Первый перевод этого романа на русский язык был выполнен в 1963 г. в одном из потьминских лагерей еврейским политзаключенным Авраамом Шифриным. Когда в 1973 г. Авраам встретился с Юрисом в Нью-Йорке и рассказал ему о небывалом успехе „Эксодуса“ среди евреев СССР, Юрис совершенно по-детски обрадовался и сказал; „У меня к Вам большая просьба, позвоните моему папе и расскажите ему об этом, а то он никак не верит“. Позднее роман был экранизирован в США и оказал огромное влияние на отношение американцев к Израилю»[11].
Материал для романа «Милая, 18» о героизме и трагедии восстания в Варшавском гетто Юрис собирал в Восточной Европе, опрашивая уцелевших в Катастрофе евреев и местных жителей. Названием для романа послужил адрес одной из конспиративных квартир еврейских подпольщиков. Для Юриса было внутренне необходимо показать еврейское сопротивление нацизму, в интервью израильской газете «Джерузалем пост» в 1979 г. он прямо сказал «Я люблю евреев, готовых постоять за себя».
Тут мы подходим к еще одной болезненной теме, связанной в нашем сознании с Катастрофой. Помню, в отрочестве я спорила с отцом, отстаивая осмысленность заранее обреченного на гибель восстания в Варшавском гетто. Возражая мне, папа тогда говорил, что если бы евреи потерпели еще немного, часть из тех, кто погиб, могла бы быть спасена освободителями. «Мы хотя бы доказали миру свое достоинство!» — горячилась я… Теперь я отношусь к этому иначе. Я знаю, что нам некому было доказывать свое достоинство: вряд ли имело смысл искать уважения тех, кто отказал нам в праве на существование, будь то страны, не впускавшие нас к себе перед Второй мировой войной, или люди, выдававшие нас нацистам на оккупированных землях. А праведники мира, спасавшие нас с риском для себя и своих близких, вряд ли нуждались в каких-либо доказательствах. Они спасали не евреев-героев, а беспомощных и обессиленных. В целом же ситуация была такая, что нас заведомо исключили из списков живущих. Как объясняет польская женщина в рассказе Марека Хласко «В поисках звезд»: «Не хотят уходить. Некуда, говорят, им идти. И все равно рано или поздно это должно случиться». Так и было: в годы войны евреи остались даже не на бесплодной необитаемой земле — со всех сторон их окружали враги. И пусть в стане врагов порой находились друзья, их было так немного, что ощущение нравственного падения человечества погасило в евреях желание бороться за свое место среди таких людей.
Но вернемся к литературе. Проза Юриса стремится к убедительной правдивости документа, как и роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», как повесть Ежи Анджеевского «Страстная неделя» или цитированный рассказ Марека Хласко. Этому впечатлению достоверности способствуют вкрапленные в повествование даты и топонимы, будто и вправду протоколируются факты Катастрофы.
Василий Семенович (Иосиф Соломонович) Гроссман (1905–1964) родился в Бердичеве и прожил там, с перерывами, до 1921 года. «Бердичев был (и остается) среди нескольких универсальных символов российского животного антисемитизма», — пишет биограф писателя Шимон Маркиш[12]. В 1929-м Гроссман окончил физико-математический факультет Московского университета, работал инженером в Донбассе. С 30-х годов начал печатать рассказы и роман из жизни рабочих. В воспоминаниях «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург отметил: «В литературе учителем Гроссмана был Лев Толстой. Василий Семенович описывал героев тщательно, обстоятельно, длинными фразами, не страшась множества придаточных предложений»[13]. Годы войны он провел на фронте — был военным корреспондентом газеты «Красная звезда». Однако Катастрофа напомнила Гроссману о его происхождении. Он оказался в числе первых очевидцев ее последствий, в числе первых, кто собственными глазами увидел опустевшее гетто, наполненные трупами противотанковые рвы, фабрики смерти. Вместе с Эренбургом они работали над «Черной книгой» — сборником документальных материалов и свидетельств о зверствах нацистов и истреблении евреев на территории СССР и Польши. Книга со вступительной статьей Гроссмана была набрана, но уничтожена при расправе с Антифашистским еврейским комитетом. Публицистическая повесть Гроссмана «Все течет» стала вторым, наряду с солженицынской книгой «Архипелаг Гулаг», произведением, разоблачающим советский режим и «завоевания революции».
«Роман В. Гроссмана „Жизнь и судьба“ посвящен памяти его матери, Екатерины Савельевны, не уехавшей из Бердичева из-за того, что не на кого было оставить больную племянницу Наташу. Она была учительницей французского языка, люди, видевшие ее в гетто, рассказывали Гроссману, что она продолжала там заниматься с детьми. О последних ее минутах никто не мог рассказать — он ездил в Бердичев, разыскивал очевидцев — все были расстреляны вместе с нею»[14].
Катастрофа перевернула Гроссмана, под ее влиянием он осознал себя евреем и, оставаясь русским писателем, сделался бескомпромиссным поборником правды. Эта неоднозначная правда о евреях и неевреях в годы нацистской оккупации Украины составляет главное содержание и выбранного мною отрывка, и всего романа «Жизнь и судьба» в целом.
Однако даже авторы-реалисты пользуются художественными приемами, метящими мир вымысла. Так, Василий Гроссман заговорил женским голосом еврейской матери, воспитанной в интернациональном духе и вынужденной переосмыслять свое еврейство в созданном нацистами гетто. Американец Леон Юрис, специально изучавший реальные архивы Варшавского гетто и истоптавший улицы, где оно находилось, курсивом выделил в ткани романа якобы документальные фрагменты из «дневника» Александра Бранделя, чтобы лишний раз напомнить читателю, что все остальное — плод его фантазии. А повествование Ежи Анджеевского мало того что насыщено рефлексией польского интеллигента Яна Малецкого, еще и слишком выпуклое, слишком сгущенное и красочное, чтобы мы спутали его с черно-белой лентой хроникального фильма.
Ежи Анджеевский (1909–1983) — поляк, католик, уроженец Варшавы — опубликовал свою первую повесть еще в 1938 году и сразу заявил о себе как автор, которого волнуют этические проблемы. В 1945 он выпустил сборник рассказов «Ночь» о периоде немецкой оккупации Варшавы. Его роман «Пепел и алмаз» (1948) был экранизирован польским режиссером Анджеем Вайдой с Збигневом Цыбульским в главной роли. Зрители моего поколения смотрели этот фильм снова и снова, завороженные силой игры актера и остротой этического конфликта. Повесть «Страстная неделя» также была экранизирована Вайдой, но уже в постперестроечном политико-культурном контексте, в 1995 году, и его лейтмотивом стал алый цвет пламени над сражающимся гетто. Главный герой повести, хороший, интеллигентный и порядочный человек Малецкий, войной был поставлен в обстоятельства, вынуждавшие его стать героем, тогда как он этого не сумел, и тяжесть моральной ответственности за «неспасение» знакомых евреев легла на его душу и совесть.
Станислав Выгодский (1907–1992) — еврей. Он с юности вступил в коммунистическую партию, сидел в тюрьме за политическую деятельность в довоенной Польше. Его рассказы, опубликованные в те годы, окрашены революционно-пролетарским пафосом. Годы нацистской оккупации он провел в концлагерях: Освенциме, Ораниенбурге, Дахау. Все его родные и близкие погибли, и он посвятил им книгу стихов «Дневник любви» (1948). С 1968 года Станислав Выгодский жил в Израиле, где его активно печатали в переводах на иврит.
В отличие от повести Анджеевского, будто бы тоже реалистический рассказ Выгодского «Человек с тележкой» начисто лишен психологизма и красочной описательности. Ни пейзажа, ни портретов. Анонимность персонажей, настойчивое повторение одних и тех же социальных определений: мужчина, эсэсовец, мать, врач и т. п. — расширяют границы повествования, превращая частный случай в притчу, в обобщенную модель человеческих отношений на территории Катастрофы. И в этом рассказе отчетливо проводится мысль о том, что евреев вытеснили из людского сообщества.
Притча, построенная на реалистическом сюжете, — характерный вид еврейского литературного назидания, называемого на иврите «машаль». Завуалированно притчевый характер упомянутого ранее рассказа Аппельфельда «Берта» во многом определяется выбором фамилий главных героев: Шац — это аббревиатура ивритских слов «шлиах цибур», т. е. представитель общества, а Кац — аббревиатура слов «коэн цедек», т. е. еврейский священнослужитель, потомок библейского Аарона. Берта Кац замыкала на себе мир Макса Шаца, придавала его существованию цель, направление и гармонию подобно тому, как представителю общины в синагоге задает направление и цель еврейское священнодействие — молитва. Стоило Максу остаться в одиночестве, как чужой и незнакомый мир обступил его со всех сторон, приблизился и распался на отдельные предметы. Метафорика описаний природы и кодировка собственных имен, как кажется, хотят навести читателя на символическую интерпретацию рассказа — на тему о сути еврейства в живущем не по галахе национальном обществе. Аппельфельд связывает эту суть не с религиозным или светским образом жизни, а с экзистенциальной верностью еврея своим ушедшим предкам и соплеменникам, верности, которая закодирована фамилиями героев и которой ни Макс, ни, похоже, сам писатель не умеют подобрать названия, хотя она ощущается каждым, кто привык размышлять над этим вопросом.
В стремлении обойти невыразимую правду о Катастрофе окольными путями художественных средств писатели вступают в область литературы, резко выходящей за рамки реализма. Так сделал Эли Визель, когда несколько раз прервал плавное мемуарное течение романа «Одно поколение спустя» и представил на суд читателя порожденные опытом Катастрофы беспощадные вопросы, ответы на которые все еще не удовлетворяют вопрошающих. Его «Диалоги» не имеют ничего общего с пьесой, поскольку их участники полностью обезличены, а реплики могли бы звучать и безусловно звучали в той или иной форме повсюду, где живут евреи, независимо от того, какая у этого еврея биография. Здесь обобщение возведено в главный художественный принцип, реалистические детали скупы до предела, и тем не менее читатель в состоянии «проявить» текст как фотопленку и рассмотреть в нем едва проступающие черты жуткого прошлого. Писатель обсуждает мучительный вопрос о том, почему один выжил, а другой погиб. Обнажает безуспешные попытки выстроить модель мира, проясняющую отношения между Добром и Злом, Смыслом и Бессмысленностью человеческого существования. Говорит о поиске Бога и, коль скоро Бог вписан в картину мира, — о стремлении постичь Его волю и предпочтение. «Диалоги» Визеля — интеллектуальный вызов всякому, кто утверждает, что понял феномен Катастрофы, они не дают вытеснить Катастрофу в раз и навсегда истолкованное прошлое и превратить ее в музейный экспонат.