицилийцы вы? Или в Бога не верите?

Думал – ругаться станут. Или смеяться. Или в ухо двинут, как падре Хуан.

Не стали, не двинули. Переглянулись, со значением так.

– Глуп он еще, правда, фра Мартин?

– Правда, фра Луне!

Вздохнул фра Мартин, меня, неразумного, жалея.

– Ты, Гевара, учиться должен. Выучишься – дольше проживешь. Первое дело, не просто поклясться, а со словом секретным…

– Клясться будешь, – затараторила жердь, – после каждой клятвы повторяй – про себя, не слышно чтобы было: «Сие правда, которую мне Церковь Святая сказать велит». Вот и не будет на тебе греха. А Церковь, еретик ты этакий, всякий грех с тебя снимет. Даже то, что ты с суккубами, паршивец, якшался! Понял ли?

Почесал фра Луне подбородок свой небритый, усмехнулся – мерзко так. Ну тут уж не выдержал я. Меня невесть чем попрекают – а сами? Учат, как целование крестное обойти?

В одном правы – учиться надо. Так ведь выучили уже кой-чему!

– А не докажете! Не с суккубом я общался, а с сеньоритой знакомой. А то, что ее Новерадо кличут, так мало ли фамилий?

…Про то, что иное у лобастой прозвище, говорить, понятно, не стал. Еще искать примутся!

– А пытать станем? – улыбнулся фра Мартин. Просто так улыбнулся, без злобы. Хочешь, мол, поиграть, Начо, так мы не против.

– А смолчу? – не сдавался я. – Язык прикушу? Да к тому же, отцы святые, Новерадо – герой, вроде Сида Компеадора. Такое и Трибунал слушать не станет.

– А платок! Платок! – возопила жердь, с табурета вскакивая. – Оный платок шелковый, о коем поведал Трибуналу падре Америго из храма Святой Агнессы. При свидетелях изъяли!…

…Лысый который, падре. А ведь нашли! Хорошо, что я про булавку с камешками смолчал. На месте булавка.

– Какой такой платок? – поразился я. – Мало ли платков шелковых? Узлы где, фра Луне? А то станут меня пытать, так я признаюсь, что исподнее ваше с бесовой бабушки снято, потому как вы с нею по пятницам балуетесь!

– Умный какой, да? – вздохнул фра Луне. – Правда?

– Нет, неправда, – покачал головой лысой фра Мартин. – Мыслишь ты верно, Гевара, да только учти – обвинение любое вдвое и втрое уликами да показаниями подкрепляется. Есть у нас свидетель, что называл ты знакомую свою Инессой, а сеньор Кихада, спутник да подельщик твой, именовал ее сеньоритой Новерадо. И про Анкору-замок говорили вы.

Ох, и не понравилось мне это слово – «подельщик»!

– Понимаешь, Гевара, – продолжал громоздкий, словно и вправду учить меня вздумав. – Шпионить – одно, может, тут ты и мастер, врагов же выявлять – иное совсем. Уговаривать да на дыбу вздергивать – дело нужное, но не с этого начинать следует. Покажем ему, фра Луне?

– Отчего бы не показать, фра Мартин, – согласилась жердь. – Пусть не думает, что нас он, братьев смиренных, умнее. А то начал мне он байки травить про то, как монахиню пользовал да священника в зернь обыграл. Ведь в чем случай твой, Гевара? А в том, что особый он. Полезный ты для нас человек, да только падре Хуану служил, а не Трибуналу Святейшему. Хорошо служил, собака ты этакая, трудно на тебя раскопать чего было!

– А ведь и вправду трудно, – кивнул громоздкий. – А как такого расколоть, а? А так расколоть – человечка найти верного, чтобы послужил нам не за страх – за совесть. Ну, пошли, что ли?

Взяли меня под ручки белые, встряхнули.

Повели.

И что интересно? Вроде бы снаружи монастырь этот маленький совсем, а внутри – собора севильского поболее. И туда коридор, и сюда коридор. Темно всюду, страшно. И людей – никого, даже фратин поганых. Куда только подевались?

Долго шли – вниз, вверх, снова вниз. Думал – в подвал, где селды, ан нет. Открылась дверь железная, а за нею вроде как дворик. Патио почти, только без львов и мандаринов. Камень под ногами да стены, да небо горячее сверху.

Даже зажмурился я с отвычки. Это после свечей-то!

– Ну, пошел! Назад запросишься, в дверь стучи. А как поймешь, помысли, Гевара, все ли тебе показали мы – или краешек только…

Толкнули вперед – чуть не упал. Хлопнула дверь за спиной, засовом крякнула.

Разлепил глаза – не видно!

Только маревом колышет,

Словно в небе – Кемадеро.

А как слезы стер ладонью,

Поглядел – один лишь камень

С четырех боков да снизу,

А над камнем – небо крышей.

А в углу, где тень сбежалась,

Вроде тряпку кто-то бросил,

Мешковину краски серой,

Не захочешь – не заметишь.

Подойти хотел я ближе,

Глядь, а тряпка шевельнулась,

Шевельнулась, вниз скользнула,

А под тряпкой – бритый череп,

И глаза на черепушке

На меня глядят-моргают.

Удивиться не успел я,

Слышу. «Здравствуй, Белый Начо!

Значит, померли мы оба,

Ежли встретиться пришлось?»

Не стал я отвечать – рядом присел, отвернулся. Плохо глядеть на нее было, на Костансу Валенсийку. Словно и вправду – мертвяка встретил.

И тут засмеялась она – страшненько так:

– Ай, Начо, ай, принц Белый! Ну, чей верх нынче?

– Оно и видно, – огрызнулся я. – Косы куда девала? И снова смех – злобный, радостный.

– Так я ими тебя и удавила. Горячка у меня начиналась, как ты меня подрезал, вот и сбрили. Ничего, отрастет! Все жизни на тебя потратила, одна осталась. Эту – не хочу уже, себе оставлю!

– Ты чего, дура, отсюда выбраться мыслишь? – поразился я. – Лучше бы тебе и вправду у Башни Золотой помереть!

– Ой, не лучше, Начо-мачо!

Застонала, приподнялась, на руку худую опираясь. Хотел я помочь – зашипела, скривилась.

– Давно ли им подмахиваешь, подстилка поганая?

– Подмахиваю? – дернулась она. – Ишь, мачо, какие слова выбираешь! А сам чего до сих пор не помер, а? Жить хочешь? Вот и я хотела. Страшно помирать-то!

И вновь отвернулся я, чтобы взглядом не встречаться. А ведь и вправду – всем жить охота.

– Меня, Начо, полгода назад взяли. Они ведь не только иудеев и мавров едят, цыганами тоже не брезгуют. Хоть три креста надевай – все равно еретичкой останешься. Вздернули на дыбу, кипятком поить стали – про всех рассказала, не стерпела. И про тебя – как я, Костанса Валенсийка, тебя ненавижу. А они и обрадовались, сволочи. Жить, спрашивают, хочешь? А денежек? А из Кастилии проклятой уехать? А Начо-мачо своему отомстить?

Задохнулась, закашлялась, ладонь худую к груди приложила. А мне совсем худо сделалось. Не зря меня сюда притащили. Ведь что выходит? Костанса мне отомстить хотела, я – маркизу, его сиятельству булькающему…

…Как бишь она, плясунья чернокосая, толковала? Повесят, значит, меня, а ей оттого счастье привалит. Выходит, и у нее своя Ола? И у нее – и у меня?

– Дурак ты, Начо! Совсем дурак! Сообразить бы тебе, что никакая шлюха смелости не заимеет такого, как ты, альгвазилам сдавать. А мне деваться-то некуда!…

Покосился я на нее, на тряпку серую. А ведь и вправду зря поверил. Или решил, что цыганки храбрее прочих?

Сумела все-таки – встала, мешковину скинула, в одной сорочке осталась – грубой такой, какую монахини носят. Ох, и страшная же она стала – плясунья, что ветром меж столов носилась!

– Взять им надо тебя было, Начо-мачо, вот и примеривались, когда лучше – да на чем, чтоб даже падре Фонсека вступиться не смог. А я ведь не всегда в юбке ходила. Мальчишкой переоденусь, косу под шляпу спрячу – и за тобою, глядеть, как ты с барышнями всякими милуешься. А ты идешь, гордый такой, не замечаешь… А теперь мы оба с тобою – мертвые. У тебя – приговор, а меня уже, говорят, и на кладбище отнесли, и в книгу церковную записали. Да только дважды не хоронят, Начо! Выживу я, воскресну. А ты?

И вновь не стал я отвечать. И так все ясно. Оба мы с нею тут нужны. Я – против маркиза и прочих свидетель, она – против меня. Заартачусь – и сразу в подвал пыточный.

Хотел пожелать, чтобы сдохла она, сволочь, поскорее, да удержало что-то. Сволочь она, понятно. А я?

Открыл я рот, языком дернул. Не получается. Снова попробовал…

– Прости меня, а? Ведь все равно подохнем. Прости! Оскалилась, губы скривила, ко мне подалась.

– Простить? Тебя простить, мачо?

– Да, – выдохнул я. – Прости!

Поглядела она на меня – долго так, внимательно. Словно впервые заметила.

– Не хочу я подыхать, Начо! Вытащишь меня отсюда – может, и прощу. Меня вытащишь – и себя тоже. Квиты мы с тобою, а за гробом даже ненависть кончается…

Зря зеленые решили

Похвалиться предо мною:

Мол, крючок у нас есть, Начо,

И на том крючке висишь ты!

Не крючок я здесь увидел,

На камнях горячих этих.

Словно зеркало подали,

Чтобы вволю наглядеться.

Наглядеться, насмеяться

Над собою, дуралеем.

Обмануть судьбу решил ты,

Головами расплатиться,

Чтоб пожить еще недельку?

Погубить врагов задумал,

Чтоб друзей спасти от смерти?

Не поможет! Не спасет!

ХОРНАДА XXXVII. О том, как славный рыцарь Дон Саладо чудище некое повстречал

…Дом как дом, что он, что соседние – не отличить. Стены в побелке, окна ставнями закрыты, на крыше – черепица бурая. То есть это сейчас она бурая, а когда-то желтой была. Разве что калитка приметная – резная. Но и таких калиток здесь, в Квартале Герцога, немало.

Но это снаружи – не отличить. Внутри, понятно, все свое, особенное, тем более живет тут…

– …Граф де Сигода, – тычется губами мне в ухо фра Мартин. – Бывший наместник Галисии. Запомнил, Гевара? Его, значит, от должности отставили, потому как марранов привечал, вот и снюхался со злодеями, заговорщик подлый. Запомнил?

Поморщился я – больно уж губы у брата-инквизитора на ощупь противные.

Третий дом уже разглядываем. Один на улице Змеиной, два – в Квартале Герцога. С утра гулять по Севилье направились – я да фра Мартин.

– Значит, векселя ты здесь получил, Гевара. На втором этаже, из рук в руки. Ну, пойдем, грешник, надобно нам еще кой-чего поглядеть.

И – под ручку меня. А сзади еще двое в затылок дышат.

Как узнал я поутру, что в город выпустят, да еще без яду в брюхе, – обрадовался. Пикаро, он вроде рыбы, пусти в воду – из любой сети улизнет. Тем более расчетец у меня имелся. Думалось отчего-то, что жердь со мною пойдет, фра Луне то есть. Этого бы я с одного удара завалил.

…Дагу, конечно, не вернули – умные!

Но – не повезло. Не жердь со мною пошла – фра Мартин, громоздкий. А этого с копыт не собьешь, здоровый, почти как дон Фонсека. И те двое, что сзади пристроились, не отстают. Крепкие – и в плащах черных до пят. А под плащами – не поймешь чего, то ли арбалет взведенный (видел такие – маленький, в локоть всего), то ли просто нож метательный. И предупредили – дернешься, мол, подраним. И сразу – на гарроту. Вот и гуляем.

– Запомнил, значит? – продолжал меж тем фра Мартин. – А ну-ка повтори, сын мой! Да с самого начала все.

Оглянулся я, в который раз уже. Нет, не убежать. Ежели бы на улицах народу побольше было! Да мы, видать, неспроста людные места обходим.

Делать нечего – повторил. Повторил, да и усомнился:

– А если спросят, чего в домах тех внутри? И как сеньоры эти, заговорщики которые, выглядят?

– Ишь умный!

Засопел фра Мартин, насупился:

– Это верно, конечно, да только времени у нас мало, два дня всего. Коли не подпишет, начинаем. А вот ежели да, тогда все чин чином подготовим, понял?

– Да как не понять? – согласился я.

…Ой, любопытно! Это кто же чего подписать должен?

– А спросят – отвечай, что ночью дело было, а сеньоры те, само собой, маски надевали. С какой радости им лица свои благородные тебе, разбойнику морскому, показывать? А раз ночью, значит, темно вокруг, не разглядел ты. Понял ли?

Не стал я спорить – понял. Что спешат очень – понял.

Два дня, выходит?

А фра Мартин все дальше косолапит, меня за собою тянет, да только неуверенно как-то. Раз оглянулся, два оглянулся…

Встал.

Встал, тонзуру свою почесал, меня в сторонку оттащил, к калитке резной.

– Слушай, Гевара, ты особняк его милости Аугустино Перена, ассистента Севильи, помнишь?

– Чего же не помнить-то? – удивился я. – На углу Аббатской он, двухэтажный такой. И бывал я там, не в парадных покоях, правда.

Было дело! Посылал меня Калабриец к человечку одному, при доне Аугустино служившему. Да не просто – с вексельком верным.

– Так даже? – обрадовался громоздкий. – Вот и славно, сын мой! Там ты, значит, и виделся с сеньором Алонсо де Кабальеро, вице-канцлером Арагона. Восемь месяцев назад он в Севилью приезжал, не спутай. Вместе с Его Высочеством Фердинандом, в свите его.

Кивнул я – и это не спутаю. Да чего это с фра Мартином? Сопит, на меня не смотрит.

– А погулять не хочешь, грешник? Часа, значит, три? Ах, вот оно что! Не выдержал я – хмыкнул. Прямо в рожу ему.

– Так это не я погулять хочу. Вы хотите, святой отец. И не я грешник – другой кто-то!

Думал – в зубы саданет. Нет, стерпел! Снова тонзуру свою чесать принялся, да не пальцем, всей пятерней.

– Все мы грешны, все, сын мой! Все грешны, да не все умны. А умный ты ежели, поймешь. Поймешь – и язык свой прикусишь.

– Прикусил уже, – согласился я. – Так чего, идти мне?

Засмеялся громоздкий, меня по плечу хлопнул:

– Иди-иди! Да недалеко только. Смиренные братья за тобою, негодником, проследят, чтобы не случилось чего. Ты ведь свои вещички у «Тетки Пипоты» кинул? Вот туда и гряди, сын мой. Винца выпей, девочку кликни, посисястее чтоб была. Напоследок оно, значит…

Облизнулся даже фра Мартин, не иначе про «напоследок» этот подумав. А у меня словно крылья выросли. Да хоть на полчаса отпустите. Двое за спиной – подумаешь!

…Ошибся я – не двое. И не четверо даже – шестеро. Не дурак оказался фра Мартин. Ежели бы двое, то вышел бы Белый Начо на Ареналь-площадь, свистнул в два пальца…

А так нет – успеют скрутить. Или ножом саданут.

В общем, некуда деваться – пошел к тетке Пипоте. Оно и вправду, винца бы хлебнуть…

– Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

Замер я, голову в плечи втянул. Какой еще к бесу «диририм»?

Вина я, понятно, взял – кувшин целый. Взял – да и по лестнице знакомой ступенями заскрипел – прямо на чердак-донжон. Ежели дома мой идальго, так и выпить с ним можно, поболтать, порасспрашивать. А нет его – сам выпью, его повспоминаю.

…Оно, конечно, не стоило бы нам встречаться. Да только поздно – знают фратины зеленые о Доне Саладо. Одна надежда – уговорю его, калечного, ноги побыстрее из Севильи сделать.

Потому и пошел. А тут!…

– Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим! О думель, думель копф!

Ничего себе! А голос-то какой – хриплый, страшноватый, словно певцу по горлу дагой полоснули.

– Айне каре, айне штос! Диририм-дрим-дрим!

То есть, может, и не «каре», и не «штос» – больно голос уж хриплый, разобрать трудно. Но – похоже.

Эй, плавать шкипер по морям.

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

И утонуть ко всем свиньям!

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

Эге, уже и по-кастильски запел! То есть не совсем по-кастильски…

Приоткрыл я крышку деревянную, что с лестницы на чердак вела, голову высунул…

В подводный царство попадать.

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

С морскими девками он спать.

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

Ну и рожа!

И если бы только рожа! Расселся за столом этакий бурдюк в рубахе грязной, щеки небритые на грудь свисают, на подбородке – то ли борода, то ли просто мусор прилип. Расселся, кубок глиняный лапищей сжал…

Царя морского гнать он с трон,

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

Звать мертвяков со всех сторон!

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

Поглядел я на этот бурдюк распевшийся да и решил ничему больше не удивляться. Поет – и пусть себе поет. Тем более на столе не только кубки пустые и рыба соленая, погрызенная, но и кувшин красуется – всем кувшинам кувшин.

Матрос-мертвяк он там собрать.

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

Свое он царство основать!

Диририм-дрим-дрим! Диририм-дрим-дрим!

Сел я на табурет скрипящий, свой кувшин на стол поставил, в кубок плеснул.

– Здоровье вашей милости! Бурдюка хрипящего, в смысле.

А сам уже и соображаю потихоньку. Уж не сам ли это отважный шкипер ван дер Грааф, с которым мой идальго море-океан пересечь решил на каравелле беспалубной?

Ну, с таким уж точно – доплывешь! Хоть до дна песчаного, хоть до скалы ближайшей.

– Вот я и говорить, вам, майне герре, – помереть! И герр Штрузе помереть, и герр Хальс-боцман помереть. Та-а! От лихорадка помереть, это я ист точно говорьить!

А сам кубок уже тянет. Не иначе – тост у него такой. Стукнулись.

– А когда их, майне герре, в море хоронить, они за каравеллой плыть продолжать. Та-а! Не весь плыть – лица только плыть. Слева – герр Штрузе, справа – герр Хальс-боцман. Две недели их лица на воде видеть. Та-а!

Снова стукнулись. Хлебнул бурдюк от души, брюхом колыхнул – и на меня воззрился.

– Так ты и есть герре арматор, который меня, шкипера старого, за море-океан плыть нанимать? Та-а? Это ист гууде! Я всю жизнь о таком мечтать, герре арматор! Да только раньше времени потонуть не хотеть, а сейчас время самый ист, отчего бы за море-океан не плавать? Та-а?

Глотнул я еще винишка (молодец тетка Пипота, не подкачала!) да и принялся переводить на кастильский. Арматор – судовладелец, стало быть…

Так ведь деньги! Мои денежки. Я же их Дону Саладо отписал!

– Я приказать закупить много-много лимон, герре арматор. Лимон мы добавлять в везере – в вода. Вода с лимон не пропадать, майне герре! И матрозен лимон жрать для пользен их брюхен. Та-а! А солонина я сам выбирать, без жука и червяк. Сам выбирать, смотреть сам!

И снова кубок тянет – стукнуться.

Так отчего бы не стукнуться? Тем более с лимонами он верно сообразил, бурдюк этот. Так что растопырил я уши пошире…

– И покупать я новый астролябий, самый лучши! Та-а! И секстант покупать. А компас я иметь три! А еще иметь гроозен бомбард и кулеврин. Но ты скажешь, герре арматор, что это все мало есть. Та-а? И ты говорьит чистый правда!

Да ничего я такого не говорьить. О другом я есть думать: доплывет ли корыто герре шкипера хоть до Лиссабона?

…Ой, вряд ли! Даже ежели он дюжину астролябий прикупит.

– Я никому не показывать это-о, на тебе, герре армотор, показать это-о. Та-а!

Зашелестела бумага, на стол легла. Покосился я – карта, ясное дело. Сверху да с боков – демоны морские с хвостами, а в центре – все, что полагается. У Калабрийца таких карт – сундук целый.

– Этот картен я сорок лет составлять. Та-а! Картен майне фатере брать, майне браазе картен брать, три картен покупать, один картен воровать. Та-а! Такой картен ни у айне шкиперен унде кормчиен нихт! Все течений – есть, розен-ветер есть, для лета – есть, для осени – есть!…

Разошелся – не остановишь. Эх, жалко, меня на борту не будет! Занесет герре шкипера вместо с идальго моим куда-нибудь к мысу Бурь, ищи их потом!

– Но ты, герре арматор, умный есть. Ты меня, старый шкипер, спрашивать, отчего я сам не плавать, если карт иметь?

– Так чего же спрашивать, ваша милость? – не выдержал я. – Сами же сказали – потонуть боязно было. А сейчас решились вроде. Потонуть, в смысле.

Напоследок – как фра Мартин сказал. Ухмыльнулся бурдюк, по брюху своему безразмерному похлопал:

– Та-а! Пусть дураки так говорьят, герре арматор. Пусть дураки за майне упокоен тринке! Та-а! Но я теперь господень кормчий иметь. Без господень кормчий мне землю за море-океан не увидеть. А теперь мне не тонуть и каравелла майне не тонуть. Я о господень кормчий всю жизнь мечтать, всю жизнь не встретить. А сейчас встретить целых два. Та-а!

Моргнул я, сообразить пытаясь. Господень кормчий – это не иначе сеньор Кебальо, рыцарь мой калечный. Видать, у бурдюка-шкипера с его сиятельством де Кордова мозги одинаково завернулись!

…Так ведь не только с его сиятельством. С падре Хуаном де Фонсекой тоже. Вот притча!

– Еще один господень кормчий есть. Кормчий гууде, моряк гууде. Но жадный-жадный слишком. Та-а! С ним я говорьить, его я просить, но ему нужен гольд, много гроозен гольд!

Тут и у меня мозги начали узлом морским завязываться.

– А зачем шкипер много гроозен гольд? В море вместе с ним кидать, как помрет? Та-а?

И тут как шибанет меня. Гроозен гольд – много золота!

«…Золото, сьер де Фонсека! Очень много золота, да».

Колон-картограф! Тот, кто над землями открытыми вице-королем стать желает. Вот ведь дела, даже говорят похоже с бурдюком этим нидерландским! Один «да» к словам прибавляет, другой же…

– Та-а! И потому сказать я тебе, герре арматор: каравелла мой «Стяг Иисусов» через цвее… два день к пристани подходить. А как прилив начинаться, Гвадалквивир-бар кроссен – и прямо в море-океан, майне герре! А еще я тебе сказать: кто из господень кормчий чего искать, тот и находить это, герре арматор. Если кто искать гроозен гольд, тот и находить гроозен гольд – но не больше, нихт! А кто искать чудо – тот чудо открывать! Тринкен, майне герре!

Покачал я головою:

Ну и жизнь! Безумцы всюду.

Словно мало мне идальго,

Что пластает василисков,

И маркиза де Кордова,

И Адониса-бедняги.

А подумать – чем я лучше?

В той же стае, в той же шкуре!

Может, самое мне место

На дырявой каравелле

Вместе с пьяным нидерландцем?

Чайки в небе, пена в ноздри,

И вода морская в глотке —

Чем не участь для пикаро,

Что танцует под веревкой?

И на палубе станцую,

Если треснет под ногами!

Пусть укроет мою душу

Океанская пучина —

Не достать до дна морского

Сатане!

– Сколь рад я видеть тебя, Начо! У вас же, сеньор ван дер Грааф, прощения прошу, ибо задержался изрядно. Однако же причина тому была, и причина серьезная весьма.

Хвала Деве Святой – явился, калечный мой! Все в том же платье моряцком, в шляпе круглой…

А я и не в обиде, что припозднился он, Дон Саладо, потому как успел с бурдюком-шкипером кой-чего оговорить. Даже не кой-чего – главное.

– Признаться, сеньоры, пребываю я в сомнении немалом. Не знаю даже, вовремя ли мы за море-океан собрались?…

Подивился я даже. Неужто у Дона Саладо дурь наконец-то прошла?

…А я как раз с сеньором шкипером по рукам ударил. Первое – без меня они отплывают, ежели к сроку не явлюсь (а как явиться-то?). Да и второе…

– Ибо казалось мне, что не грозят городу Севилье чудища страшные, равно как великаны злобные и прочие андриаки…

…И второе – тоже важное. Если не заладится с морем-океаном – в Лиссабон каравелла повернет. Или куда еще, чтобы поближе, – да только не в Кастилию.

– Но сегодня увидел я нечто…

Нахмурился достойный идальго, к столу присел, вцепился рукой в бороду-мочалку. Плеснул я ему вина – не поглядел даже.

– Был я у собора севильского, сеньоры, дабы полюбоваться им перед дорогой дальней, и молитву сотворить, и свечи возле икон святых поставить. Однако же не пришлось свершить мне сие…

Ба-бах!

Точно в кувшин камешек попал. Ловко кинули – прямо через окошко отворенное. Подошел я поближе, выглянул.

…Ну конечно! Фра Мартин у входа топтаться изволит. Довольный такой, улыбающийся.

Согрешил уже, сволочь!

Меня увидел – ручкой сделал. Пора, мол, Гевара. Самое время за решетку отправляться.

А рыцарь мой и не заметил ничего – до того увлекся:

– Увидел я, сеньоры, как приближается к собору процессия некая. Двадцать рыцарей в плащах белых впереди едут, за ними – носилки конные, следом же – иные рыцари. И герольды с ними, и скороходы…

Кивнул я в окошко – скоро, мол, буду. А сам к Дону Саладо повернулся – попрощаться. Да только храброго идальго не остановишь.

– Решил я поближе подойти, дабы поглядеть, кто в почете таком ехать изволит? И что же? Хоть и не захватил я с собою окуляров, однако же сразу узрел чудище жуткое, что на носилках тех пребывало. Ввек не видел я лиха такого! Клыки в полбраса длиной, желтые, кровью текущие, вместо рук – лапы косматые с когтями медвежьими, а из-под хламиды черной хвост змеиный свисает! Стал я подмогу звать, рыцарей кликать, но оттолкнули меня, слушать не пожелав…

Делать нечего – хлопнул я по плечу идальго моего, пожал руку сеньору ван дер Граафу – да и на лестницу.

– …И вот думаю я, сеньоры, не рано ли нам Кастилию покидать? Ибо ежели таковые монстры по Севилье разъезжают невозбранно…

Прикрыл я крышку деревянную да и пожалел, что занят нынче сеньор лисенсиат. Достал бы лаписьеро свой свинцовый, чудище бы по системе нарисовал.

Глядишь, и полегчало бы!

– Отвел душу, Гевара? Ну, пошли!

И вправду доволен он, святой отец. Цветет прямо! Не иначе все это время книги душеполезные читал.

– Добрые мы, сын мой, с понятием. Ну, пошли, пошли!

Поглядел я вокруг. Стоят зелененькие, на нас поглядывают. Не убежать, не скрыться!…Зато спросить можно. О чудище.

– А чего бы не пойти, святой отец? – говорю. – А заодно не скажете ли вы мне, фра Мартин, кто это в Севилье нашей с почетом рыцарским ездить изволит? Двадцать рыцарей в белых плащах впереди, носилки конные…

Дернул он плечами своими необъятными, нахмурился:

– Трое ездят. Ее Высочество, понятно, только она больше верхом, Медина-герцог…

Медина? Как бы не так! Вспомнил и я его светлость. Нет, не герцога Дон Саладо лицезрел. Де Сидония тоже верхами путешествует.

– И еще… А ну-ка, постой!

Вцепилась в мое плечо его лапа, до боли сжала:

– А тебе-то, грешнику, зачем? Или задумал что? Поглядел я ему прямо в глаза, подождал, пока взгляд не отведет.

– Мог бы если – точно б задумал. А вам самому, что – боязно? А не против него ли заговор, а? Так я готов. Резать будем или из арбалета стрелять?

Отшатнулся фра Мартино,

Оглянулся мелким бесом —

Не дай Бог почует кто-то!

Не дай Бог шепнет кому-то!

Не дай Бог платить придется

Только лишь за то, что слышал.

Ведь в Севилье нашей славной

Всем от мала до велика

Эти ведомы носилки.

И хозяин их известен:

Королевский духовник он

И аббат из Санта-Круса,

Он же – Тень моя ночная,

Сатанинский искуситель,

Что приходит к обреченным.

Фра Томазо Торквемада —

Брат Сожженная Земля!

ХОРНАДА XXXVIII. О том, как я с загадкой некой разбирался да по Севилье побегал

На этот раз не череп из мешка торчал – приодели плясунью. Платье темное чуть ли не до земли, передник белый да косынка на голове бритой, тоже белая. Чистая молочница получилась!

И жизни прибавилось, не на камнях сидит – гуляет. Не то чтобы резво очень, но все же.

– Кошка я, Начо. Завтра бегать буду, не догонишь, ай, не догонишь!

Все там же мы – во дворике. Только не солнце с неба – тучки набежали. Не иначе грозе быть. Поглядел я на тучки эти, воздух свежий глотнул (а хорошо!), да и принялся затылок чесать.

Было от чего!

Первое дело – вроде как забыли обо мне. Ну, напрочь забыли. День кончился, ночка пробежала, снова день. Хоть бы для порядку куда позвали.

А еще говорили – торопятся!

– А у меня допросчик другой, – внезапно заговорила Костанса. – То монах был, грубый, ругался все, а теперь мальчишку прислали. Смех просто! Мне «вы» говорит, краснеет, про какие-то права мои объясняет. Или не знаю я, Начо-мачо, какие здесь у нас всех права?

Кивнул я, соглашаясь, – и вновь о своем. Не так что-то. Обед, к примеру, не принесли. В дверь стукнул, потребовал – так чуть ли не извиняться стали.

А не потому ли, что и стражники сменились? Старых забрали, а новые еще службы не ведают? Обед – это ладно, а вот где фра Луне? И фра Мартин где? То часами не отпускали, то забыли о рабе божьем. Или снова потомить решили? А зачем? Мне же сейчас имена с адресами заучивать требуется! Или не нужен им Начо Бланко стал?

А сюда, к Костансе, без слов меня пустили. Оказывается, нам прогулки положены – как раз в этом дворике.

Вот тебе и «права»!

– Беги отсюда, мачо, – внезапно вздохнула Валенсийка. – Непонятное тут у них что-то творится, не до нас им. Беги! Ты убежишь – и меня выпустят…

– Меня искать чтобы? – хмыкнул я. – Ишь умная!

– Умная, – поморщилась она. – Теперь уже умная, Начо-мачо. Да и ты поумнел, красивый. Другому кому смерти желать станешь – сам помрешь. Я поняла – и ты пойми. Не желай смерти, Начо!…

Даже слушать я такое не стал. Учить меня вздумала! И кто?

– …А то, что мертвец подарил, – сними. Ай, сними, мачо!

Вздрогнул я от голоса ее тихого. Скользнула рука к вороту, до булавки дотронулась.

– …Думаешь, беду от тебя отводит? Может, и отводит, да только жизнь забирает. У тебя забирает – мертвяку отдает. Ты же мертвеца этого на земле, возле себя держишь!…

– Заткнись! – отшатнулся я. – Пасть закрой, поняла? Улыбнулась она, косынкой белой качнула:

– Ай, Начо Бланко! Ай, Начо глупый!

Пододвинул я свечку поближе, по строчкам глазами пробежал.

– Запомнил, – кивнул. – Чего еще?

Не ответили мне. Задумались, не иначе. Очень они сегодня задумчивые – фра Луне да фра Мартин.

Ближе к вечеру меня вызвали. Я даже обрадовался. То есть не обрадовался, понятно (хороша радость!), но как-то легче стало. Лучше про заговорщиков сказки рассказывать, чем меж четырех стен куковать.

Вызвали, но все равно не так что-то. Первое дело – задумчивые они оба, жердь с громоздким, серьезные какие-то. И второе имеется – молчит фра Луне, слова не вымолвит. А фра Мартин ему не очень и помогает. Спросит меня, грешника, выслушает – и снова словно не тут он. Бумажку с фамилиями и гадостями всякими (страшные заговорщики попались!) сунет – и в сторонку отойдет, будто и неинтересно ему стало. Ой, не так что-то у них!

– Ладно, Гевара! – вздохнул наконец фра Мартин. – Вроде понял ты все…

И голос иной – не гудит уже, тихо вещает.

– С беглецами-злодеями без тебя разберутся, твое имя не упомянут даже. Видишь, грешник, сколь мы о тебе, мерзавце, заботимся? Не сочтут тебя предателем дружки твои, как честного оплачут, перед тем как на Кемадеро отправятся…

Замер я. Заледенел. Вот оно! «Уплывут» – не «доплывут»!

Кому поверил я, дурак? Сатане?

– Главное же запомни: заговор сей омерзительный и опасный, всей нашей Кастилии грозящий, всей Испании даже…

– Нет!!!

Подпрыгнул я на табурете от визга этого, отшатнулся фра Мартин.

Ну, точно свинью шилом сапожным кольнули!

– Нет! Нет! Нельзя! Те coronat Dei! Те coronat Dei! Божье помазание! Божье помазание!

…Фра Луне!

– Помолчи, брат! Помолчи!

Ежели и смутился фра Мартин, то лишь на миг самый. Приподнялся, плечами крепкими повел.

– Или смерти ищешь, брат? Проклятия вечного? Или забыл, что пожалели тебя, от гибели верной избавили? Ели бы тебя уже, сущеглупого, черви!…

…Уж не за то ли, что наплел я ему, жерди этой, о делах падре Хуана? То-то писаря за столом нет. Видать, не пожалели горбуна. Так что не зря свистел пикаро!

И снова – гудит громоздкий да страшно так:

– Ведаешь ведь ты, что есть «наказание стеной»? [63] Не напомнить ли?

Это для меня страшно – но не для жерди, не для фра Луне. Дергается жердь, приплясывает словно, башкой трясет:

– Пусть! Пусть! Господь оправдает! Оправдает! Нельзя! Лучше погибнуть, чем руку поднять! Те coronat Dei!

– Умолкни!

Рыкнул фра Мартин, жердь ополоумевшую за грудки сгребая:

– Предатель подлый! Трус! Или забыл, что продан Господь наш Иисус Христос за тридцать тысяч эскудо? Снова продан? Нет на предателях благодати Божьей! Умолкни – иначе удавлю!

Сижу я, ни жив ни мертв, шевельнуться боюсь. Как назло – никого в допросной. Кроме нас, в смысле. Прежде в углах парни в ризах зеленых столбы изображали. А как речь о делах тайных пошла – сгинули. Оно и понятно – кому в стену живьем уходить охота?

– Ну что, фра Луне? Успокоился ли?

Мотнула головой жердь. Разжал свои клешни фра Мартин. Потер фра Луне горло, пошатнулся:

– Ус… успокоился… Гевара! Слушай, Гевара!…

Отбежала жердь в угол, забилась, заверещала:

– Беги, Гевара! Расскажи! Всем расскажи! Ее… А-а!…

Хрустнули кости. Прямо в лицо удар кулака пришелся.

– Расскажи!…

Даже зажмурился я, чтобы не видеть. Страшно, когда человека вот так убивают! Зажмурился, да только уши заткнуть позабыл.

– Расска…

…Долго хрипел фра Луне, все умирать не хотел. Долго его фра Мартин топтал – с хеканьем, от души самой. Умаялся, задохнулся даже.

Открыл я глаза…

– Понял, сын мой? С каждым так будет, никого мы не пожалеем! Никого!

Прямо в глаза глядел мне фра Мартин. Не врали его глаза, словам вторя. И ясно мне стало – правда это. Не пожалеют. НИКОГО!

Кивнул я, голову склонил.

…Рукой вниз скользнул, к башмаку, к подметке истоптанной.

– Зря ты, Гевара, все сие слушал. Хоть и жалко трудов, что на тебя, дурака, потратили…

…Ой, плохая подметка! Давно у сапожника не был!

– Да только…

Да только не я дурак – он. Потому как сперва убивать надо, а уж после…

Вначале – умолк. На полуслове, словно обрезало. Потом удивляться начал. Моргнули глаза, рот приоткрылся…

А я не спешил – ждал. Здоровый он кабан, фра Мартин, тут и ошибиться можно. Но только не ошибся я. Дернулись его клешни – к груди, к сердцу самому, полезли глаза на лоб…

Закрылись.

Хотел его подхватить – да не стал. Уж больно тяжелый он, фра Мартин, задавит еще. Так на пол и брякнулся. Хорошо еще, пол каменный, не прошибешь. Только эхо по углам темным разбежалось.

А все почему? Потому что шило в сердце вещь даже для фра Мартина – ну совершенно непереносимая. Это раз. И не лениться надо, башмаки у таких, как я, отбирать, потому как в башмаке не только шило спрятать можно.

…Ох, испугался же я, когда Хосе-сапожник про шило сказал! Думал – сообразят, обыщут. Да вот повезло!

Ткнул я башмаком кабана этого дохлого – для верности пущей. Нет, не встанет! Дождался Мартинова дня!

На фра Луне поглядел – и этот дождался.

…Это вам не Касалья, святые отцы! Нашлась-таки игла на Левиафана!

А потом и соображать принялся. В коридоре – стража, да у ворот стража, всех бы перебил-переколол, конечно, – не жалко ничуть, так ведь не перебьешь!

Всех и не пришлось. Только одного – того, что в дверь на стук мой заглянул. В самый раз его риза оказалась, словно для меня шили. Накинул на башку капюшон…

А дорогу-то я еще в первый раз запомнил – как в город выпускали.

В воротах только пуганулся. А вдруг слово тайное потребуют? Обошлось! Ткнул я страже под нос перстень с крестом Андреевским – с пальца у фра Мартина стащил, не побрезговал.

Пропустили!

А как уходил, все боялся – побегу, себя выдам. Так и шел, каждый шаг считая. Пятый… десятый… двадцать первый… И только как за угол завернул, как Барабан-площадь увидел…

На вечернем небе – тучи

Наползают, наплывают,

Вдалеке грохочет что-то,

Жди грозу, моя Севилья!

По делам спешит народец,

До дождя успеть желает.

Никому и дела нету

До воскресшего пикаро,

До живого Начо Бланко.

Ветер пыль несет по камню,

Пылью ноздри забивает.

Не орать вам про «сиренас»

Этой ночью, альгвазилы.

Потому, гроза спешит к нам,

Потому, что спасся Бланко!

Далеко ли можно за два часа убежать?

Да на край света можно! Особливо ежели места знаешь. Даже если ворота городские запрут, стражу, альгвазилов дурных, по улицам пустят. Тоже мне, напугали! Или через стены не перелазят? Или Альменилью-вал трудно перейти? За два часа можно полдороги проплыть – до той же Саары, если грести, конечно, рук не жалея. А уж если эти два часа по Севилье побегать? Да еще мальчишек с Ареналя стрелами по улицам пустить… Башка звоном пойдет!

У меня и пошла. Да как ей, бедной, не зазвенеть, ежели

Хиральда-Великанша ударила? Кончилась вечерня, народишко от галереи Градас по улицам темным прошлепал…

А я – как обычно, от входа неподалеку. От дверей соборных, что ключом тяжелым запираются.

Жду.

Жду и сам себя ругаю. Небось, ежели бы время зря не тратил, уже и до Саары добрался. Протопал бы по сходням, прыгнул в первую шебеку, что за море плывет.

…А может, там меня и ждут? Ведь куда Начо Белому, вору морскому, убегать? Да и не во мне только дело.

Остается – ждать. Ждать, на двери соборные поглядывать…

Есть!

Хоть и далеко, хоть и тучи небо закрыли, а все одно – не спутаю. Высокий, в ризе длинной, руками машет… Вздохнул я, сообразить пытаясь – напоследок. Все ли верно делаю? Да кто же мне скажет? Делаю – и делаю.

Пошел! Он пошел – и я пошел.

– Благословите, падре Хуан!

Долго он на меня смотрел глазами своими совиными, сеньор архидьякон. Долго хмурился, пальцы складывал.

– Et nomini Patris…

Склонил я голову, подождал, пока «Amen» скажет…

– Падре Хуан…

Засопел он – громко так, сердито. На меня надвинулся, за руку схватил:

– Не здесь! Совсем сдурел ты, сыне? Пошли!…

Не хотел я идти, да что поделаешь? Даже ногами перебирать не пришлось – волоком тащил меня Хуан де Фонсека – до самой Башни Золотой. Пытался я слово сказать – да где там! Сопит падре только – и головой бритой качает.

Наконец хлопнула дверь подвальная, затеплилась свечка.

– Это вы, дон Фонсека?

Дернуло меня, к двери бросило. Потому как узнал я голос, тот, что из тьмы черной к падре Хуану обратился. Узнал – да только поздно. Держит меня за руку сеньор архидьякон. Держит – не пускает.

– А кто это с-с вами? Неужели Игнас-сио?

Слабо свечка горела, лишь на два шага и видно. Но вот блеснули в полутьме глаза, показались щеки пухлые, бородка знакомая…

И шляпа черная с жемчужиной! Видать, полюбилась шляпа эта его сиятельству Федерико де Кордова. Носит – не снимает.

– Ну, здравс-ствуй, Игнас-сио!

Сглотнул я воздух, с белым светом попрощался. Эх, зря это я сразу в лодку не прыгнул да к Сааре не погреб!

Или не зря все же?

Взял меня за плечи дон Фонсека, на бочонок усадил. На все тот же – из-под солонины.

– Вот чего, сыне мой, грешник ты великий. Что ты велел, сделали мы, как только письмо получили. А вот теперь тебя самого послушать хотим…

– Мы с-сменили с-стражу во дворце, – кивнул его сиятельство. – Герцог Медина прис-слал с-своих рыцарей, я пос-ставил моих мавров у ворот…

– Понимаешь, чего ты затеял, Бланко? – подхватил падре Хуан. – Какую кашу заварил?

Чего уж тут не понимать? Да только не я кашу эту на огонь ставил!

– Ваше сиятельство! Падре Хуан! Скажите сперва, не должна ли была Ее Высочество сегодня подписать какой-нибудь указ, важный очень? Должна – да не подписала? А если не подписала – то почему?

Переглянулись, головами качнули. Нахмурился дон Фонсека, на меня горой надвинулся:

– А твоего ли сие ума, сыне?

– Погодите! – поморщился маркиз. – Хуже вс-се равно не будет! Это правда, Игнас-сио. С-сегодня фра Томазо Торквемада предс-ставил Ее Выс-сочес-ству указ о полном изгнании иудеев из Кас-стилии и Арагона – в трех-мес-сячный с-срок. Ис-сключение делалос-сь только для тех, кто примет хрис-стианс-ство. Ее Выс-сочество не подпис-сала…

– Совет Королевский против был, – засопел падре Хуан. – Потому как сие – полное страны разорение. Вдобавок же деньги зело нам требуются – на войну с Гранадой. Иудеи же, что армию королевскую снабжают – Абрахам Сенеор да Исаак Абарбанель, – безвозмездно тридцать тысяч эскудо пообещали… Кивнул я – сходится все.

«Коли не подпишет, начинаем. А вот ежели да, тогда все чин чином подготовим, понял?»

«Или забыл, что продан Господь наш Иисус Христос за тридцать тысяч эскудо? Снова продан? Нет на предателях благодати Божьей!»

А чего такое «Те coronat Dei», сразу я догадался. В церкви это почти на каждой службе услышишь. «Те coronat Dei» – «Тебя Господь коронует». Божье помазание это значит. Лучше умереть, чем на помазанника Божьего руку поднять – вот о чем жердь кричала!

…Долго рассказывать пришлось. И про «заговор», и про хартии, и про то, что стражу в Трибунале сменили.

А может, и недолго? Потому как свечка даже догореть не успела. Это для меня долго было – все эти дни вспоминать. И селду темную, и повара веселого из пыточной, и как Хосе-сапожник на мандуррии играл. И Тень, что ко мне ночью приходила…

Слушали, не перебивали. Даже когда я про бабушку его сиятельства помянул. Не поморщился сеньор маркиз – кивнул только. Видать, и вправду не без бабушки тут!

А как дослушали – молчать принялись. Молчать, думать.

Переваривать.

– Его с-светлос-сть Абоаб мне пис-сал о чем-то подобном, – заговорил наконец сеньор маркиз. – Торквемада – с-сумас-сшедший. Никто из нас-с не защищает марранов, а тем более иудеев, но вс-сему имеетс-ся предел! Вы же помните, падре Хуан, как фра Томазо брос-сил рас-спятие перед королевой? Он ведь обвинил Ее Выс-сочес-ство, что она, с-словно Иуда, Хрис-ста продала!

…Выходит, не сам фра Мартин эти слова придумал!

– Мы ничего не докажем, – вздохнул дон Фонсека. – Ничего! Игнасио – не свидетель, висельник он. Да и не слышал он ничего о замысле злодейском, догадки же к делу не прилепишь.

– Или мы отдадим Торквемаде иудеев – или он возьметс-ся за нас-с… [64]

Зря это его сиятельство сказать изволил! Ох, зря! Плеснуло мне в глаза огнем желтым.

– Так за вас, дон Федерико, самое время взяться! – хмыкнул. – А то сапожники все, священники… Или благородным можно детей воровать да резать? Головы на крючья насаживать? С упырями погаными жить?!

Не кричал – почти шепотом говорил. А все одно сорвал горло.

Вновь переглянулись они – с пониманием переглянулись. Да так, что сразу ясно все стало. Не выпустят! Зря сюда ты пришел, Начо. Что та стая, что эта – все одно разорвут!

– Королеву и нас-следника охранять будут, – кивнул наконец его сиятельство, словно и не было ничего. – Эрмандаду С-святую из С-севильи пока выведем. Что еще, падре Хуан?

– Что еще – то мое дело, – вздохнул сеньор архидьякон. – С этим решить следует…

Даже в мою сторону поглядеть не изволил, да только сразу мне ясно стало – с кем.

…А не страшно почему-то! То ли отбоялся, то ли о шиле в подметке вспомнил. Двое их, конечно, да и падре Хуан не чета фра Мартину…

Но только за решетки больше не сяду!

– Его найдут, – тихо проговорил сеньор де Кордова. – И у нас-с, и в Арагоне, и в Италии. Торквемада – как Аргус-с, у него всюду глаза.

Поглядел на меня падре Хуан, почесал голову свою бритую.

– К туркам, что ли, услать мерзавца? Пусть чалму напялит да тихо сидит, пока не позовем.

Воспрял я духом – не убьют! Видать, им тоже свидетель нужен. А ежели так…

– А я и сам уеду, сеньоры! Вы только, падре Хуан, прикажите завтра утром каравеллу через бар пропустить.

…Вся стража морская ему, сеньору архидьякону, подчиняется. На то и расчет у меня был, потому и к нему, к дону Фонсеке, пришел. Иначе нипочем идальго моему из Гвадалквивира в море-океан не выбраться.

И снова друг на друга они поглядели.

– Пропустить-то можно, – раздумчиво молвил падре Хуан. – Да только куда ты собрался, разбойник?

– А я, кажетс-ся, понял, – улыбнулся его сиятельство. – Доберешьс-ся до Терра Граале, Игнас-сио, не забудь вес-сточку подать!

Вздрогнул я даже от улыбки этой. Все помнит, не забыл!

– Да не доберутся они, потонут, – поморщился сеньор архидьякон. – Хотя… Все лучше, чем с итальянцем этим, с Кристобалем Колоном, договариваться. Только ведь не так важно, как каравелла доплывет, важно, куда вернется! Да и вернется ли?

Отвечать не стал я падре.

Тут отплыть бы, да подальше!

А вернуться – будет видно.

Ничего мне не сказали,

Подождали, дверь открыли,

Проводили по ступенькам…

Ох, и плохо же смотрел он

Мне в затылок, дон Фонсека!

Только я не обернулся,

Хоть и тошно стало что-то.

Отпустили? Дали волю?

Или бросили наживкой —

Прямо в омут, чтоб вцепились,

Челюстями въелись в мясо?

Никуда крючок не делся,

И висишь на нем ты, Начо!

Вышел я, вздохнул глубоко —

И ударила гроза!

ХОРНАДА XXXIX. О том, как отплыли мы из славного города Севильи

Грохотало всю ночь. Грохотало, гремело, трещало, выло. Рвали белые молнии небо – спасайся кто может, добрые севильянцы!

Спаслись. Вымел ливень Севилью – начисто. Вместо народца ночного, по улицам шастающего, – воды потоки. Где по щиколотку, а где и по колено. Еще часок – и поплывет город каравеллой без палубы, лови его потом!

Только Хиральда-Великанша на месте. Громадная, словно подросла даже в эту ночь грохочущую. Нависла над улицами, колоколами гремит. Не звонари стараются, нет их, попрятались. А зачем им руки трудить, ежели ветер подсобить спешит?

Бом-м-м-м! Бом-м-м-м! Бом-м-м-м-м!

И не поймешь даже – бесы ли на волю вырвались, добрым католикам на погибель всеконечную? Или напротив, кончилось долготерпение у Господа нашего? И в самом деле, сколько же терпеть можно?

Сечет ливень, ветер по улицам Эрмандадой носится, лупят молнии, гремит Хиральда.

Бом-м-м-м-м-м! Бом-м-м-м-м-м!

– Мы догадывались, Начо, – кивнул сеньор Алессандро Мария Рохас. – Мы стали очень осторожными. Тот парень, которого вы послали в Саару, рассказал, что к Калабрийцу приезжали какие-то весьма подозрительные монахи. Я хотел сам поговорить с лодочниками…

Не понадобилось – вовремя я нашел толстячка. То есть не вовремя, конечно, раньше следовало.

…Ас другой стороны – не следовало, пожалуй. Предупредил – и всполошилась бы Супрема, придумали бы фратины позорные еще какую-нибудь пакость. А так – не успеют.

– Весьма! – усмехнулся сеньор лисенсиат, в окошко кивая. А за окошком – патио знакомый, водой залитый, хоть вплавь пускайся. – Повезло, Начо! Может, и вправду Господь гонимым помогает. Пока все попрятались, мы тоже спрячемся. Ежели убегут все вместе – те, кого Супрема ищет, Торквемада победу праздновать станет, на всю Кастилию звон поднимет, на всю Испанию. Убежали – вину признали, стало быть. Иначе мы поступим…

Как – не говорит, да я и не спрашиваю. Умен толстячок, сообразит!

– Очень хорошо, что вы зашли, Начо. Вам тоже скрыться следует. Вам – и Дону Саладо. Они не пощадят…

Поглядел я в окошко, на небо, от огня белое, на двор, воды полный. Поглядел, вздохнул. Это уж точно – не пощадят! Торквемада не доберется – дон Фонсека клешни на горле сомкнет. А не он – так его сиятельство булькающее.

– Помните, Начо, мы говорили, что Старая Кастилия уходит навсегда? Наша Кастилия, веселая свободная земля, где не было рабов, где каждый был благороден, где король считался лишь первым рыцарем, ведущим народ на бой с проклятыми маврами…

– А по дорогам идальго странствующие шастали да великанов гоняли, – кивнул я. – А в драке лежащих не били. И кошельки в карманы всякие не прятали…

Усмехнулся сеньор Рохас, дернул усиками тонкими. Горькая усмешка получилась!

– Может, и не было никогда такой страны, но мы верили в нее, все верили – от короля до последнего пикаро. И вот она уходит. Это не изменишь, но только сейчас становится ясно, ЧТО идет на смену.

Промолчал я – о чем спорить? Не мастак я красно болтать, но и у меня ясность на сей счет имелась. Вон, молнии лупят – не перестают! Не иначе Ангелы Наказания над Севильей собрались. Эх, пораньше бы!

– Быть может, Кастилия покорит Европу, найдет дорогу в Индию, откроет земли за морем-океаном, станет первой державой мира. Может, мы будем ходить по золоту и на золоте умываться. Но какой ценой, Начо? Чем заплатим за это? И что принесем другим – жестокость, алчность, фанатизм? Сожженную Землю?

Вздохнул я, затылок почесал. Ну его, такие мысли!

– А может, еще обойдется, сеньор? Сошлют Торквемаду в монастырь, зелененьких обратно на Сицилию отправят, а его сиятельство де Кордова сам дойдет – или голем придушит, или бесы уволокут?

Сказал – и сам себе не поверил. Ведь ясно – не обойдется.

Блеснула молния, гром по ушам ударил. Близко совсем, чуть ли не на улице. Вдохнул я свежесть грозовую – хорошо!

…И что жив – хорошо. А что другие живы – еще лучше.

– Хоть бы с невестой познакомили, сеньор Рохас!

Просто так ляпнул, чтобы о серьезном больше не думать. Что толку мозги сушить? Одним днем живет пикаро. И вот он, день новый, в громе да молнии рождается.

– Познакомитесь, Начо, – согласился лисенсиат. – Она уже в надежном месте. Через часок и мы с вами туда направимся.

– То есть как это? – растерялся я. – Куда?

Улыбнулся толстячок – весело так, словно и вправду пошутить решил.

– Есть еще места, куда Торквемаде не добраться. Севильские подземелья, Начо. Они огромные, там сотни ходов и галерей. Теперь там, под землей, будет наша крепость! Ходы ведут далеко, за город, так мы сможем переправлять людей не спеша, по надежным адресам и маршрутам. За Дона Саладо не волнуйтесь, мы его тоже заберем – еще до рассвета.

Ох, и не понравилось это мне! Вроде как из одного подземелья – прямиком в другое. Да я же там с тоски помру!

…Да и не во мне только дело.

– Не пойдет он никуда, Дон Саладо наш, – вздохнул я. – Вы же его знаете, сеньор Рохас. Втемяшится что в башку – и хоть колом выбивай. Решил уплыть в эту Терру Граале – и уплывет. Как раз на рассвете.

– С ума сошли! – дернул усиками толстячок. – Да ему же отплыть не дадут! А нет – так на Гвадалквивире перехватят. Или у моря…

– Да знаю, – скривился я. – И стараться не надо. У бара всегда две-три галеры дозором ходят, даже посылать никого не требуется.

Была у меня, конечно, надежда. Была, теплилась – выпустит нас дон Фонсека. Не в благодарность – из выгоды. Слабенькая такая надежда, маленькая…

– Даже если вырветесь, Начо. Даже если переплывете море-океан, доберетесь до какой-нибудь земли. И что дальше? Через несколько лет португальцы или наши туда приплывут…

– А может, и нет, сеньор, – перебил я, слова бурдюка-шкипера вспоминая. – До такой земли только Кебальо – кормчий господень добраться может. А каждый кормчий особое видит, значит, и особую землю откроет. Так что у нас вроде как своя страна будет, а у кого другого – своя!…

…Хоть бы у сеньора Кристобаля Колона, итальяшки этого. Доплывет ежели, будет ему земля – с золотом. Много-много золота, да? Гроозен гольд!

А зачем нам с Доном Саладо гроозен гольд? Моргнул толстячок, подумал, снова моргнул:

– Да о чем вы, Начо? Это же сказки. Просто сказки! Ну, Дон Саладо – еще ладно, но вы?!

Встал я, плечами повел. Набегался за день и за ночь набегался.

А все одно идти надо.

– А чего я, сеньор Рохас? Чем я Дона Саладо хуже? А насчет сказок – ошибаетесь вы. Не станем в сказки верить – тут и Старая Кастилия наша кончится. А правда это, неправда – для того и плывем. Увидеть чтобы.

Схватился толстячок за голову свою, премудростями набитую. Схватился, застонал. Не иначе от жалости, что времени нет – меня лечить чтобы. По системе своей.

Да только зачем лечить? Ясное дело – заразил меня мой идальго, потому как хворь у него – самая опасная, мигом пристает.

Заразил – ну и пусть. Не жалко!

– Ну так чего, сеньор Рохас? – улыбнулся я. – Обнимемся на прощанье или вежество проявим – поклонимся только?

Увидел я каравеллу – и одурел. Даже близко подходить не пришлось. Только через Альменилью-вал перебрался, только на пристань взглянул…

Дева Пречистая, Михаил Святой!

И на этом мы через море-океан поплывем? Тут бы до Трианы добраться – не потонуть на корыте этом!

Поглядел я на небо серое предрассветное, на тучки уходящие. А может, успею еще? Скручу Дона Саладо, через седло перекину, увезу куда подальше. Дождь кончился, конечно, но пусто еще на улицах, ждет народ, пока вода схлынет. Авось успеем!

Махнул я рукой, начал вниз спускаться – к пристани. Спускаться – да последними словами себя крыть. Кого слушал, Начо? Шкипера этого пьяного?

… Не каравелла – лодка какая-то. То, что палубы нет, и так ясно было. Но чтобы такая маленькая! Хорошо, ежели в длину двенадцать брасов будет, а в ширину – четыре. Так ведь меньше, поди! В тольдилье [65] разве что козу спрятать можно.

Зато – три мачты парусами косыми латинскими хлопают. Прямо как у взрослых!

Делать нечего – спускаюсь. А навстречу – то ли вой, то ли ор:

Благословен будь крест святой!

Дирим-дрим-дрим! Дирим-дрим-дрим!

Ведет нас Дева за собой!

Дирим-дрим-дрим! Дирим-дрим-дрим!

Нам рифы-мели не страшны.

Дирим-дрим-дрим! Дирим-дрим-дрим!

Пройдем по гребню мы волны!

Дирим-дрим-дрим! Дирим-дрим-дрим!

Ну конечно! Распелись с утра пораньше. Сколько же народу в эту скорлупу влезет? Два десятка – много будет!

Подошел поближе – и ясно все стало: воду черпают. Оно и понятно – знатный ливень был. Как только не потонул «Стяг Иисусов»?

– Бьистро, бьистро, парни! Прилив не ждать, море-океан не ждать!

А вот и бурдюк персоной собственной – отважный шкипер ван дер Грааф. На самой корме пристроился, руками машет, что твоя мельница:

– Бьистро! С рассветом, с солнышком первым, якорь вира!

А парни (ну и ряхи, не к ночи увидеть!) и стараться рады.

А как потонем – не беда!

Дирим-дрим-дрим! Дирим-дрим-дрим!

Прими нас, темная вода!

Дирим-дрим-дрим! Дирим-дрим-дрим!

Сглотнул я, такое услыхав. А с другой стороны, чего еще от бурдюка-шкипера да от парней его ожидать?

– Начо!

Даже не узнал я в миг первый рыцаря моего калечного. Словно в плечах стал шире, словно помолодел. А борода – ну прямо как у Сида Компеадора!

– Поистине вовремя ты пришел, Начо, ибо с рассветом отплываем мы…

Покосился я на каравеллу нашу. Делать нечего – отплываем. В море выйдем, через бар прорвемся – и то хорошо. А до Лиссабона ежели – так и вообще Деве Святой хвала!

– К тому же должен сказать тебе, Начо, что будет у нас в путешествии этом спутник нежданный, точнее же – спутница…

Не дослушал я – увидел

Сквозь рассвет, сквозь сумрак серый.

Темным призраком стояла,

Плащ на голову набросив,

Та, что мне платок вручила,

Та, что мне когда-то пела

Об Измене Королевской.

Замер я, сказать не смея,

Шагу сделать не решаясь.

Кто пришел к нам этой ночью?

Кто меня не отпускает?

И свинцом булавка стала

Возле горла моего!

– Не ожидали, Игнасио? Знаете, я тоже, сеньор шкипер сказал, что вас не будет… Как хорошо, что вы успели! Не прогоните?

Взглянул я в глазищи ее темные, воздуху глотнул… Даже поздороваться сил не хватило. Кивнул только.

– Отец разрешил. Он верит сеньору Кихаде и… и вам тоже, Игнасио. Он считает, что в Кастилии оставаться опасно…

– Прислал он нарочного с письмом верным, – подхватил Дон Саладо. – И в том письме дочь свою заботам моим поручил, равно как твоим, Начо. Ибо вновь в опасности Анкора, как и когда-то, в годы давние…

Кивнул я, слово вымолвить не решаясь. Письмо – понятно, и что в опасности – тоже ясно. Да только с кем нам в море-океан плыть? Вроде бы тут она, лобастая, – настоящая, живая.

Вроде бы…

Собрался я с духом, Деву Святую помянул.

– Я… Узлы я развязал, Инесса. На платке которые…

– Знаю.

Веско так сказала, тяжело. Отвел я глаза.

– Слыхала я, Игнасио, что женщина в море – примета дурная. Я не стану вам дурной приметой…

– Как в том сонете? «Я стану в небе ангелом твоим!» – вспомнил я.

– Я не ангел, – внезапно улыбнулась она. – Игнасио, да что с вами?

И от той улыбки словно завеса с глаз упала. Ну и глупости в башке моей бродят!

– Начо! Начо! Фу-ты!

Даже дернуло меня от голоса знакомого. Ну, собирается компания!

– Ай, Начо, ай, Начо Белый, Начо глупый! – Валенсийка. Ну, привязалась!

Серой тенью метнулась ко мне плясунья. Метнулась – замерла:

– Зачем ты здесь, глупый Начо? Знают они, где ты! Эрмандада сюда спешит, коней не жалеет. Уходи, уходи скорей!

– А тебе что за радость? – не выдержал я. – Выпустили – так уматывай подальше. Может, и успеешь.

А сам на каравеллу взглянул. Готовы? Нет, все еще воду черпают!

Покачала головой Костанса, губами дрогнула:

– По одной жизни у нас оставалось, Начо-мачо! У тебя одна, да и у меня тоже. Говорила я – злоба к смерти только ведет. Отпустили меня – да только не уйти уже.

Совсем отпустили цыганку глупую, ай, отпустили – да только не выпустили! Ведь не простила я тебя, мачо, не смогла. Убежишь, думала, а я тебя снова найду, выдам – и себя выкуплю. Ай, дурная была!

Усмехнулась плясунья, на Инессу поглядела:

– Ай, сеньорита, сеньорита важная! Вот кто Начо Белого приворожил! Постой-ка…

Дернулась рука – ладонью вверх. Дернулась, замерла.

– Так ведь… Вы же мертвая были, сеньорита! Мертвая! А теперь – живая вроде. Ай, колдуны, ай, ворожбиты!

Переглянулись мы с Инессой.

И снова улыбнулась лобастая, да только мне не до смеху стало. Оно бы, конечно, хорошо посмеяться. Не над плясуньей стриженой – чего с цыганки дурной взять? Над самим собою. Вот ведь выдумал, глупый Начо, сам себя застращал – призрак, тень, грехи смертные! Обычная девчонка, из благородных, правда, так у каждого, между прочим, свои недостатки бывают. А что некрасивая или там пышности никакой, так нагляделся я на этих красивых, с пышностью!

…И только краешком, в закоулочке самом – платок! Развязал я узлы. Развязал – и что?

Махнула рукой Костанса Валенсийка, отвернулась, на реку, от дождя мутную, поглядела:

– Да все равно уже теперь. Ошиблась я, мачо. Отпустили меня – да не выпустили, не иначе знали, где искать тебя, беглого! Не нужна им Валенсийка оказалась…

Дернула цыганка плечами – словно мороз ударил. Да и мне почему-то холодно стало.

– Видно, и вправду, мачо, – нельзя смерти другому желать. Пожелаешь – к тебе самому и прилетит, ай, прилетит. А ты уходи, уходи, Начо, ищут тебя, сюда скачут. Не хочу, чтоб ты умер, уходи. Со смертью даже вражда кончается… Уходи!

Обернулась, на нас с Инессой взглянула…

– Прощай, Белый Начо!

И словно туманом лицо подернулось. Словно кто тряпкой мокрой по известке мазнул. Мазнул – стер, одна тень осталась.

– Прощай! – шепнула тень.

И нет ее! Только сумрак серый.

Вытер я пот холодный со лба – понял. Бежал я, вот и не нужна стала плясунья. Отпустили ее – туманом над рекой утренней.

Отпустили – не выпустили.

– Господь милостив, – негромко проговорила Инесса. – Не оставит Он – ни ее, ни нас…

Очнулся я, вновь рукой по лбу провел. Не время о призраках да о платках с узлами думать. И о всем прочем непонятном – тоже не время!

Топот!

Сквозь сумрак предрассветный, сквозь мглу сырую. Пока еще далеко, где-то возле моста Тринадцати Лодок.

…То есть и не так далеко уже. Бьют копыта в землю мокрую.

Эрмандада!

– Эй, шкипер! – заорал я. – Герре ван дер Грааф! Бросайте все, уходим! Да скорее, скорее!…

– Я-а! Я-а! – бодро отозвался бурдюк. – Эй, парни, ставь трео, бонеты ставь! [66] Бьистро! Бьистро!

Не успели. То есть успели почти, воробьиного клюва не хватило. Уже и якорь подняли (не просто так – под псалом), и сходни убирать принялись…

Вот они!

С двух сторон, с двух боков – от моста (этих я и слыхал) да с севера, где Башня Золотая. В шлемах темных, в кольчугах.

Давненько не виделись!

Эх, не успел дон Фонсека орлов этих из Севильи подальше услать! Или не собирался даже?

– Стоять! Именем Святейшего Трибунала!

Первые уже спешились, к трапу волками кинулись. Другие арбалеты с седел сняли, к плечам вскинули. А вот и аркебуза фитилем дымит…

– Стоять!!!

Посмотрел я на Дона Саладо. Улыбнулся мне рыцарь, к сходням шагнул. Оттолкнул я его, калечного, к поясу потянулся – пусто! Без даги остался ты, Начо!

Ох, и вовремя!

– Не надо!

Не я сказал – сеньорита Инесса. Тихо сказала, твердо.

Улыбнулась.

Стала у борта, руку подняла:

– Их уже нет. Не бойтесь!

И как будто все исчезло —

Пристань, сходни, каравелла

И лихая Эрмандада,

В нас готовая вцепиться.

Черным камнем борт оделся,

Вниз земля ушла без звука.

Не корабль под нами – замок,

Окруженный тьмой ночною.

На донжоне, за зубцами,

В свете факелов неверном

Мы втроем – я, Дон Саладо

И лобастая Инесса.

На плечах моих – плащ белый,

Алый крест застыл у сердца.

А вокруг – не мавры, бесы —

Легионы легионов!

Обступили, обложили —

Не уйти и не отбиться.

Только слышу тихий голос,

Как тогда, у перекрестка:

«Их уж нет. Не бойся, рыцарь!

Я всегда с тобою буду!

Смерти нет для тех, кто верит,

Смерти нет для тех, кто любит!»

Отшатнулась бесов стая,

Стрелы замерли в полете —

И помчалась каравелла

По реке Гвадалквивиру,

По воде, от ливня мутной,

Прямо к морю-океану.

Смерти нет для тех, кто верит!

Смерти нет для тех, кто любит!

ХОРНАДА XL. О том, как прошли мы бар у Вальманрике

Очухался я, только когда Куло своего зловредного узрел. Тогда и понял: не сон, да и не бред тоже. Потому как больно у осла этого вид натуральный оказался. Грустный такой вид. Стоит на всех четырех, в доски вгруз, уши развесил – и даже сено не жует. Лежит перед ним охапка, а он только морду серую воротит.

Увидел меня – да как подпрыгнет, как завопит чуть ли не гласом человеческим. Потрепал я его по холке, по спине почесал – да и в себя приходить начал. Он, впрочем, тоже – тут же за сено принялся.

Одно дивно – откуда ему, серому, тут взяться? Неужто парни из Саары привезли, не поленились?

Выглянул я наружу (ох, и неудобно, маленькая каравелла, не протиснуться даже!), Хиральдой-Великаншей полюбовался, что все еще в небо упиралась, хоть и у самого горизонта.

Прощай, Севилья!

А как Хиральда крестом золотым в последний раз блеснула, тут уж и очнулся я – окончательно.

Очнулся – начал глаза пялить. Нрав у меня такой, любопытный.

На первый взгляд-то и пялиться не на что. На всяких судах ходил, всякие видел. И такие, как этот «Стяг Иисусов», тоже. Крохотная скорлупка, хоть и трехмачтовая, вместо палубы один лишь помост на носу да тольдилья на корме. Та, где козу спрятать можно.

Ну, это я сразу заметил, теперь же и кое-что новое унюхал. Потому как пахнет. Каковы на судне ароматы бывают, мне изъяснять не требуется: тут тебе и смола, и пенька, и тюфяки матросские, что под солнышком сушатся. И тут все это имеется, но и еще кое-что. Лимоны, например. Ну, с ними понятно, а вот отчего бессмертником пахнет? И так принюхался, и этак – бессмертник, да и только! Он-то тут зачем?

На команду и смотреть не стал – навидался я таких, просмоленных да ветрами продутых. А вот паруса удивили. Косые, ясное дело, латинские, на единственном квадратном, трео который, крест алый краской наляпан. Это ладно, а вот отчего идем так шустро? Послюнявил я палец для верности, над головой поднял. Так себе ветерок, хилый такой норд-ост, как раз в левую скулу. Но ведь летим! Летим, буруны пеним. Не иначе в Генуе каравеллу строили, потому как нашим такое диво не по рукам.

А напоследок вверх поглядел, туда, где «гнездо воронье» к верхушке грота присобачено. Просто так, для виду полного. Поглядел – и головой покачал. Флаг! Никогда такого не видел. Наш-то, красно-желтый со львами и башнями, я и ночью узнаю, и венецианский, красный со львом, и португальский, и английский даже. А тут непонятно. Синий вроде – или даже лазурный.

И тут дохнул норд-ост, флаг по ветру раздувая. Ахнул я: «J.C.» – золотом по лазури. Видел я в церкви такой, синий с литерами золотыми, на Пасху его выносят, так что не спутаю. «Иисус Христос» это значит. Вот отчего каравелла так зовется – «Стяг Иисусов»!

Да только чей это флаг? Неужто и вправду Его?

Решил я мыслями такими голову себе не сушить. Плывем – и плывем себе. До бара еще часа три, так что можно и не волноваться.

В смысле – пока.

– Начо! Начо!

А вот и рыцарь мой – на корме, со шкипером рядом. Цветет, довольный весь, бороду-мочалку оглаживает. И лобастая с ними – по сторонам глядит, наглядеться не может.

А в голове уже и вправду прояснилось. Сообразил я, отчего мы ушли, отчего живы. Не стреляла Эрмандада, грозила только. Видать, приказу не было. Точнее, был как раз: чтобы, значит, живыми. А сходни-то мы убрали – в тот самый миг, когда первый, старшой, видать, на них прыгнуть вздумал.

Не верхами же за нами по Гвадалквивиру гнаться!

А что померещилось всякое, так чему удивляться? И ночь не спал, и в голове карусель, словно на Табладо. Вот и увиделось.

…А ежели и вправду Она заглянула, так и хвала Ей, Заступнице! Значит, не проклят я еще, жива душа грешная!

И мы все живы.

– Начо! Начо!

Кивнул я, слышу, мол. Иду!

– В прошлый раз, как гостили вы в Анкоре, не стал отец упоминать о тяготах, что выпали на долю семьи нашей. Ни к чему это было. Ведь не с маврами нам бороться довелось, не с басками даже…

Негромко говорила лобастая, словно себе самой рассказывала. И на нас с Доном Саладо не глядела – вперед смотрела, в даль речную.

– Давно еще, до того, как я родилась, отец выступил против брака Изабеллы, в те дни еще инфанты кастильской, с Фердинандом Арагонским. Ведь браком этим нарушался договор Торрес-де-Гисандо, тот, что давал Кастилии нашей независимость, а Изабелле – права на корону. Мог ли отец поступить иначе, сеньоры? Но Беатриса де Бобадилья, устроившая сей брак, была лучшей подругой Изабеллы. Вскоре наши владения в Галисии и Эстремадуре конфисковали, отца лишили права заседать в Королевском Совете. Пришлось нам уехать в Анкору, назваться старой фамилией…

Не для меня Инесса рассказывала – для Дона Саладо. Я-то уже про всех этих Бобадилья слыхал. Потому и запомнил – фамилия приметная: Бо-ба-ди-лья. Почти как Ампуэро!

– Увы, отец не ошибся. Объединение с Арагоном разрушило кастильские вольности, Супрема дожигает все, что еще уцелело. Отец не выдержал – поехал в Вальядолид, переговорил с Ее Высочеством. Это ничего не дало, даже хуже. Бобадилья снова вспомнили о нас…

Слушал Дон Саладо, кивал сочувственно. Да и я слушал, хоть и вполуха. Все и так ясно – плохи дела у дона Хорхе, совсем плохи. Вот и решил хотя бы дочь спасти. А что к Дону Саладо ее направил, тоже понятно. Где еще такого честного дядьку найдешь?

…А все-таки платок этот! Откуда было лобастой знать, что я узлы развязал? Ведь так и сказала, знаю, мол.

Дернул я себя за ухо, мысли дурные прогоняя. Ну что за глупости тебе, Начо, на ум приходят? Живая девчонка рядом стоит – худая, лобастая, серьезная не по годам. А платок – подумаешь, платок! Легенда – да и все тут!

А если и не все даже? Кто знает-ведает, вдруг я узлами этими развязанными чего-то в мире Божьем изменил? Вдруг чудо свершилось? Взял я на себя грехи проклятые – и выжила сеньорита Инесса Новерадо тогда, в ночь Королевской Измены? Выжила, спаслась, внуков-правнуков дождалась? А потом и лобастая родилась – тоже Инесса? Или по-другому как получилось?

«Тебе решать, Игнасио. Тебе!»

Обернулся я – не слышит ли кто мысли мои глупые? Тоже мне, Начо-чудотворец! Глупость все это, как есть глупость. Она жива, я жив. И нечего мозги сушить!

Вдохнул я поглубже воздух свежий речной. Убедил? Вроде как.

Почти…

– Сколь печален ваш рассказ, прекрасная сеньорита, – качнул бородой Дон Саладо. – И сколь жаль, что благородный дон Хорхе, отец ваш, не смог присоединиться к нам…

– Он сказал, что не нарушит клятвы, – сжала губы лобастая. – Это древняя клятва рода Новерадо – его глава не покинет Кастилию, пока мавры еще ходят по нашей земле.

…Как в том древнем романсьеро: вечно будет дон Хорхе стеречь горы Сьерра-Мадре…

Фу-ты! И что это на ум такое лезет? Вроде ж белый день на дворе!

– Однако же не станем думать о прошлом, друзья! – воскликнул Дон Саладо, руку свою костлявую вверх поднимая. – О нем мы вспомним, когда преклоним колени на прекрасной земле – той, что ждет нас за морем-океаном. Сейчас же – вперед, к Терра Граале, к Земле Чаши Господней! Вперед, друзья!

– Вперьед! Ха-ха, это есть гууде! – рявкнул ван дер Грааф, ворочая рулем.

– Вперед! Вперед! – радостно подхватили матросы.

– Вперед, – одними губами шепнула Инесса.

Один я стоял столбом, глазами моргая. Ну, повелись все, вся честная компания! Эх, заразная хворь у Дона Саладо!

Значит, одному мне соображать придется. Ежели повезет, ежели бар проскочим да в море выйдем, сам к рулю стану. А там – курс вест, затем резко на норд, после – на норд-ост…

Дойдем! А в Лиссабоне сгружу всех на берег, ребят нужных разыщу, о работенке подумаю. Ведь и там у Калабрийца друзья имеются!

Но это послезавтра будет – коли в море прорвемся. А пока…

– Восславим же Господа нашего, Иисуса Христа! – продолжал рыцарь, очами сверкая. – Того, Кто путь нам указал, Того, Кто руку над нами простер!

– Славься, славься, Иисусе! – грянуло со всех сторон. – Славься, Господь наш! Стяг Иисусов! Стяг Иисусов!

Похолодел я даже от этого крика. Уж больно серьезно прозвучало – без всяких шуток.

А шкипер башкой мотнул, в руль ручищами вцепился, завел тяжелым басом:

Иисусе, бремя сними с души!

Иисусе, от мерзости разреши!

Подхватили, запели в дюжину голосов:

Под сень десницы меня прими!

Скверну мирскую с меня сними.

Иисусе, страждет моя душа.

Иисусе, дай дожить, не греша!

В ноги пав, я молю, стеня:

Грех мой великий сними с меня!

Ты, Кто разбойника смог спасти,

В землю Свою грешных нас пусти!

И сам не заметил, как подпевать начал. А ведь и слов даже не знаю – сами собой вроде как рождаются.

И все-таки не прорвались мы!

Сразу я понял, как только Вальманрике, поселок рыбацкий, слева по борту остался. Поглядел я вперед.

Эх!…

Вроде бы как в кости играешь. Кинул – выпало, снова кинул – и опять повезло. Знаешь, что везение вот-вот лопнет, а все одно – ставки удваиваешь. Так я Куло своего, паршивца, у Пепе Одноглазого выиграл. Так то Куло, дурь ушастая!

А я и сам вроде Куло-Задницы. Потому как понимал – не башкой даже, печенкой своей чувствительной – не выпустят. И Супрема не отступится, и дон Фонсека не забудет. Несколько раз порывался шкипера попросить, чтобы к берегу свернул. Хоть бы у Альгабы или возле Кастеляра. Опасно, конечно, но не так все же. Стража королевская там редко бывает, а по суше до Бонанцы добраться можно, там у Косты гнездо прочное, помогут.

Хотел – да так и промолчал. На удачу понадеялся. А зря, выходит!

…Не одна галера, не две – пять! Огромные, черные, смотреть страшно. Грамотно стоят: две у берега, слева и справа, еще две – возле бурунов, где отмель, а одна, большая самая, – посередине, где проход.

Не уйдешь! Слыхал я, находились смельчаки, что по отмели на плоскодонках от стражи уходили. Так ведь на каравелле не прорвешься, да и не подойдешь даже. Ждут!

Поглядел я на рыцаря моего – усмехнулся Дон Саладо:

– Ничего, Начо! Разве не сильнее всего в мире доблесть рыцарская да вера наша христианская?

Не стал я отвечать – на галеру, ту, что на проходе самом стоит, взглянул. Ох, и чудище! Весел по три десятка на каждом борту, мачты в небо упираются, бомбарды рыла свои гадкие на нас уставили…

– Та-а! Вижу! – бодро откликнулся шкипер. – Это не есть гууде. Это есть королевский галер «Санта-Клара»…

Санта-Клара!

Закрыл я глаза. Судьба, Начо! Сказано ведь – от святой Клары смерть мне приключится. И сон был – с кораблем под флагом кастильским. От Супремы ушел, от Эрмандады ушел – а от этого не уйти.

Поздно.

И нечего глаза закрывать!

Грохнула бомбарда, окутался густым дымом черный борт, заплескались над мачтами флажки цветные.

– Нет-нет! – воскликнул ван дер Грааф. – Мы не будем есть стоять на место, мы будем идти вперьед! Та-а!

– Вперед! – крикнул Дон Саладо, кинжал-страдиот из-за пояса выхватывая. – Вперед!

Ударил ветер в паруса, зашумел, стяг с именем Иисусовым развернул.

– Все будет хорошо, Игнасио, – тихо-тихо проговорила Инесса.

…Не своим голосом словно – Ее голосом, Той, что меня не оставить обещала. Или снова чудится мне?

Улыбнулся я, на лобастую поглядел. Ничего, Начо, ничего, Белый Идальго! И хуже умирают!

А черная галера все ближе, ветер флаг королевский колышет, а у борта шлемы блещут, острия пик сверкают. Да только не понадобятся им пики. Вон, бомбарды наводят, фитилями дымят…

Посмотрел я Смерти прямо в рожу, в черные жерла-глаза…

…И словно иные глаза увидел. Глядела мне в лицо Тень Ночная – фра Томазо Торквемада кривил белые губы.

Не уйдешь, Гевара!

И другие глаза – совиные, круглые. Качал головой дон Хуан де Фонсека, о своем лучшем шпионе сожалея.

Не уйдешь, Начо!

И адским пламенем горел взгляд его сиятельства Федерико де Кордова. Горел-смеялся хохотом бесовским. Или ты от С-силы Букв уйти думал, Игнас-сио?

Не уйдешь, не спас-сешься! И других не с-спас-сешь! Ты – Ола! Вс-сесожжение, горелые кос-сти на углях, кровь на алтаре…

Ола! Ола! Ола!

Не уйдешь, Начо. Не уйдешь!!!

– Отчего же идем мы столь медленно, сеньоры? – вопросил Дон Саладо. – Что мешает нам? Что не пускает?

– О, та-а! – подхватил шкипер. – Идем мы медленно, потому как велик груз. Очень велик есть! Та-а!

Хоть и не до того мне было, а все же удивился. Какой еще груз? И куда идти быстрее? Под ядра?

А сам прямо смотрю – на «Санта-Клару», на смерть мою. Уже прицелились канониры – ждут. Чтобы наверняка, чтобы сразу – в щепки, в кровавые клочья!

…ОЛА!!!

– Но что это за груз такой? – недоуменно покрутил головою рыцарь. – Не вижу я…

– А я вижу, сеньоры! – внезапно проговорила Инесса Новерадо. – Наши грехи! Они вниз тянут. А потому пред ликом Господа и Девы Пресвятой каюсь – грешна. И да простится мне!

– Грешен я, Господи! – подхватил Дон Саладо, руку вверх поднимая. – Прости меня, недостойного!

– Грешен! – проревел ван дер Грааф. – Грешен я, майне Гот, майне либер Гот! Прости меня, та-а!

– Грешен! Грешен! Грешен! Грешен! – прокатилось по кораблю.

А у меня губы льдом подернуло. Как сказать? Всех прочих я грешнее, и не семь узлов на платке шелковом тому виной, а я сам, крови чужой не боявшийся, трусивший, предававший…

И ненавидевший! Ненавидевший, смерти другим желавший. Врагам, убийцам, людоедам – но желавший. Мне тоже нужна была Ола – кровь на алтаре, плоть на красных углях…

Не желай смерти, Начо!

НЕ ВОЗЖЕЛАЙ ОЛЫ!

Сжала рука Инессы мои пальцы – и словно отпустило что-то.

– Грешен я, Господи, – прошептал. – Прости, если сможешь…

И ударили бомбарды – прямо в лицо, прямо в глаза!

– Отчего же так море далеко, Дон Саладо?

– Оттого, что летим мы, Начо. Ибо сброшен груз, свободны мы отныне от грехов, и пустил Господь нас в небо Свое!

– Но ведь мы живы?

Улыбается рыцарь, улыбается Инесса, смеется ван дер Грааф, старый волк морской, весело скалятся матросы. Конечно, живы, а как же иначе?

Потер я лицо, за волосы свои белые дернул. Никак и вправду – жив?

Поглядел я на Инессу – усмехнулась мне лобастая. Вперед посмотрел…

– А что там вдали, сеньоры? Никак земля? Переглянулись идальго со шкипером, переглянулись, кивнули.

– Это она, Терра Граале, Начо! – молвил Алонсо Торибио-и-Ампуэро-и-Кихада. – Земля Чаши Святой. Взгляни внимательнее, увидишь!

Протер я глаза, всмотрелся…

…И она была прекрасна!


4 января – 14 февраля 2000 г.

День святого Валентина

ИСТОЧНИКИ, ИНТЕРВЬЮ, ОТКЛИКИ