Опечатанный вагон. Рассказы и стихи о Катастрофе — страница 4 из 68

В рассказах израильских писателей Иды Финк и Аарона Аппельфельда тоже затронуты проблемы, вставшие перед спасенными в новой, мирной жизни. Победа союзников и капитуляция Германии положили предел массовому уничтожению евреев, позволили многим вернуться на родину или нелегально попасть в Израиль, но как жить, если повреждено не только тело, но и — что еще сложнее — душа. Как написал в своих неизданных мемуарах израильтянин Мордехай Пельц, польский еврей, в годы немецкой оккупации скрывавшийся, будто зверь, в лесах Западной Украины: «Человек, прошедший Катастрофу… более не тот, кем он был прежде. Даже если ему как-то удастся спрятать под маской то, что у него в душе, его физические и душевные раны никогда не зарубцуются. Правда, воля к жизни и желание забыть сильны, и такой человек изо всех сил старается наладить нормальное существование, но мало кто преуспел в этих попытках».

В одном из интервью Аарон Аппельфельд рассказал о себе следующее:

Я родился недалеко от Черновиц в 1932 году. Я был единственным сыном — чем более ассимилированная семья, тем меньше в ней детей. Мой дед жил в Жадове, это недалеко от Вижница, и лето я проводил у него. Там я впитал еврейскую традицию.

Мой отец много лет провел в Вене. Его послали учиться в гимназию. Он занимался моторизацией мельниц и был состоятельным человеком. Он был также чрезвычайно образованным. Немецкая культура господствовала в нашем доме. Мать я помню мало, ее убили в первые же дни войны в 1940 году. Немцы и румыны убили ее, когда вошли в город. Мне тогда было восемь.

Это было летом. Нас, евреев, собрали вместе и погнали пешком. Вели с места на места. Только пешком, от местечка к местечку. В какое бы местечко мы ни пришли, евреев там уже не было. Нас селили в разграбленных домах. В каждом местечке мы задерживались на день-два. Они были пусты. Дома стояли разверстые, ни окон, ни дверей. Так продолжалось три-четыре месяца. По дороге умерло много евреев.

Так мы добрались до Украины. В каком-то опустевшем колхозе близ Могилева-Подольского мужчин отделили от женщин — для работы. Уже была зима. С августа по зиму много людей умерло в пути.

Весь тот путь я прошел вместе с папой. Но в Могилеве-Подольском отца забрали, он просто исчез. Помню, я долго плакал. Я остался один.

И тогда я сбежал. Один. Мне повезло, я знал украинский, потому что в нашем доме была служанка-украинка. Лицо у меня не было еврейским…[9]

Подобно герою Ежи Косинского, Аппельфельд долго и мучительно странствовал, в конце войны нашел временный приют в итальянском монастыре, где его хотели обратить в христианство, пока наконец не встретился с бойцом Еврейской бригады[10], который помог ему перебраться в Израиль в 1946 году. Ему было 14, он не имел школьного образования, но умел работать. Несколько месяцев он как нелегальный иммигрант отсидел в британской тюрьме в Атлите, где на стене одного из сохраненных для памяти бараков выцарапано его тогдашнее имя «Эрвин Аппельфельд».

Аппельфельд пишет на иврите. Тема Катастрофы — сквозная тема его творчества: «Написанное о Катастрофе — это или вопль, или воспоминание. К обоим этим жанрам я отношусь с почтением… Но я не пошел ни по одному из этих путей. Я спросил себя: как явилась нам Катастрофа, как она течет в нашей крови и как она формирует нас как живых людей. Я стараюсь это понять».

Рассказ «Берта» взят из его первого сборника «Дым» (1962), о котором автор сказал «Там говорится о людях, желающих убежать от воспоминаний, и о том, как воспоминания настигают людей. Я утверждаю, что Катастрофа является частью более широкой еврейской темы — темы еврея, бегущего от самого себя… В последние сто лет еврей методично занимается саморазрушением, и не случайно внутреннее разрушение инициирует внешнее».

Этот рассказ необычный. В нем, как это чаще бывает в поэзии, смысл интуитивно угадывается читателем. Обращает на себя внимание явное нежелание автора говорить о том, что было в Европе, и о том, как попали Макс и Берта в «Страну», то есть в Израиль. Ничего не сообщает он и о Максе — неизвестно, как он выглядит, сколько ему лет. Зато мы приблизительно представляем себе портрет Берты и знаем, что она остановилась в своем развитии. Об этом ее слабоумии мы узнаем по реакциям и репликам Макса. Казалось бы, можно сделать вывод, что Макс — во всех отношениях нормальный человек. Однако дальнейшее повествование показывает, что это не так. Во-первых, Макс не способен к анализу ситуации — ни в прошлом, ни в настоящем. Во-вторых, Макс не наладил истинной коммуникации с внешним миром, несмотря на то, что работает и по роду работы входит в контакт с большим числом людей. Собственно, весь рассказ и должен подвести нас к тому, что Макс и Берта — очень похожи и близки по внутреннему складу, хотя даже этого сходства Макс не сумел распознать. Избежавший смерти в годы Катастрофы, Макс остался калекой: его сознание не умеет увязывать смыслы деталей в единую картину, подобно тому, как вязание «дурочки» Берты не может перейти от лоскутов к цельной вещи. Это травмированное сознание, несколько лет мобилизованное лишь на то, чтобы выжить физически, позднее, уже после войны и в условиях нормального существования, оказалось не способным сделать верный этический выбор.

Австрийский еврей, психолог, Виктор Франкл в 1946 году опубликовал автобиографическую книгу о бытии узников нацистского концлагеря. С позиции ученого, исследователя человеческой психики и поведения, он утверждает, что в живых остались не альтруисты и не самые моральные люди. Это не означает, что выжили одни негодяи: просто инстинкт самосохранения приказывал узнику взять ломоть потолще, чуть-чуть отступить назад, когда на поверке отбирают на тяжелую работу, натянуть на себя побольше одеяла, которого все равно не хватает на всех. Или, говоря языком стихотворения Дана Пагиса «На поверке»:

…я не тут, меня нет, я ошибка,

я гашу поскорее глаза, свою тень я стираю.

Не берите меня в расчет, пожалуйста, пусть уж счет сойдется

без меня…

Микроскопические нарушения этики не гарантировали спасения, но, взятые вместе, они создавали хрупчайшую защитную скорлупу — и всегда за счет того, кто в Писании называется «ближним». Если человек оставался в живых, эти мелочи царапали память, лишали покоя, угнетали и на фоне чудовищных потерь разрастались неимоверно. Рассказ «Заноза» — как раз о том, как хочется и невозможно поделиться подобной мелочью с человеком, не побывавшим в «опечатанном вагоне Катастрофы».

Писательница Ида Финк с 1957 года живет в Израиле, в Холоне, и пишет по-польски. Она родилась в польском городке Жаброше (теперь Украина), где в период оккупации немцы устроили гетто. В 1942 году ей удалось бежать, и она «пережила войну по арийским документам». О том, сколько горечи, трагизма и беспредельного унижения скопилось за этими сухими анкетными словами, пишет не только она, но и польский писатель Ежи Анджеевский, и русскоязычная поэтесса в Израиле, наша современница, бывшая москвичка Юлия Винер, ведь поставленный вне людского сообщества еврей не осмеливался ни просить о помощи, ни надеяться на спасение.

А спасаться, по мнению героини второго рассказа Иды Финк «В ночь, когда Германия капитулировала», имело смысл только в том случае, если после всего ты мог открыто жить евреем. Клара «предвкушала то огромное облегчение, которое принесли бы ей два слова, произнесенные вслух». После трех лет вынужденной лжи было так трудно сказать «Я — еврейка», но только эти слова означали для девушки истинное освобождение и возврат к себе, жизненно важный возврат к своему еврейскому имени. Как известно, библейская книга Исход (Шемот) начинается словами: «Вот имена сынов Израилевых, которые пришли в Египет…», а комментатор Баал ѓа-Турим поясняет: «Оттого, что не изменили свои имена, были избавлены и выведены из Египта». В реалистическом рассказе, где о Боге ни слова, эта связь между именем еврея и его избавлением представлена в зеркальном отображении: чуждое имя способствовало избавлению в покинутом Богом мире, а избавление позволило вернуть себе истинное имя.


В произведениях прозаиков Польши и СССР, а также в творчестве пишущей по-польски израильтянки Иды Финк, один из сборников которой откровенно называется «Заметки к жизнеописанию», доминирует реализм. Предельно реалистично и творчество пишущего по-английски Леона Юриса.

Леон Юрис (1925–2003) родился в Балтиморе в семье еврея-иммигранта из России, который до того успел некоторое время пожить в Палестине. Его отец был бедняком — расклейщиком объявлений, мелким лавочником, но сыну сопутствовала удача. В 17-летнем возрасте он ушел в армию и в составе взвода морской пехоты участвовал в боевых действиях на Тихом океане. Опыт военных лет отразился в первом его романе «Боевой клич» (1953), который был восторженно встречен читателями и сразу экранизирован. Его третий роман «Эксодус» («Исход», 1958) — о нелегальной иммиграции евреев послевоенной Европы в Палестину и о борьбе евреев Земли Израиля за право на собственное государство — принес ему мировую известность.

«Леон Юрис был энергичным и бесстрашным человеком, любил приключения и путешествия, которые были ему творчески необходимы как писателю, и неоднократно рисковал жизнью, оказываясь в самых горячих точках, в эпицентре событий, которым было суждено вскоре стать историей. Так, в поисках материала для „Эксодуса“ он исколесил тысячи километров и оказался, в конце концов, в 1956 г. на Ближнем Востоке, где в качестве военного корреспондента комментировал для американской прессы израильскую Синайскую кампанию. Впоследствии этот опыт послужил материалом для автобиографического романа „Перевал Митлэ“.

Уже в начале 60-х „Эксодус“ появился в еврейском самиздате и приобрел неофициальный статус „книги, делающей сионистов“. Для тысяч евреев бывшего СССР эта книга, вернувшая им гордость за свое еврейство, стала путеводной нитью в возрожденное еврейское государство Израиль.