Козорог поискал глазами Руденко. Тот стоял у облупленного двухэтажного здания и, пряча в ладонях от ветра сигарету, раскуривал.
— Поздравляю, — сказал Роман, подойдя к нему. За две недели Руденко поправился, лицо округлилось и стало совсем молодым, даже юным, и только неизгладимая зарубка между смолистых бровей придавала ему суровость. — Поздгавляю с пегвым воинским званием, господин майог, — протянул руку Козорог.
— Дерьмо, — сказал Руденко и зашагал в сторону засыпанного снегом, коченевшего на колючем ветру сада.
— Это я-то дерьмо? — догнал его Козорог.
— А то нет? — Руденко остановился. — Ты дерьмо, и я дерьмо. Правильно тогда сказал Сизов, когда мы уходили из лагеря — дерьмо!
— Так точно, дерьмо, господин майор! — улыбнувшись, прищелкнул каблуками Козорог.
— Чего ты, как ефрейтор?.. Что-то мне не нравятся твои идиотские ухмылочки. И перед Вербицким, замечаю, ты холуйничаешь. Выслуживаешься, что ли?
— Так точно, выслуживаюсь! А почему бы и нет? Надо же думать о своем будущем в «новой демокгатической Оссии?..» И тебе советую. Майор — это не вершина. С твоим воинским образованием надо дорасти хотя бы до полковника. А то, чем черт не шутит, — и до генерала. Представляю: генерал Руденко на белом коне въезжает в Москву. Овации, цветы, хлеб-соль, женщины.
— Послушай, я сейчас дам тебе по морде.
— Что ты! В день такого торжества — и вдруг по морде, — сказал Козорог, но почувствовав, что дальнейший разговор в таком тоне ни к чему хорошему не приведет, предложил — Пойдем подальше от глаз, а то твоя физиономия абсолютно не соответствует надлежащему настроению дня.
По прорытой в снегу траншее вышли к деревянной беседке.
— Посидим, покурим, погутарим, как говорят на Дону, — сказал Козорог.
— О чем мы можем с тобой гутарить, — хмуро отозвался Руденко. О разговоре с Вербицким в вагоне Роман ему объяснил — камуфляж: чем больше будет доверия — тем больше свободы, однако и после этого Руденко стал относиться к нему с недоверием, какой-то подозрительностью.
— Что предлагаешь, Богдан? — спросил Козорог, присаживаясь на заснеженную скамейку. — Да ты садись, неужели будем на весь лагерь орать.
Руденко неохотно опустился рядом, раскурил новую сигарету.
— Что я могу предлагать?.. Надо смываться поскорее, вылезать из этой позорной шкуры, — зло дернул он за борт шинели, как бы пытаясь ее сорвать с себя.
— Смываться?.. — Козорог знал, что Руденко только о этом и думает, выбирает момент, но Романа это не устраивало. Однако и объяснить это Богдану нельзя. Еще нельзя. Надо ждать. И надо удержать тут Руденко, если он решил связать с ним свою судьбу, если решил, что он может заменить Ромашова. А Богдан горяч, может попытаться рвануть отсюда, но тогда и он, Роман, попадет под подозрение: ведь из одного лагеря и одновременно прибыли сюда. — Смыться — хорошо. Но давай еще подумаем. Не забывай, что наша свобода слишком относительна, по-моему, недреманное око Зубарева тут все прощупывает, так что бежать — не просто. Подожди, подожди не кипятись. Давай поговорим спокойно. Мне кажется, надо еще повременить, усыпить недреманное око, а там видно будет.
Карие жальца Руденковых глаз вонзились в лицо Козорога.
— Что-то ты не ту песню поешь, Роман, — сказал он.
— Ту, ту, Богдан. Ты тогда меня послушался, послушайся еще раз. Я тебя прошу. Не горячись. Мне эта шкура тоже не в радость. Но надо, чтобы наверняка.
— Послушай! Роман!..
— Тихо: Бордюков. — Толкнул в бок Руденко Козорог. — По-моему, он один из стукачей Зубарева. Это та еще «вещь в себе». Помнишь, как он тогда, в вагоне, насчет «припоздали»?
Опустив голову, мимо беседки прошел Бордюков. Руденко вскочил на ноги.
— Господин прапорщик! Что за вид у вас, что за походка?
— Чего?
— «Чего». Как отвечаете старшему по званию?!
— Тю, чего чудишь? Мы с тобой только…
— Молчать! Мы с тобой только что были рядовыми, а теперь вы — прапорщик, а я — майор. Смирно! Кругом марш!
Бордюков вяло повернулся и пошел вразвалку, что-то бормоча себе под нос.
— Отставить!
— Чего еще?
— Повернитесь, как следует.
— Чего пристал?
— Разговорчики! Доложите старшему вашей группы, что я объявил вам выговор за нарушение устава и пререкания. Повторите приказание.
— Есть доложить старшему, что мне объявлен выговор за нарушение устава и пререкания, — козырнул Бордюков. — Разрешите идти, вашбродие?..
Козорог хохотнул.
— Чего ты?
— «Вашбродие». Богдан, а ты ведь уже «вашбродие»!
— Замолчи! Дерьмо, все дерьмо.
— Есть замолчать, господин майор! — Козорог вскочил, щелкнул каблуками и вытянулся в струнку. — Однако, ты сегодня уже замечен, Богдан, — сказал он тихо.
— Что?
— Глянь. Видишь, как майор Вербицкий распекает Бордюкова. Ты замечен, Богдан, замечен. Карьера твоя на службе «освобождения одины» обеспечена. Я видел, как он одобрительно поглядывал, когда ты дрессировал этого стукача.
— Пошли вы все…
4
Козорог оказался прав: уже на следующий день Руденко был назначен начальником артиллерии существующей, видимо, еще только на бумаге части. В его распоряжение поступило шесть офицеров-артиллеристов, девятнадцать рядовых, две пушки, правда, без снарядов и одна грузовая машина. Роман же Козорог был зачислен в резервную офицерскую роту. Жил он в трехместной комнате на втором этаже вместе с Бордюковым и Ковригиным.
Дни проходили однообразно. В семь часов подъем, зарядка, довольно приличный завтрак (питались по нормам немецкой армии), строевая и тактическая подготовка, стрельба из различных видов оружия как советского, так и немецкого и «политзанятия». Политическим занятиям уделялось очень много внимания. Занятия в большинстве проводил Вербицкий. Правда, сейчас он еще выполнял обязанности коменданта лагеря, так как комендант, подполковник Лыньков, якобы находился в ставке генерала Власова «на переподготовке». Где эта ставка — никто не знал, будто бы в Берлине.
Занятия начинались с сообщения о положении на фронтах: «Немецкая агмия пгодолжает азвивать ст’атегические опеации на всех нап’авлениях» — и на школьной карте один за другим нанизывались черные круги: «Г’озный, Баку, Сагатов» — складывалось впечатление, что не сегодня-завтра войне конец, пора седлать белых коней для въезда в поверженную Москву. В программу политзанятий входило также изучение истории партии большевиков. В лекции назывались даты, лица, пересказывались постановления пленумов, решения съездов, но все это преподносилось в совершенно извращенном виде. «Господа, если хотите знать, идею социализма может от’гицать только к’углый дуак. У немцев тоже социалистическая пагтия. Национал-социалистическая абочая пагтня, известно ли вам это, господин…» — И Вербицкий тыкал указкой в кого-нибудь из слушателей. «Баранов! — вскакивал тот, на кого была нацелена указка. «Вам это известно, лейтенант Баанов?» «Так точно, слыхал, господин майор». «Слыхал, — Вербицкий качал похожей на тыкву бритой головой и усмехался. — Слыхал звон. Вы слыхали только одно: фашизм, коичневая чума. А эта чума подняла весь немецкий наод и за каких-нибудь два года положила к ногам фюеа все госудагства Ев’опы». И, восхваляя немцев — «культугнейшая нация», — начинал излагать суть «некотоых асхождений», как бы подчеркивая тем самым полную независимость власовцев от немцев. «Вы с этим согласны, господи-н?..» — И указка опять нацеливалась в кого-нибудь. «Турсунбеков!» «Вы меня поняли, господин капитан Тугсунбеков?». «Так точно. Теперь мы с ними одной веровочкой связаны». После такого ответа Вербицкий уже не усмехался, а хохотал. «Одной веовочкой — это вегно. Но господа, господа, вы должны знать, что веовочка — это только вгеменно. У немцев одна цель — у нас д’угая, и мы это не ск’ываем пеед нашим вегным и могучим союзником». В общем, шло активное идейное оболванивание и пускалось в ход все: восхваление, ложь, клевета.
Однако последние пять дней Вербицкий почему-то перестал шутить, перестал смеяться, наоборот, стал раздражительным, придирался к мелочам. Настроение переменилось не только у него, но и у всей лагерной верхушки.
Причина этих перемен вскоре прояснилась.
Расплюснутый оранжевый язык коптилки, сделанной из гильзы, то и дело нервно вздрагивает и качает на стене носатую тень Мамочкиной головы. В комнате трое: Козорог, Мамочкин и Бордюков. Бордюков уже давно посапывает на койке. Мамочкин сидит на трехногом стуле, боком к столу и, положив на спинку стула руки, подпирая кулаками острый подбородок, задумчиво слушает Козорога, опустив все еще воспаленные глаза к полу. А может, вовсе и не слушает, может, опять впал в состояние полного равнодушия и безразличия ко всему. Это с ним бывает. Прибыл он в лагерь всего неделю назад, и прибыл, что называется, «на честном слове и на одном крыле»: просто удивительно, как еще он мог держаться на ногах. «Братья славяне, трупы приветствуют вас», — с горькой усмешкой сказал он и, падая на койку, представился: «Бывший Мамочкин бывший летчик ВВС». Первое время его решительно ничего не интересовало, разве что все справлялся, скоро ли обед, ужин. Есть, есть — единственное, чего он постоянно хотел. Но сейчас он уже чуточку отъелся и начал проявлять интерес к окружающему миру.
В соседней комнате, видимо, где-то раздобыли шнапс, крепко набрались и теперь напропалую режутся в карты. Верховодит, как всегда, «Туз червонный» — рыжий лейтенант Житков, слышно, как он распекает очередную свою жертву: «Нет, вы слышите, господа, вы слышите, он еще пищит! Ну ладно. На погоны — врежем? Выйдешь завтра на поверку без погон — идет? Ха-ха-ха…»
— Дают, — качает головой Козорог. — Развеселая житуха.
Мамочкин брезгливо кривится.
— «Ух, как тепло!» — воскликнул карась, когда его вытащили из лунки и бросили на сковородку, — сказал он.
Козорог смотрит на него. Этот синеглазый мальчишка с такой смешной фамилией выражает свои мысли только иносказаниями, афоризмами. Да, совсем еще мальчишка. Наверно, прямо из училища — в боевой самолет, и в первом же бою над вражеским тылом… Туг можно только догадываться, тут вообще никто не рассказывает правду, как, при каких обстоятельствах он попал в плен. И вообще ничего о себе не рассказывают. Ни к чему. А может, и опасно. Ведь кроме «сегодня» есть еще и неизвестное «завтра». Вчера Козорог спросил Мамочкина: почему, как он оказался в РОА? Можно было ждать подобного встречного вопроса, но Мамочкин усмехнулся: «Кому что нравится» — сказал черт, снимая штаны и садясь в крапиву». Вот и все.