Папа швырнул новенькую нежно-зеленую колыбельку на груду старых матрасов и пустых банок из-под краски и, тяжело дыша, вернулся в фургон. Он гнал машину по неровной дороге, и я подскакивала на сиденье, ударяясь о дверь. Перед машиной разлетались чайки, люди выпрямлялись над своим мусором и смотрели на нас. Я оглянулась на непригодившееся приданое Энтони-младшего, быстро удалявшееся от нас, и впервые поняла никчемность его жизни.
Папа ехал в Рыбачью бухту.
– О, нет, только не к ней, – жалобно попросила я. – Сколько мне там сидеть?
Но папа не свернул в конце длинной аллеи на Джефферсон-драйв, а проехал мимо и выбрал другую дорогу. У бесплатного лодочного причала он остановился, и мы вышли на шаткую пристань. Холодный весенний ветер раздувал папин хрустящий нейлоновый плащ.
– Видишь? – спросил папа и показал на серую рябую воду Лонг-Айленд Саунда. – Когда я был в твоем возрасте, я видел кита вон там, за красным бакеном. Кит плыл на юг и заблудился. Застрял на отмели.
– И что было?
– Ничего плохого. Плавал тут пару часов, все на него смотрели, а когда начался прилив, большие лодки вытолкали его в открытое море.
Отец присел на одну из свай с измученным и печальным видом; я знала, что он думает о маме и младенце. Я очень хотела его подбодрить, но распевать рекламные ролики казалось неуместным.
– Пап, слушай, – сказала я. – Я Господь Бог твой, и да не будет у тебя иных богов перед лицом моим. – Отцу явно было тягостно слушать пересказ десяти бабушкиных заповедей, длинных и пустых, как клятва верности[3], которую мы каждый день повторяли за миссис Нелкин. – Не возжелай жены ближнего своего. Не возжелай добра ближнего своего…
Папа дождался, пока я закончу, сказал, что у воды слишком холодно, и велел забираться в чертов фургон.
Мама вернулась домой с опухшими веками и с пустым под широкой блузкой животом. Дом наполнял запах гвоздик, присланных миссис Мэсикотт. Больше всего мама, по ее словам, хотела побыть одна.
Она не вылезала из пижамы все весенние каникулы, рассеянно улыбаясь моим рассказам, кукольным представлениям, пародиям на телерекламу и жалобам.
– Оставь ее пока в покое, – твердила бабушка. – Не надоедай ей.
Уезжать бабушка не собиралась.
На уроке мой сосед по парте, Говард Хэнсин, поднял руку. До того момента я совершенно нейтрально относилась к Говарду и оказалась абсолютно не готова к тому, что он скажет, когда миссис Нелкин дала ему слово:
– А Долорес Прайс жует свой алфавит! Она его каждый день жует.
Весь класс обернулся и уставился на меня.
Я хотела возразить, но посмотрела на парту и вдруг поняла, что это правда: составлявшие слово картонные буквы оказались помятыми, кривыми и некоторые еще темными от моей слюны. Один квадратик с буквой находился у меня за щекой, когда подошла миссис Нелкин. Я была виновна, как грех.
Кричать учительница не стала. Она чуть повысила голос, обращаясь к Говарду и, автоматически, ко всем присутствующим в классе:
– Видимо, Долорес считает это нормальным и остроумным. Видимо, она думает, что учебные пособия растут на деревьях и мне достаточно руку протянуть, чтобы положить ей на парту коробку с новым алфавитом. Но я этого не сделаю, Говард. Пусть до конца года пользуется жеваным, да?
Говард не ответил. Миссис Нелкин прошла по нашему ряду обратно к доске, постукивая каблуками по навощенному деревянному полу, взяла мел и начала писать, мотая обвисшей кожей над локтями. Я не дышала, пока не увидела, что пишет она не обо мне.
Придя домой, я услышала, как отец кричит в спальне, и побежала в безопасную гостиную. С него, черт побери, хватит слезливых мелодрам, он тоже ребенка потерял, Господи помилуй! Хватит – значит хватит! Грохнула входная дверь. Слышно было, как бабушка прошла из кухни в спальню. Мама голосила и голосила, а бабушкины уговоры звучали ровным неразборчивым рокотом.
Работал телевизор. Какой-то дядя в костюме рассказывал о Второй мировой войне. Я осела на диван, не имея сил переключить канал.
Из брюха самолета сыпались бомбы, приветственно махали марширующие солдаты, и тут я испугалась как никогда в жизни, сильнее, чем в тот вечер, когда папа с грохотом бросил гантели на пол: на экране похожие на скелетов люди в каких-то подгузниках тащились по дороге в гору. Провалившиеся глаза глядели прямо на меня, приглашая в бабушкину Долину Слез. Я хотела выключить телевизор, но боялась даже подойти близко, поэтому дождалась, пока начнется реклама, заперлась в ванной и выпила «Маалокс» прямо из пузырька.
В ту ночь я проснулась от собственного крика: приснилось, что миссис Нелкин взяла меня на пикник, а потом спокойно и деловито сообщила, что сандвичи, которые мы едим, сделаны с мясом моего мертвого братишки.
Первым в комнату, спотыкаясь, ворвался папа с разлохмаченными волосами и в одних трусах. За ним прибежала бабушка, а потом мама. Я вдруг ощутила власть и вдохновение и продолжила кричать.
Мама обняла меня и принялась укачивать.
– Будет, будет, не надо, ш-ш-ш. Успокойся. Скажи, что случилось? Скажи нам.
– Это все она, – выдавила я. – Ненавижу ее.
– Кого ненавидишь, детка? – спросил папа. – Кого ты ненавидишь? – Он присел на корточки, чтобы лучше расслышать мой ответ.
Я имела в виду миссис Нелкин, но, пока говорила, передумала и указала мимо отца на бабушку, стоявшую в своем коричневом вельветовом халате, подчеркивающем худобу лица.
– Ее, – заявила я. – Пусть она уедет!
Назавтра была суббота. Утром я смотрела мультики в гостиной, когда из спальни вышла полностью одетая мама и спросила меня, что я буду на завтрак.
– Блины, – ответила я, будто последние месяцы прошли как обычно. – А где папа?
– Повез бабушку на Род-Айленд.
– Она уехала?
Мама кивнула:
– Уехала, когда ты еще спала. Просила за нее с тобой попрощаться.
Новообретенной власти мне хватило, чтобы изгнать бабушку Холланд, но не миссис Мэсикотт. Каждую субботу я отправлялась в ее дом, любезно благодарила за подарки и наблюдала.
Однажды миссис Мэсикотт дала мне ножницы, книгу с бумажной куклой Бетси Макколл и, как всегда, тарелку сахарного печенья. Я съела несколько штук, подразнила Зару еще парочкой и принялась выдавливать Бетси из картонной страницы. Затем вырезала самое красивое платье и прикрепила его на кукле.
– Смотри, Зара! – скомандовала я кокер-спаниелихе.
Я подошла к плите, открыла газ и поднесла куклу Бетси к голубому пламени. Интуиция мне подсказывала, что из всех проказ, которые можно устроить в доме миссис Мэсикотт, это самая худшая, и папа так на меня рассердится, что сорвется на маму. «На помощь! – умоляла Бетси, чье бумажное платье чернело и закручивалось. – Зара, помоги! Спасите меня!»
Я хотела напугать или хотя бы привлечь внимание закормленной собаки, но когда я оглянулась, Зара не сводила глаз с печенья. Она смотрела на него так пристально, что я на секунду забыла о пламени и обожгла большой и указательный пальцы.
Моя история – это история вожделения, сомнительный отчет о страстях и проблемах; она берет начало в тот день 1956 года, когда нам доставили телевизор. Память то и дело отправляет меня в детство: вчера ночью я снова оказалась на кухне миссис Мэсикотт, отвернувшись от пылающей бумажной куклы, чтобы взять у толстой Зары первый урок неудержимой алчности, власти желания.
– Зара, взгляни, я же гибну! – стонала я. – Помоги мне, пожалуйста!
Но собака неотрывно, не мигая, смотрела на печенье с сахарной коркой.
Глава 2
Когда мне исполнилось десять с половиной, мы переехали в Тритоп Эйкрс. Там не было холмов, зато имелись новые тротуары, очень подходящие для катания на велосипеде.
В желтом одноэтажном домике номер двадцать шесть по Боболинк-драйв был гараж и душевая кабина с раздвижными стеклянными дверцами. За окном моей комнаты росла плакучая ива, и ветреными ночами ветви стучали по жалюзи. Этот дом мы не сняли, а купили.
Миссис Мэсикотт владела частью Тритоп Эйкрс, так что нам по знакомству достался двойной участок. К этому времени она приобрела себе новый серебристый «Кадиллак» (старый персиковый отдала моему отцу), набор клюшек для гольфа и членство в загородном клубе. К обязанностям моего отца прибавилась еще одна – играть с миссис Мэсикотт в гольф по выходным.
В свободное от старухи время папа занимался газоном – ровнял, засеивал травой, насвистывая, возил на тачке грязь с одного конца участка на другой. Он очень гордился, что двор у нас вдвое больше, чем у всех соседей. Каждый вечер он работал до темноты, превращаясь сперва в еле различимый силуэт, потом в белую майку, которая сама двигалась в сумерках, и, наконец, просто в свист.
Мама выгладила и повесила шторы и посадила за домом клумбу розовых далий, но цветы радовали ее недолго. В новом доме ее одолела аллергия, она жаловалась и брызгала в нос каким-то спреем по несколько раз на дню. А еще маму трясло при виде малышей, игравших на нашей тихой улочке без присмотра. Ее нервы сразу бы вылечились, говорила она, если бы сдать задом из гаража на нашем чертовом «Кадиллаке» и сбить кого-нибудь из соседских детей.
Джанет Норд, моя новая лучшая подруга, жила в доме десять на Скайларк-плейс, восемь десятых мили от нашего дома, согласно одометру на моем розовом велосипеде. Я познакомилась с Джанет, когда первый раз объезжала район. Увидев девочку примерно моего возраста, крутившую обруч в патио, я решила блеснуть перед ней умением водить велосипед, но не рассчитала высоту бордюра и грохнулась, сгорая от стыда, под еще крутившиеся велосипедные колеса.
– Знаешь что? – сказала подошедшая Джанет, на ходу крутя обруч и не глядя на мои окровавленные коленки. – Одна из моих сиамских кошек скоро родит котят!
Мы с Джанет с удовольствием отмечали наше сходство: обе родились в октябре с разницей в год, обе были единственными детьми в семье, обе левши, у обеих в имени и фамилии по двенадцать букв, каждая предпочитала доктора Килдера Бену Кейзи, любимый десерт – «Уип-энд-чил», пластинка – «Джонни Энджел». Единственным существенным различием было то, что у Джанет уже начались менструации и ей разрешили брить ноги, а я еще ждала этих событий. В ту весну и лето мы с Джанет смотрели мыльные оперы, менялись виниловыми пластинками и планировали совместную жизнь: после школы снимем пополам квартиру в Нью-Йорке и станем либо секретаршами, либо танцовщиц