Как и прежде, вечерами, после того как бейс мидраш пустел, он сидел часок над книгами, потом ужинал и ложился спать. И вот тут начиналось неизведанное, открывалась прежде закрытая страница бытия.
Сон наваливался сразу, стоило ему опустить голову на подушку. Словно обморок, он подчинял Зяму полностью, глубоко и беспробудно. Он никогда в жизни не спал так крепко, с таким полным отрывом от реальности. До сих пор сон его был чутким, он мог пробудиться от треска пересохшей половицы или от удара о наличник сорвавшейся с крыши сосульки. Теперь он словно переходил из одной жизни в другую. Там, за черным пологом смежившихся век, Зяма проживал ночную судьбу, о которой, пробудившись, почти ничего не помнил. Знал лишь, что она существует, причем такая же явственная, как дневная.
Но вот что удивительно: глубокий и крепкий сон почему-то не приносил отдохновения. Чем дольше Зяма спал, тем хуже чувствовал себя по утрам. Все тело ныло, будто он не лежал на лавке в бейс мидраше, укрывшись одеялом, а бегал по лесу.
Но утренняя усталость и необъяснимые боли в мышцах были ничем по сравнению с удивительными прозрениями, то и дело вспыхивавшими в его уме, точно молнии в темноте грозовой ночи. Он перестал нуждаться в книгах, садясь за том Талмуда, он прикрывал глаза и словно начинал вспоминать. Диковинные слова и понятия сами собой всплывали в его памяти. То, что раньше приходилось добывать кропотливым трудом, теперь непонятно как приходило ему на ум.
И не просто приходило, это были фантастические по полету идеи, дерзкие нападки на, казалось бы, незыблемые устои, заложенные комментаторами прошлых столетий, парадоксальные логические построения. Все, что прежде восхищало Зяму в книгах знаменитых предшественников, что непреложно показывало пропасть между его ученическим умом и величием кодификаторов прошлого, – увы! увы! – теперь запросто крутилось в его голове. Надо было взять кульмус и записывать эти мысли, но Зяма не торопился.
Во-первых, он хотел не трудиться над пергаментом, загоняя в желоб строки вольный полет мысли, а наслаждаться этим ничем не сдерживаемым полетом, каждый день проходившим у него за чуть прикрытыми веками.
А во-вторых… во-вторых, у Зямы просто не было сил вести записи. Кульмус в руке дрожал, а глаза сами собой закрывались. Видимо, учеба проходила во сне, объяснял сам себе Зяма происходящее, а тело сопротивлялось новому, извне вторгавшемуся в сознание. Тело протестовало, тело боялось, тело не желало перемен.
Через неделю он сдался. Спина ныла, руки подрагивали, на коленях непонятно откуда появились кровоточащие ссадины, а шею невозможно было повернуть, не ойкнув от острой боли. Несмотря на данное Самуилу обещание, Зяма решил сделать перерыв.
«Видимо, я еще не готов к такому резкому подъему, – сказал он себе. – Или неправильно понял указания праведника. Или этот путь вообще не для меня, увы».
Камею он запрятал в никем не открываемой книге раввинских респонсов прошлого века. Там она могла пролежать в целости и сохранности до самого прихода Машиаха. Укладываясь на лавку, Зяма рассчитывал встать после полуночи и взяться за учебу, однако сон по-прежнему навалился на него ватной грудью.
Спал Зяма плохо, ворочался, вставал, пил воду, но сбросить с себя морок оцепенения не получалось. Он возвращался на лавку, опускал голову на подушку и опять впадал в полузабытье. Не получилось ни выспаться, ни поучиться, он окончательно проснулся перед рассветом и, не находя себе места, пошел в синагогу.
Следующей ночью Зяма решил вообще не ложиться, а провести ее в бейс мидраше над книгами. Он знал, он чувствовал, Самуил обязательно придет, поэтому щедро намазал ломоть хлеба гусиным жиром, посолил, завернул в чистую тряпицу вареное яйцо и пару долек чеснока. Печка была еще горячей, он сунул в нее чайник, разложил еду на столе, открыл книгу и стал ждать.
Предчувствие не обмануло, Самуил появился вскоре после полуночи. Как и в предыдущие два раза, он весь трепетал и дымился, хоть на улице уже не было так морозно. Вместо приветствия Зяма указал на еду, праведник благодарно кивнул и пошел омыть руки перед вкушением хлеба. Зяма двинулся следом, посмотреть. Недавно он завершил изучение трактата Талмуда «Ядаим» – «Руки» – и хотел увидеть, как совершает ритуальное омовение скрытый праведник.
Самуил все сделал по самым строгим правилам. И руки держал ковшиком, и поднял их вверх, дав стечь воде на запястья, и потер, прежде чем вытереть. Благословил, откусил кусочек и улыбнулся.
– Проверяешь меня, Зяма?
Смутился Зяма, опустил голову.
– Проверяй, проверяй, – добродушно произнес Самуил. – Без проверок нет доверия.
– Ох, совсем забыл, – спохватился Зяма. – Вот, пожалуйста!
Он развернул тряпицу и положил на стол перед Самуилом яйцо и чеснок.
– Нет-нет, – решительно воспротивился Самуил. – Яйцо с превеликим удовольствием, а вот это убери. Терпеть не могу чеснок.
– Почему?
– Запах не люблю, – поморщился Самуил.
Зяма не смог сдержать гримасу удивления. Чеснок в Куруве ели с утра до вечера, евреи и неевреи, застенчивые девушки и заскорузлые старики, гибкие молодки и крепкие парни – все, все благоухали чесноком. Его запах витал в синагоге и в костеле, царил на рыночной площади, всецело правил в шинке. Он был настолько вездесущим и привычным, что его давно уже перестали замечать, как не замечает здоровый человек своего здоровья, как рыба не понимает, что плавает в воде, пока ее оттуда не вытащат. Он открыл рот, чтобы спросить об этом праведника, но Самуил опередил его.
– Вот ты лучше мне скажи, зачем камею снял?
– Устал, – честно признался Зяма. – Я помню о своем обещании, но решил немного отдохнуть. Руки, ноги, шея, спина – все болит. Тело не принимает знание. Вернее, принимает, но с трудом.
– Не совсем так, Зяма, не совсем так, – с укоризной произнес Самуил. – Твоя бедная плоть, загнанная тобою лошадка, привыкла питаться отбросами ангелов. Ты приучил ее к мусору, а сейчас она стала получать высокую духовную пищу. Скажи, только честно, ведь теперь днем, открывая книги, ты стал понимать то, о чем раньше и не подозревал?
– Да! – воскликнул Зяма. – Истинно так! Но мое тело не может вместить столь высокую пищу. Этот сосуд мал и грязен… – И он ударил себя кулаком в грудь, словно во время покаянной молитвы Дня Искупления.
– Не совсем так, Зяма, не совсем так, – повторил Самуил. – Любое человеческое тело не может принимать духовность, оно ведь по своей природе ей противоположно. Материя отторгает дух, тело хочет привычный и правильный для нее мусор, сопротивляется, бьется насмерть. Отсюда и боли в мышцах, и даже царапины. Ты ведь знаешь, у иноверцев, которые представляют себя распятыми, подобно своему божеству, на кистях рук появляются стигмы, кровоточащие раны, точно следы от гвоздей. Вот и тело твое, сопротивляясь духовности, так же может выработать что угодно. Синяки, царапины, следы укусов, даже кровавые разрезы.
Не удивляйся, принимай это спокойно. Идет война, война между духом и плотью, и мы победим, Залман, вместе мы обязательно победим. И тогда тело перестанет быть преградой для постижения духовного, станет не врагом, а помощником. Но, – Самуил улыбнулся, – это длинный путь, со многими преградами.
– То есть тело станет меньше плотским, да? – спросил Зяма, начиная понимать, почему ему казалось, будто при появлении в бейс мидраше Самуил слегка дымится или плывет.
– Да, именно так. Ты все понял правильно. А теперь за работу.
Зяма молча встал, вытащил из книги в шкафу спрятанную камею и снова повесил на шею. Самуил доел, произнес благословение после трапезы и встал.
– Спать, спать, Залман, – приказал он. – Дорога каждая ночь. Ты и так потерял много времени.
Он вышел из бейс мидраша, тихонько притворив за собой дверь, а Зяма еще долго сидел, переваривая услышанное от нистара.
«Но как же все-таки мне повезло! За что Самуил выбрал именно меня из тысяч других таких же усердных и незаметных учеников? Ведь если посчитать – сколько сейчас в Галиции, Польше, Румынии, Венгрии, Австрии, России сидит над книгами молодых евреев, мечтающих попасть в ученики к скрытому праведнику. И как мал этот шанс, как неуловимо и мимолетно счастливое стечение обстоятельств, как должен я благодарить Всевышнего за то, что Он все-таки услышал молитвы моего сердца!»
Глаза сами собой стали слипаться, Зяма улегся на лавку и через несколько минут потек, поплыл, закачался, уносимый волнами сновидений.
Так прошло много недель. Дневные открытия продолжались, унося его в дивные поля чудесных, сладостных тайных знаний. На каждое ранее выученное им правило, на каждый поворот мысли, на каждый закон, параграф, примечание существовал свой, скрытый от посторонних глаз комментарий, иногда живущий в согласии с общепринятым, а иногда полностью его опровергающий. Чтобы бродить по этим тропкам, Зяме не требовались книги, у него в голове пряталась целая библиотека, которой он раньше не умел пользоваться. Оказывается, память цепко держала все когда-либо им прочитанное или услышанное, он просто не знал, как отворить ее дверцы. И вот сейчас с помощью камеи эти дверцы не просто открылись, а распахнулись во всю ширь, до предела.
Иногда, забавы ради, Зяма пытался вспомнить то, что учил в хейдере шестилетним ребенком. Все, он вспоминал все, и занудный голос меламеда, повторяющего нараспев: то шма, бо вэтишма, маше Тора кдойша раца леагид[2], и потрепанные страницы книг, и уроки, которые он не выучил и которые выучил.
Зяма будто снова проживал минуты своей жизни, которые пытался вспомнить, проживал со всей отчетливостью и ясностью, словно и вправду находился сейчас не в бейс мидраше Курува, а сидел на лавке в тесной комнатке перед грозным меламедом. Это было безумно интересно и поглощало все его внимание без остатка.
Ночная жизнь тоже не стояла на месте. Мышцы продолжали болеть, к царапинам добавились обломанные ногти, мозоли на ступнях, стертые пятки. Однажды его одежда пропахла гарью, а руки как будто подкоптились от жара пламени.