Сидя со своими ученицами в их школьной комнате у открытого окна, Клара видела, как Альбрехт в костюме для верховой езды и со стеком в руке проходил по аллее, предводительствуя компанией таких же долговязых, тощих и вполне англизированных молодых людей, — если отвлечься от того, что лица их были исполосованы в различных направлениях дуэльными шрамами. Они говорили по-английски, видимо, не желая посвящать в свои дела прислугу, хотя, как услышала Клара, речь шла только о разных аспектах «конского вопроса»: о бегах, скачках, дерби и ристалищах всякого рода.
Это немного посмешило Клару, очень мимолетно, потому что она была занята своими мыслями, своими делами и уж до Альбрехта Гогенлоэ ей не было ровно никакого дела. Да и он скользил по Кларе таким же взглядом, каким окидывал старомодную мебель в гостиных виллы.
Да, так ей казалось, что ни ему до нее, ни ей до него нет ровно никакого дела!
Но однажды, закончив занятия, Клара шла по аллее к воротам. Накрапывал дождь, и она раскрыла зонтик. И, как всегда, на минуту остановилась, любуясь замысловатой чугунной вязью ворот, так гармонично сочетавшейся с темной зеленью английского парка. Это были знаменитые ворота, отлитые известным лейпцигским мастером прошлого века для одного из не менее знаменитых предков Гогенлоэ.
Вдруг она услышала скрипучий голос, произносивший по-английски:
— Скажите, Альбрехт, кто эта девица? Почему она не пользуется выходом для прислуги? Разве на воротах виллы нет таблички «Вход только для господ»?
— Этот вопрос вы можете задать ей сами, но, разумеется, по-немецки, — лениво ответил Альбрехт из глубины беседки, в которой расположилась компания.
Клара обернулась и на своем отличном английском бросила:
— Вам пора было бы догадаться, что я — учительница ваших кузин. А я давно догадалась, что вы — дурно воспитанные мужчины! — и она, с шумом сложив свой зонтик, так как дождь уже кончился, открыла калитку. Она слышала смех за спиной и тот же скрипучий голос:
— Я поздравляю вас, дорогой Альбрехт. Можно себе представить, чему она учит ваших маленьких кузин!
Клара шла вдоль ограды. Небольшую эмалированную табличку «Только для господ», прибитую у входа в виллу, она видела сотни раз, не обращая на нее ни малейшего внимания: такие таблички висели на всех более или менее новых домах города. Но сейчас ей показалось, что эта табличка, странным образом удлинившись, распространилась на всю ограду. И чтобы оторваться от нее, Клара перешла на другую сторону и только когда очутилась в редком хвойном леске, почувствовала облегчение. И сказала себе твердо, что инцидент не стоит ломаного гроша.
На следующий день, когда Клара собиралась на урок, лакей в форменной ливрее дома Гогенлоэ принес ей пакет: в нем было ее жалованье за месяц вперед и написанное витиеватым почерком на веленевой бумаге коротенькое письмецо о том, что «фройляйн Клара Эйснер может считать себя свободной от обязанностей домашней учительницы в замке Гогенлоэ». Роль подписи играла хитрая закорючка, намекавшая на то, что эта подпись известна всем и в таком виде. А то, что вилла называлась «замком», подсказывало авторство Альбрехта.
— С прекращением причины прекращается действие, — процитировала Клара и расшнуровала ботинки.
Глава 3
В черный 1878 год исключительный закон против социалистов вошел в действие. Тяжелые замки с алчным щелчком смыкали свои железные челюсти на дверях рабочих клубов. Обрывки печатных полос кружились на ветру вокруг разгромленных редакций вместе с сухими листьями, предвестниками долгой суровой зимы. Красные сургучные оттиски гербовой печати заклеймили помещения ферейнов, партийных организаций и рабочих союзов, словно сам Железный канцлер оставил на всем свой зловещий след.
В столице введено малое осадное положение. Социалистическая рабочая партия Германии поставлена вне закона. Все массовые рабочие организации запрещены, лишены материальной базы, средства их конфискованы, печатные органы закрыты. Тьма над Германией казалась глубокой и беспросветной.
Но никто еще не знал, какой долгой и беспросветной она может быть…
Исключительная мера, впопыхах мотивированная покушениями на кайзера Вильгельма, провокационно приписанными социал-демократам, на деле выражала страх перед растущим влиянием социал-демократии. И не только страх — ненависть!
Железный канцлер Отто фон Бисмарк ничего не забыл и жаждал реванша! За унизительные дни, когда невысокий молодой человек — ему едва перевалило за тридцать — в отлично сшитом сюртуке стремительно поднимался на трибуну рейхстага и поносил столпов общества! Кричал что хотел! Ругался как мог! Пророчил революцию. Накликал грозу пострашнее Парижа 71 года! Это маленькое, изящное исчадие ада — Август Бебель, переспорить которого не мог бы сам сатана! Бебель — лидер нихтсхаберов, вождь воинствующей нищеты…
Да, канцлер жаждал реванша. За материальные (и духовные!) потери общества!
За убытки, которые понесли лучшие люди, промышленники и банкиры, в борьбе с рабочими бунтами, подстрекаемыми теми же социалистами!
Реванша за тысячи избирательных бюллетеней с начертанными на них корявой рабочей рукой ненавистными именами возмутителей.
На нелегальном собрании в квартире мастера Мозермана товарищам представили Клару Эйснер, молодую учительницу, связавшую свою судьбу с рабочим классом и вступавшую в партию в черный год исключительного закона.
Все было очень обыденно. Хотя партия была вне закона, собрания ее — тайными, а члены ее преследовались политической полицией, в процедуре не было ничего от мистерий древних христиан или масонских лож, как представляла себе когда-то Клара.
Ну каким же таинством могла быть простая встреча за столом с чашками кофе и необыкновенными рогаликами, которыми славилась жена мастера Мозермана! Поглаживая лысину и смотря на Клару умными маленькими глазками из-под косматых бровей, он сказал товарищам простые слова: «На эту девицу, даром что она молода, можно надеяться». А смешливый литейщик Макс Хельвиг, который уже отведал тюремной похлебки, сейчас же вставил прибаутку насчет того, что молодость — помеха только в приюте для престарелых, намекая на новые правила, по которым в дома призрения принимали теперь только стоящих на пороге смерти.
Но бородатый Отто Вильдергаузен, которого занесло сюда вихрем исключительного закона после разгрома культурферейна в Мекленбурге, где он был главным докладчиком по эстетике, оставался очень серьезным. Он сказал Кларе, что отныне, где бы она ни была, в каких бы обстоятельствах ни оказалась, у нее есть товарищи, в любой момент готовые поддержать ее.
Клара приняла эти слова как напутствие в новую полосу ее жизни. Она еще не знала, в какой мере они окажутся пророческими!
Так, хотя в тайной этой встрече не оказалось ничего таинственного или мистического, было в ней для Клары нечто чрезвычайно значительное, важное и связывающее более крепко и надежно, чем эмблема «вольных каменщиков» или кровавая клятва дворцовых заговорщиков.
Первой партийной обязанностью молодой социал-демократки было организовать материальную помощь жертвам исключительного закона, уволенным с «волчьим билетом» с предприятий, занесенным в «черные списки», и семьям арестованных товарищей. Она металась по городу, заново узнавая его. Это не был Лейпциг Августеума, университета с его знаменитым Ритчельским фронтоном, Старой биржи, в свое время поразившей Клару своим барокко, протяженного Иоганнапарка с его горбатыми мостиками и прозрачным прудом…
Она узнала Лейпциг рабочих окраин, где день и ночь стучали печатные машины типографий; узких улочек, упиравшихся в подъездные пути дубильной фабрики, распространявшей свое зловонное дыхание на всю округу. Лейпциг поселков, теснящихся вокруг заводов, мельниц, пекарен, где жили тревожной жизнью предприятия и рабочие, с той только разницей, что заводы и фабрики набирали силу, а обитатели поселков теряли последние.
Однажды поздний вечер застал Клару на скамейке чахлого сквера в рабочем пригороде. Клара не помнила, как очутилась здесь, как покинула подвал, где над мертвым ребенком — нет, нет, не склонилась, а стояла женщина! Стояла прямая, и ни слезинки, ни вздоха… В этой окаменевшей женщине не узнавала Клара прежнюю Эмму, беспечную девчонку с берегов Видербаха. Что сделала с тобой жизнь, Эмма? Твоего мужа, Пауля Тагера, схватила полиция. Всех забастовщиков с головой выдал «сапожный король» Плотвиц. Твоего сына унесла эпидемия — бич бедноты, ютящейся в трущобах…
Жизнь? Но кто диктует ее законы? Плотвиц, выдавший на расправу своих рабочих? Железный канцлер, узаконивший эту расправу?
Клара не замечает, что уже не сидит на скамейке, а стоит в световом круге, отброшенном газовым фонарем. И не чувствует, как сами собой подымаются сжатые в кулаки ее руки. И не слышит, как хрипло и натужно звучит ее голос! Не слышит слов, которые она посылает в безответный мрак, в безответный мир. И если бы кто их слышал, то не узнал бы Клару. Платок упал с ее головы, волосы растрепались, лицо исказилось горем и гневом. Она не выбирает слов. Она походит сейчас на тех женщин, что собираются у фабричной проходной и шлют проклятья всем Плотвицам мира! Клара похожа на них, как родная дочь. И ни слезинки, ни вздоха… Только проклятья! Только молчаливая клятва: всю жизнь бороться за правое дело. Единственное, чему стоит отдать всю жизнь. За рабочее дело.
Клара увидела все неутешительно, без прикрас, и книжная мудрость, не отступив, как бы раздвинула свои берега, приняв в свое спокойное лоно бурный поток действительности.
Из дома фабриканта Гашке Клару выставили, после того как она заступилась за горничную хозяйки.
— Послушайте, фрау Гашке, — сказала Клара, не повышая голоса, но смотря на нее прямо и зло своими широко расставленными глазами, — вы ведь не фельдфебель, а ваши горничные не новобранцы! Почему вы деретесь? Девушки выбегают из вашей спальни с щеками, красными от оплеух. К лицу ли это цивилизованной даме?