Олений колодец — страница 7 из 51

[18] она действительно вылетела, показательно провалив сессию за третий курс. Прибежавшей объясняться в деканат рыдающей маме объявили без обиняков, что дочь ее к точным наукам неспособна категорически, и рекомендовали не путаться под ногами – это стало для нее ударом настолько сокрушительным, что уже немолодая женщина никогда от него по-настоящему не оправилась. Она так мечтала, так старалась, так видела свою дочь морским экономистом с завидными перспективами – целый год бесплатно шила платья и костюмы учительнице математики из своей школы, которая все это время после уроков добросовестно и более-менее безуспешно натаскивала ее дочь на интегральное исчисление – ту еще науку, про которую Олечка, вычитав у Цветаевой подходящую фразу, утверждала, что для нее это – «полные глаза и пустой лист». Сама-то Оля поступать мечтала на танцовщицу в филиал Московской танцевальной академии[19], удачно, по ее мнению, прижившийся у них в городе, – ведь она успешно протанцевала лет десять одной из бессменных солисток хореографического кружка Дома пионеров, разъезжая по городу с концертами. «Ты что – с ума сошла? – изумилась мать, услышав о дочкином намерении. – Танцевать – это вообще не профессия. Это развлечение. А в наши дни нужен надежный диплом в руках, чтоб кормил до старости. Экономика, например, никогда не будет в загоне. А танцевать тебе никто не запрещает: танцуй для себя хоть каждый день – запишись во взрослую студию и ходи – да и форму поддержишь… Зря, что ли, лучший в школе педагог по математике с тобой целый год мучился, а я от машинки головы не поднимала?» А как же хобби, которое следует сделать работой? Мама считала, что одно хобби другому рознь, и была, конечно, права…

Вот хотя бы взять первого Олечкиного возлюбленного, игравшего в частном детском театре, что придется, – профессия актера выросла у него из школьного драмкружка. «Каково тебе будет порядочным людям показывать мужа, который по сцене зайчиком с белыми ушками скачет? Ты же со стыда сгоришь! Он ведь и в сорок так будет скакать, и в пятьдесят! А вот сможет ли семью обеспечивать – большой вопрос!» Оля тогда на всякий случай отложила свадьбу и тайком ото всех сделала аборт. Узнав об этом, белый зайчик с меховыми ушками горько бросил ей в лицо: «Ты не захотела моего ребенка, убила его, не спросив меня, – ну а я после этого не хочу быть с тобой!» Встал из-за столика в кафе, за которым они лакомились шоколадным мороженым, расправил плечи – косую сажень, – пронзил ее презрительным взглядом, бросил деньги на стол – и исчез за стеклянной дверью так быстро, что казалось, просто прошел сквозь нее…

Олененок упорно, «до крови», пыталась доказать, что мама не зря не спала много ночей над рычащим «Подольском», – но не сдюжила, три года пересдавая каждую сессию чуть ли не до начала следующей и в конце концов была с позором выгнана вон… Десятимесячный секретарский колледж – и вот она уже гордо отвечает на казенные телефонные звонки: «Приемная директора школы!» И отвечает так уже двадцать лет с чем-то, неся заодно и вахту цепной собаки у директорской двери – чтоб не вламывались там всякие… Зато отпуск у нее всегда летом, во время школьных каникул, и положенные двадцать восемь дней никогда не приходится делить надвое, а то и натрое, как привыкли в современных прозападных конторах, где носят белые блузки и цокают каблуками. Можно пошить не спеша, со вкусом, новые занавески или белье для их уютного дома, с удовольствием повозиться в саду, почитать любимого Бальзака… И мама всегда рядом: испечет пирог со свежей горбушей и молодой зеленью, домашнее клубничное варенье на стол поставит, к чаю придут их общие подруги, расскажут забавные истории из жизни своих внуков… А она маме так их и не подарила… Но жалеть о том, что не получилось выйти замуж? Да ни за что в жизни!

Второй Олечкин любимый, обретенный на третьем и последнем для нее курсе академии, был талантливым одногруппником, учившимся шутя, словно именно учеба и была его единственным с детства хобби. Собственно, это он между делом писал заодно и ее контрольные, и даже на экзаменах, когда она, пунцовея над пустым листом подготовки, украдкой показывала ему крупно написанные вопросы из своего билета, ухитрялся успеть написать и виртуозно передать ей ответы, обеспечивая возлюбленной хотя бы твердую тройку, потому что на задачах и дополнительных закавыках она среза́лась с завидным постоянством. Когда Оля однажды окончательно не смогла выбраться из трясины цифр даже с его нежной помощью, парень не бросил свою девушку, а просто сказал ей: «Твоя голова не для этого». Они встречались еще два года с молчаливого неодобрения обеих одиноких матерей, а потом он непринужденно выпустился с красным дипломом и был приглашен на стажировку – с последующими ослепительными перспективами – в Москву… «Как раз успеем расписаться, – так буднично прозвучало его трепетно ожидаемое ею «предложение». – И нам дадут служебную квартиру для семейных, а не холостяцкую…» Мама, которой исполнилось тогда именно сорок пять, как теперь Олененку, ничего не запрещала, в истериках не билась, в больницу с сердечным приступом не попадала. Она произнесла, словно внутрь обернув опустошенные глаза, только одну фразу: «Я так и знала, что этот день когда-нибудь настанет: я умру одна, никому не нужная, в пустом доме. Могла бы хоть подождать чуть-чуть, ведь мне уже недолго осталось», – и сердечный приступ от горя случился у двадцатидвухлетней Оли. Мать уложила ее, отпаивала почему-то оказавшимися наготове каплями, обе надрывались от слез, дочь прижимала добрые материнские руки к мокрым щекам: «Мамочка, не смей так думать… Я никогда… У меня и в мыслях…» Несостоявшийся жених звонил и писал почти год – Оля рыдала и лепетала признания и несбыточные обещания в трубку.

Дрогнула бы тогда перед родным голосом, разбухшим от мужских задавленных слез, – давно стала бы сиротой, и не была бы свободна сегодня, чтобы лететь через полмира в неведомый город на встречу с последней, но единственной любовью…

Народ в салоне самолета оживился, принялся откидывать столики: похожие на снегурочек стюардессы в небесно-голубой форме, подрагивая бледно-зелеными бантами на груди, торжественно везли по проходу тележки с дрянным, пластиком отдающим обедом, и Оле стало ясно, что нужно обязательно запихнуть в себя эту подозрительную снедь по единственной, но несокрушимой причине: по большому счету, она ведь даже не знает точно, когда и что ей предстоит поесть…

Кофе оказался таким мерзким, словно настоянным на металлических опилках, что допить его оказалось невозможным, хорошо хоть воду развозили бесплатно: Оля все время жадно пила, как в последний раз. До тех пор, пока не решила встать и размяться, – тогда, попытавшись привычно всунуть освобожденные ноги обратно в свои удобные белые кроссовки, вдруг обнаружила, что те непостижимым образом стали малы размера на три. Глянув вниз, она громко ахнула, заставив соседей сонно оторваться от смартфонов: стройные лодыжки и изящные ступни под тоненькими колготками за несколько часов стали неузнаваемы – вместо них на полу лежали безобразные и бесформенные водянистые ласты, на которые и встать-то было страшно… Оля чуть не закричала от ужаса, и весь ее вид, очевидно, выражал такое отчаянье, что ровесница-соседка, сжалившись, раскрыла сумочку, достала упаковку таблеток: «Вы, наверно, не очень опытный пассажир? Не знаете, что во время дальних перелетов нельзя долго сидеть неподвижно, а надо часто вставать и ходить по салону? – (Оля в ужасе мелко трясла головой). – И жидкости лучше поменьше пить… А вы, простите, как с острова Бодуна, водой отпивались, – она вежливо усмехнулась, заметив легкое недопонимание собеседницы. – Ладно, таблетку вот примите, вода скоро начнет… хм… отходить… Сами пока встаньте, пойдите поищите, где место посвободней и сделайте несколько приседаний, упражнений… Разгоните кровь в ногах, а то так и до тромбоза недалеко! А когда сядете, под сиденье их не поджимайте больше – вперед вытяните, как сможете!» «Наверное, петербурженка, домой летит… – уважительно подумала Оля, с благодарностью взяв и проглотив таблетку. – Не зря же говорят, что в Петербурге – самые вежливые и добрые люди мира, всегда с готовностью помогут – на вид только холодные…»

Проковыляв в закуток к уборной и стыдливо задвинув за собой шторку, она начала так истово приседать (раз-два, раз-два), что позавидовал бы монах, усердно кладущий поклоны, – но отвлеклась от дурных мыслей и подступавшей, как тошнота, тревоги… Что будет, то и будет. В конце концов, это ведь не она ему навязалась, а он сам позвонил, предложил, даже упрашивал… А она всего лишь милостиво согласилась (ра-аз-два-а), так что это он пусть (ра-аз…) переживает и (два-а… ох…) трясется… А она будет недоступной (ра… ра-аз… нет, не получается), как английская королева… Впрочем, та уже померла… Надо еще разок, полноценно (раз-два, халтура)… И пусть он ее завоевывает, как рыцарь… Уф, кажется, хватит, кровь теперь вполне полноценно побежала… Только много лет спустя, когда они долго уже проживут бок о бок в счастье и согласии и можно будет не опасаться, что он плохо о ней подумает, она поведает ему милую и забавную историю о том, как все было на самом деле… Ну, последний раз, только по-честному: ра-аз-два-а… Вот, умеешь же… Занавеска отдернулась, и явился восхитительный нежно-салатовый бант, и впрямь похожий на букет дорогого салата, под небесными всепонимающими очами. Оля смутилась, извинилась и неуклюже проскользнула мимо спокойной стюардессы обратно в проход.

А на самом деле все обстояло вот как.

Год назад Олина предыдущая начальница – женщина лет пятидесяти, с пластмассовым лицом, высокой прической и вовсе без сердца, при которой все человеческое в школе словно впало в летаргию, зато детей научили маршировать в белых гольфах под знаменем города, – была ожидаемо отправлена на повышение. Оживший педколлектив уже видел на ее месте мировую бабушку-завуча, когда внезапно директора прислали совершенно нового, никем до того дня не виданного: статного мужчину серебряного возраста с эффектной седой шевелюрой, живыми голубыми глазами и внесезонным загаром. Юрий Иванович не признавал унылых костюмов (а когда однажды, прибытия чопорного мэра ради, все-таки надел умопомрачительный жемчужно-серый, – тот едва ли не рвался на его богатырских плечах), менял узкие джинсы и яркие свитера, был всегда весел и спокоен, на бабьи бури вокруг собственной персо