Полдевятов отметил в сердце своем и суп и кашу и сверкнул во тьму каюты глазами.
— Будьте покойны, товарищ завхоз. И за кашу и за суп. Не прежнее время, чтобы тараканами шамать. Будя!..
Тем не менее, новый рабкор презрительно улыбнулся своим думам.
— Я доберусь! Суп — дело маленькое. Мне на суп плевать с высокого, но зеленого тополя. Я, брат, все насквозь вижу. От меня, брат, не скроешься. Буржуазная закваска, идеология царизма и марксистское непонимание задач современного быта, направленное против. Я браг, все инструкцией прежучу. У меня — мандат.
По случаю воскресенья Полдевятов весь день писал в уголке клуба корреспонденции, а вечером пошел в околоток и сообщил по секрету своему закадычному другу, фельдшеру, о написанном.
Эскулап проникся важностью момента и надел шапку, хотя сидел в жарко топленной каморке.
— Читай, кого протащил. Я, брат, в этом деле — во. Не утаю. Правду-матку на стол и скальпелем. Жарь!
— Ну, вот. Первая — «Наследие старого режима. На прошлой неделе наш руквод литературным кружком т. Труженников сидел на диване в клубе, закрытом расписанием занятий, с дочерью служителя опиума — псалмодера Лизочкой, которая регистраторша в Коммунхозе. Она хихикала, а он говорил. совершенно бессознательно прижимая руку к сердцу: — „клянусь богом“. Тот же тов. Труженников издавна происходит из. нетрудового элемента, кончивши два городских училища, а наши пожарники ходили и слушали, как он просвещал их относительно аннулированного бога. Подтянитесь, тов. Труженников. Будьте сознательным.
Рабкор Пол — в»
— Здорово! Заммечательно!.. — взвизгнул фельдшер и от ража ударил об пол шапкой. — Читай дальше. То-есть, ты прямо Вересаев: «Записки врача!»
— Вот вторая. Гм. К-ха. «Остатки крепостничества. В то время, как трудящиеся всех стран с замерзшим сердцем взирают па реакцию в Берлине, Мексике. Болгарии и Испании, не говоря уж про Ирландию и Индию, паша библиотекарша гр. Сикорская тянет в сторону. Некоторые товарищи просят у ней что-нибудь почитать, а не прокурить, революционного из полного собрания Неверова, а она совершенно бессознательно с подвохом выдает сочинения Островского для пропаганды капитализма. Пора вспомнить, гражданка Сикорская, что это недопустимо.
Рабкор Пол — в».
— Ну?.. Как эта?
— Замммечательно! — задохнулся от восторга фельдшер. — Теперь она завертится. Так ей и надо. Ну дальше шпарь. Эх, и талантище же ты, брррат!
Еще одна. Вот: «Подкоп под рабочую власть. В воскресенье наш брандмейстер гр. Сутковой октябрил своего урожденного ребенка и назвал его в честь якобы тов. Ярославского — Емельяном, чтобы подыграться к новому строю. На самделе дедушка урожденного был тоже Емельян, и он назвал в память дедушки, а вовсе не тов. Ярославского. Так как настояла его совершенно несознательная жена. Красные пожарники, не поддавайтесь напору фашистских сотен и высоко держите знамя ликбезграмотности.
Рабкор Пол — в».
— Ну? Как? А?..
— Э! — сказал фельдшер. — Тут, брат, завинчено. Высшая политика. Это, брат, и до центра дойдет. За это, брат, но головке его не погладят. Сумятица начнется. И как это ты пронюхал. Голллова!
— Рабкор, брат, должен все знать, — скромно опустил веки к носу Полдевятов — нам, брат, надо все знать… Мы всегда на посту. Пост такой…
Умиленный, растроганный, осчастливленный высоким гостем фельдшер занялся приготовлением чая для дорогого приятеля, а рабкор гордо смотрел па двор на играющую с фокстерьером брандмейстера дворнягу сторожа и о чем-то серьезном и высоком думал.
В четверг пришла газета. Все бросились к номеру и впились в него сотней глаз. Заметок Полдевятова не было, но в «Почтовом ящике» находился ответ:
«Тов. Полдевятову. Глупости пишете, товарищ. Читайте внимательно газету и учитесь, смотрите, что пишут другие. Не тратьте даром времени и бумаги на ваши пустяки».
Весь клуб покатился от хохоту. А самый отпетый, тов. Чапанкин, запел, как настоящий протодьякон, «вечную память» товарищу Полдевятову и помахал над ним ремнем, яко кадилом…
Рабкор почувствовал озноб, головокружение и сердцебиение. Перед глазами пошли зеленые, синие и серо-буро-малиновые с крапинками круги.
Он пошел в околоток. Фельдшер иронически осмотрел больного приятеля, ткнул пальцем в живот и поставил суровый диагноз:
Глупостями занимаетесь, товарищ. А потом шляетесь лечиться. Учиться надо, внимательно читать газету… Да-с! А то глупости пишете, а потом лечиться. Примите вот касторки и ступайте спать. Пи-са-те-ли!
Полдевятов подавился касторкой и совершенно бессознательно выругался на четыре этажа.
Теплые ребята
Человек в обхмыстанном теленке и ржавой кепке прислушался, пожевал губами и прошел в ворота.
— К кому прешься? — рявкнула ему в шиворот парусиновая прозодежда.
— Я, товарищ, рабкор из местного газетного органа.
— Рабкор? Ето на манер как из попов, что ли?
— Рабкор — это, товарищ… Я в газете пишу.
— В газете? Знаю! «Прымается подписка». А тебе тут чего?
— С кем мне тут поговорить? Кто у вас тут делегат?
— Делегат есть, только он сейчас дрыхнет.
— Ну, а кто у вас еще есть, так сказать, самый сознательный, самый развитой?
— Мишку спросите. Очень развитой. Хучь узлом завяжи, — разовьется.
— Ну, вот… мне бы его.
— Вот он сюда прется… Только у ево чичас на чердаке престол… Апосля вчерашнего… Мишка, тебе звут.
— Дрясти.
— Здравствуйте, товарищ. Я — рабкор из местного газетного органа и желал бы узнать о жизни вашей мастерской.
— Есть… Все есть. И мастерская и жизнь. Общежитие.
— Как культурная работа? Ведется?
— Ведется… Культурная… Четыре с боку — ваших нет.
— Газеты выписываете?
— Три месяца выписывали, а теперь нет. Ни к чему.
— Какую газету?
— «Пищевик» и еще какую-то. Большую. На пятьсот собачьих ножек хватает.
— Газеты сообща читали?
— Сначала мы их не читали. Они лежали у делегата. А надысь видим, много бумаги накопилось, потребовали.
— Ну!
— Разделили. Теперь свою бумагу курим, а то покупали. Оно и накладно.
— Вот как! Оригинально!
— Очень даже неоригинально. Что бумага печатная, что белая, — разница. Хотим письмо писать, чтобы газету посылали без грамоты, — пущай чистую бумагу посылают.
— А как политграмота?
— Я и говорю, что ися мастерская грамоту палит, а от ее в грудях стеснение. Коли ежели махорку, то отшибает, а полу-крупку — ни в рот ногой.
— Так-с… Может, спортом занимаетесь?
— Занимаемся.
— Кружки есть?
— Не. Больше одним кружком сидим.
— Гимнастика, что ли?
— Разное… В козыри, в козла, в подкидного…
— Хорошо организовались?
— Сознательно. С рыла но монете, — и колоду купили. В три листика, начали заниматься, да делегату но вкусу не пришлось.
— Почему?
— Очень просто… Занимались это кружком ночыо, а он и подкрадись. Ему тоже сдали.
— Ну!
— Ну и налетел на 16 рублей.
— Очень хорошо. Еще чего просветительного ист ли? Словесность, например?
— Есть. Словесность у нас едовитая. Как учнут поливать, ястреба на лету падают, машина останавливается и даже мастер в обморок надает, со всех своих четырех ног. У нас, мил человек, в общежитии ни один человек не выдерживает. А ежели баба подойдет, то от словесности моментально вверх ногами встает…
— Так… так…
Рабкор в теленке постоял еще с минуту и пошел обратно:
А сзади него, словно улей, гудела мастерская, и из общего гомона вырывались отдельные:
— Встань до сдачи. Рюпь в банку!
— Мать-пымать, за отца замуж отдать!
— Расшибу!
— Караул! Режут!
— Ставлю сапоги на-кон!
— Двойка, в три господи-бога!..
Рабкор посмотрел по сторонам, сел на тумбу и записал в обмусоленный блокнот:
«Несознательная колбасная Пищетреста № 17».
Задумался, посусолил карандашом и положил орудия производства в карман.
— Организованно живут дьяволы… И булавки не подточишь!..
В медвежьем углу
Митревна услыхала залихватскую музыку со двора заводского культпросвета и подползла к щелке.
— Хоронют кого, аль обзаконивают, сосватамши?
Три минуты она не могла ничего понять, потом вдруг закрестилась и быстрым лётом сиганула по проулку. С жареными семячками сидела у тумбы Кондратовна.
— Пришли, милая. Своими глазами видела. Один важный такой, веселый, так и стелется. И отец дьякон Сафроний там и управляющий там… Встречают милая… С палетами, при сабле, усищи — во!
Кондратовна хлопнула глазами, отвечала:
— Я ж тебе, алмазная, говорила. И видение было и знамения, — подхватила корзину и помчалась направо, а Митревна помчалась налево.
К щелке подошел комсомолец Дудкин и купеческий сын Штопоров.
— Почему музыка, Штопоров?
— Мильтоны даве у Кабанихи аппарат реквизнули и боченок перваку. Наверно, с радости режутся.
— Гляди, гляди…
Штопоров побледнел, а Дудкин позеленел.
Скорее, Тишка, прячь документы и звезду в сапог и шпарь к нам в сарай. Тебя первым делом в расход пустят. А я спрячу.
Дудкин переложил бумагу из правого кармана в левый, сунул кепку со звездой в голенище и тяжело задышал:
— А как же наши-то? Побегу звонить. Соберемся ватагой и налетим.
Оба помчались куда-то.
В Исполкоме тов. Фрадкин прыгал у телефона.
— Кто говорит? Предзавкома? Какая банда? С погонами? На дворе? Сидоренко! Летом! На когтях!
К заводу бежали шесть чонов. Из милиции торопились тяжелые мильтоны, прожевывая кашу. У каланчи начальник угрозыска собирал «своих» и что-то разъяснял.
Забор облепили мальчишки, бабы, лавочники, мужики с базара. А входы и выходы хитрым манером уже занимали чоны, милиция, комса и гарниза, состоящая из 8-ми человек.