Операция «Булгаков» — страница 7 из 57

Тут до меня дошло, чью фразу употребил грузин.

Оказывается, он почитывал Достоевского?.. Выходит, не из простых, из важных.

Молод?

Это пустяки. Во Владикавказе среди важных я и не таких молокососов видал. Один Астахов чего стоит.

Рыжеватый грузин присел рядом, достал трубку, набил ее табаком и закурил.

Я крупно сглотнул.

Он протянул мне кисет и заявил.

– Бумаги нет.

– Ничего, – ответил я. – Раздобуду клочок. Помирать, так с музыкой.

Я достал из кармана обрывок местной коммунистической газеты, который носил с собой в надежде стрельнуть табачку.

Сосед затянулся.

– Из бывших? Или сознательный контрреволюционер?..

– Никакой я не контрреволюционер! Из бывших – да! Окончил медицинский факультет университета. У белых служил врачом… – я жадно затянулся. – Теперь вот прикидываю, как бы мне свалить с вашей Совдепии, иначе кокнут меня здесь. Как пить дать кокнут.

– Что, уважаемый, руки по локот в крови?

– Боже упаси! Я же сказал – врач. Перевязки делал, руки, ноги приходилось пилить, но чтобы пускать кровь, Боже упаси!..

Тут я вспомнил о полковнике Лещенко и загрустил.

– Так зачем же уезжать? – удивился сосед. – Разве тебе, уважаемый, здес работы не найдется? Руки-ноги пилит…

– Ага, найдется, – усмехнулся я. – Как бы голову не отпилили.

– Зачем голову, если не виноват. Я смотрю, больших капиталов ты не нажил – сидишь, смотришь на турецкий пароход, прикидываешь, где дэнги раздобыть. Вот меня решил ограбить. Только у меня, уважаемый, дэнег тоже нет. Ни золота, ни серебра. Так что сейчас мы с тобой истинные пролетарии, только я сознательный, а ты несознательный.

Я уже совсем было собрался попрощаться, да черт меня дернул съязвить:

– Не такой уж я несознательный. Будьте благонадежны, что повидал, сумею рассказать.

Сосед удивился:

– Как это?

– Книгу напишу, как сознательные становились несознательными и наоборот, и что из этого вышло.

– Э-э, так ты писатель, – удивился грузин. – Книг пишешь?

Я замялся.

– Хотел написать, когда сотрудничал в лито во Владикавказе. Там и пьесы мои ставили о том, как ломаются мысли, как теряешь рассудок, как ищешь ответ, зачем это все со мной?

– Это хорошие мисли, – одобрил незнакомец и ткнул в меня трубкой. – Продуктивнии. Только кому они там нужны?

Он махнул рукой в сторону юго-запада, потом добавил:

– Там не нужны. Здесь нужны.

– Мои мысли вам не подойдут.

– Откуда знаешь? Если есть желание, почему не писат здес. Толко не надо твоего контрреволюционного «ага». Я серьезно говорю. Вижу, мается человек, а место неудобное выбрал. Я ему советую – отойди подальше, там топиться удобнее, а он, оказывается, литэратор.

– Я не литэратор, – возразил я.

– Станешь! – заверил сосед. – Но только здесь. Там, – опять тычок трубкой в сторону парохода, – там не станешь. Там дэнги нужны, а у тебя дэнег нет. И у меня нет. И у грузчиков, – он указал на полуголых босяков, таскавших мешки на турецкий пароход, – нет. Разве они не люди, разве им не нужны книги? Подумай, дорогой. И не спеши, я тебе как брат говорю.


Он зашел в море. У доброхотов, даже самых большевистских, почему-то никогда не бывает денег. Советов сколько угодно, а вот со средствами туго.

Он искупался, вышел на берег, натянул кальсоны, сапоги, брюки, рубашку, основательно заправил ее в брюки и, не попрощавшись, отправился в сторону порта.

Я остался лежать на обточенных соленой водой голышах как мертвый. От голода ослабел совсем. С утра начиная до поздней ночи болела голова.

И вот ночь на море.

Я не вижу его, только слышу, как оно гудит.

Прихлынет и отхлынет. И шипит опоздавшая волна. Вдруг из-за темного мыса – трехъярусные огни.

«Полацкий» идет на Золотой Рог»[14].


«…Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет.

Я голоден, я сломлен! В мозгу у меня нет крови.

Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь.

Раз так… значит… значит… домой. По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег – пешком. Но домой.

Жизнь погублена. Домой!.. В Москву! В Москву!!

…В Москву!!!

Прощай, Цихидзири. Прощай, Махинджаури. Прощай, Зеленый Мыс!»


«…так с головой я нырнул в катастрофу».

* * *

«…потом мне рассказывали, будто, по словам Немировича-Данченко, обратившегося к Сталину за разъяснениями, вождь заверил Владимира Ивановича, что считает «Батум» очень хорошей пьесой, но к постановке она не годится. «Нельзя такое лицо, как И. В. Сталин, – заявил И. В. Сталин, – делать романтическим героем. Нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова».

Глава 5

За разъяснениями я обратился к Рылееву.

Лукич выслушал меня и после короткого раздумья заявил:

– Послушай, дружище, вряд ли, соблюдая хронологическую точность и скрупулезно воспроизводя уже известные детали, можно написать хороший роман. А нам нужен хороший роман, в котором должно высвечиваться время, а не даты, правда, а не истина, не так ли?..

– Кому это нам? – поинтересовался я.

– Тебе, мне, окружающим… – Рылеев неопределенно очертил рукой широкий круг, в который при желании можно было включить всех, кому дорога правда.

С этим бесспорным тезисом меня однажды познакомил мой прежний куратор Трущев Николай Михайлович. Он сослался на того же Толстого, утверждавшего, истина – это что-то чужое, холодное. Она пришла от немцев, значит, истиной можно поступиться. А вот правда – это что-то свое, родное, теплое, что необходимо защищать, не щадя жизни. Стоит только нащупать ее в душе, и тебе откроется дорога в рай. Бог, как говорится, не в силе, а в правде.

В этом, конечно, было зерно истины – или правды? – однако я уже не был тем доперестроечным простаком, чтобы безраздельно доверять чужому мнению. Как, например, расценивать выражение «истинная правда»?

Подтверждает ли оно Толстого?

Впрочем, вернемся к Трущеву. Верхним пределом человеческих возможностей, по его мнению, является отыскание согласия между этими метафизическими понятиями, хранящимися в душе. Только очень немногие святые сумели добраться до этой границы.

Рылеев, по-видимому, придерживался той же точки зрения. Он выразился в том смысле, что никакие воспоминания, тем более роман о Булгакове, немыслимы без обращения к биографии Петробыча, который «тоже начудил немало».

Он закурил, потом положил папиросу в толстенную, под хрусталь, стеклянную пепельницу.

– В любом случае, соавтор, тебе не избежать обращения к биографическим подробностям. Я ни в коем случае не призываю скатываться в банально-сравнительное жизнеописание двух исторических персонажей, но рекомендую придерживаться проверенной временем установки – судьба каждого из них является как бы своеобразным зеркалом, в котором многомерно отразился не только его визави, но и правда эпохи.

Я не смог сдержать ухмылку.

Он рекомендует!..

Рылеев подчеркнул.

– Как, по какой причине Сталин и Булгаков оказались на одной исторической оси, какая сила поставила их лицом друг к другу, сказать не могу. Документы об этом умалчивают.

Так бывает, дружище.

Историческое местоположение выпало нашим героям как данность, в котором надо было не только существовать, но и действовать.

Но прежде всего выжить!

То есть не только не уйти в небытие по чужой воле, но, как бы ни было тяжело, любой ценой оставаться на сцене и до конца отыграть свою роль!

Это тяжкий жребий, приятель. Не каждому по плечу.

Что касается подробностей?..


Юрий Лукич сделал паузу, затем, будто мысленно заглянув в историческое зазеркалье, продолжил:

– Вкратце события начала 20-х годов, их общий фон, сводятся к тому, что весной двадцать первого – как раз когда Булгаков едва унес ноги из Владикавказа – Сталин едва не отдал Богу душу.

Глядя в мои изумленные глаза, веско добавил:

– Именно так, ни больше ни меньше.

Рылеев дал мне время переварить сказанное.

– В марте у Петробыча случился приступ перитонита. С этой хворью тогда шутки были плохи, ведь антибиотиков не существовало. Операцию делали в знаменитой Солдатенковской больнице. Операция была очень тяжелая – помимо удаления аппендикса пришлось сделать широкую резекцию слепой кишки, и никто из врачей не ручался за исход.

Каким образом Сталин выжил, наука умалчивает.

После сытной затяжки Рылеев продолжил:

– По свидетельству лечащего врача, Ленин по два раза на день, утром и вечером, звонил по прямому проводу. Причем Предсовнаркома не просто справлялся о здоровье «чудесного грузина», но и требовал от Розанова самого тщательного и обстоятельного доклада о состоянии пациента и принятых мерах.

Рылеев еще раз глубоко затянулся.

– Ленина очень беспокоило состояние здоровья Петробыча, прирученного им еще в пору начала революционной деятельности. Понятно почему?

Я отрицательно покачал головой.

– После Кронштадтского мятежа, после X съезда РКП(б), взявшего курс на новую экономическую политику, и нарастания давления Троцкого на верховные органы партии, жизнь Сталина и связанный с этим расклад сил в Политбюро приобретал существенное политическое значение. По этой причине Ильич решительно поддержал Розанова, запретившего пациенту браться за работу до тех пор, пока больной, сумевший выкарабкаться с того света, не восстановит силы. Именно Ленин решительно настоял на отпуске, который должен был незамедлительно предоставлен члену правительства и секретарю ЦК.

В июне двадцать первого Петробыча отправили в Нальчик на долечивание, но как всегда бывает в реальных историко-революционных сюжетах, один из его лучших друзей Серго Орджоникидзе, несмотря на строжайший запрет Ильича, вытащил еще не оправившегося после болезни Сталина из Нальчика в Тифлис, где только что установилась советская власть и нерешенных вопросов было хоть пруд пруди. Особенно возмущали товарища Серго происки местных коммунистов, настаивавших на реальном и полном суверенитете присоединенной к РСФСР республики.