Оползень — страница 5 из 64

— Как вам не стыдно! — вскрикнет иной раз Евпраксия Ивановна, сама разгоряченная и озабоченная. — Ведь у вас, наверное, высшее образование?

— Высшее, — говорит муж, морщась, будто сам рожает. — Но мне не стыдно. Мне страшно.

Так среди стонов, визгов, мужских истерик до того напрыгаешься, что пяточки-то узенькие (Зибенгар говорил, что это в женщине — большое достоинство) гудят и покалывают.

— Вы не рассердились на меня? — дрогнувшим голосом спросил ее Мезенцев, когда они вечером столкнулись в полутьме общего коридора. — Я очень хотел познакомиться и не знал, как это сделать. Даже письмо вам писать собирался.

— Я беден, Евпраксия Ивановна, — продолжал он, уже сидя за чаем в ее комнатке. — Но честен! — Он говорил с вызовом, с надрывом и вместе с тем жалея себя. — У меня есть способности. Я работал писцом в суде. Юность, грезы — и в суде, представляете?.. Жил на крошечные сбережения, занимался день и ночь! Я не расставался с книгой «Гимназия на дому», знаете? Такие ежемесячные томики по рубль семьдесят пять. Так всюду и ходил с ней. Сдал экстерном, правда, без древних языков. А сейчас, — тон его стал доверительным, интимным, — я готовлюсь к экзамену на горного инженера, опять экстерном: по камню, по золоту буду работать. Я трудолюбив, основателен, заберусь где поглуше. Тороплюсь, боюсь, отсрочка кончится, загремишь куда-нибудь на австрийский фронт, а?

Ну, что же, он прав. Все это ей подходит. Он беден, она тоже. Он бережлив — это надежно. У него есть цель — выбиться. У нее разве не та же самая цель? Свое положение она сумела понять четко, с самого детства. Очень скверное положение: между богатством и униженностью. Три класса гимназии, манеры — это почти ничего не стоит.

У них даже и характеры схожие: оба скрытные, настойчивые и осторожные.

Она была настолько молода, что ей в голову не приходило усомниться в своих выводах.

Облокотившись на стол, чувствуя, как керосиновая лампа греет висок, Кася рассматривала Мезенцева: треугольный разрез глаз, пухленько собранные губы, вздернутый нос. Мило и жалко. А кого ждала? Все равно ведь никого не ждала, даже не воображала. Спала душа. Все силы отнимала частная практика, поиски рекомендаций, вызовы. Волосы вымоешь, а в дверь стучат, иди в ночную слякоть, сама думай, как бы не простудиться, не заболеть. Извозчика позовешь — в кошельке пересчитаешь да и отпустишь. А юбка-то намокнет чуть не до колен, еле волочишь ее…

С сочувствием, с какими-то смутными надеждами глядела Кася на нового знакомого.


Кажется, часы ее жизни пошли порадостней, побыстрей, когда однажды Мезенцев ворвался к ней счастливый:

— Ну, все! Свобода! Свобода и победа! Сдал экзамены. Сегодня я горный инженер.

В петроградских серых сумерках, в бедной, холодной комнате он шептал, задыхаясь от волнения:

— Милая, мир смутен, непрочен… Мне предлагают место на горнообогатительном заводе на Урале. Это пристанище, обеспеченность. Жизнь страшна. Надо победить ее, отвоевать у нее теплый угол. Пусть мы нищие, но мы выбьемся, да, милая? И, взявшись рука за руку, пойдем в далекий жизненный путь!

— Как у меня ноги всегда мерзнут на конках, — прильнув к нему, пожаловалась Кася.

— Вот, вот, — дрожащими пальцами Мезенцев достал из коробочки перстень в сквозной оправе, — возьми! Свадебный подарок. Все мои сбережения — в залог любви. Настоящий! Это марказит!

— Как будто я могу тебе не верить? — удивилась Кася, любуясь светлым желтым камнем с матовой побежалостью. — Ведь мы же близкие люди, правда? Спасибо. Моя первая драгоценность.

— Я уезжаю завтра, — шептал Мезенцев, как в горячке. — Жди меня в Екатеринбурге. Вернусь с завода — сразу свадьба!

— Николя!..

…Затянутая, пышно причесанная, воспрянувшая духом, покидала она столицу.

Глава четвертая

О, шумный Екатеринбург предреволюционных лет! Тучи извозчиков в каких-то чудовищных шубах. Все волнует, возбуждает. И походка стала легче, чем в Петрограде, где вечная приниженность, заботы о куске хлеба, страх перед барынями-роженицами гнули Касю, заставляли ходить крадучись, забыть, как поставлены круто бедра, как грудь высока. А здесь все словно заново, все впервые. Сама скоро барыня, инженерша. Кася смотрела по сторонам легко, весело. Просторно казалось после сырых и узких улиц столичных окраин. Снег летит. Домы невысоки, да крепки, и люди крепкоскулые, румяные. Касе хорошо было чувствовать, что ее щеки тоже горят румянцем, и она готова была любить всех.

Хозяйка, предупрежденная о приезде, провела ее в комнату: обои в цветочек, венские стулья, старенькое бюро. Все чужое. Она все купит свое — красивое и богатое. Так мечталось-желалось, так разыгралось-расшалилось воображение, что Кася и вглядываться-то в детали не посчитала нужным, бродила от окна к зеркалу, шепча будущие слова будущим гостям, слова холодно-приветливые, с достоинством протягивала руку для поцелуя, иных приветствовала только улыбкой, движением ресниц… Входили чиновники петроградские, генералы, каких она мельком видывала в спальнях у своих пациенток, адвокатши с мужьями, шелестели ей нечто почтительное, ласковое, обступали ее — и уже перья веера шелковисто щекотали шейку, колено расталкивало тяжелый шелк платья. А за окном — колдовская зима, бег санок по белому снегу. Громадные закуржавленные ветки щедро стряхивали алмазную пыль.

К вечеру Кася зажгла лампу на столике в углу. На воздушно-голубом стекле абажура проступила золотая сетка, в ней запутались тупоносые рыбки. Прислоненная к лампе, видно, забытая второпях дорогим Николя, стояла фотография молодой женщины: много мелких кудряшек на лбу, надпись наискосок: «Не забывай. Клавдия».

…Мир покачнулся перед Касей. Долго просидела она, уставившись на фотографию, будто выпытывала что-то, какой-то ответ в этих пустых глазах, в самолюбиво сложенных губах, будто искала объяснения бесстыдству и предательству своего жениха, будто совета спрашивала: а что же теперь дальше-то? Рухнувший мир, где поклоны, шелесты, платки надушенные, еще где-то слабо шевелился в ней, но мечтание такое, кстати впервые себе позволенное, все более уступало место выработавшейся уже привычке решать свою судьбу и бороться с жизнью в одиночку.

То она пыталась попробовать понять Мезенцева, найти какую-то логику в его поступке и находила только пошлую распущенность, то принималась перебирать цепь собственных злоключений и унижений, желая прошлой болью перебить настоящую, то принималась молиться и не чувствовала веры в привычные слова. Потом она стала думать, что бог наказывает ее с жестокой неотступной последовательностью, и всякая передышка — только шаг к другой суровой каре. Чего хочет от нее судьба, кружа ее, как соринку в водовороте, ничего не давая полностью, ничего до конца? Кася оживляла в себе старые беды, все-таки втайне надеясь, как свойственно молодости, что это последние беды, растравляла свое горе, чтоб упиться им и потом уж забыть навсегда.


…Господский одноэтажный дом располагался на холме, открытом со всех сторон. Вокруг по странной прихоти хозяйки — ни цветника, ни сада. Трава на холме к середине лета выгорала под солнцем и делалась такой же буро-желтоватой, как деревянные стены дома. Узкая тропинка вела к реке, полноводной всклень, с низкими берегами, поросшими чаканом. Вода в реке тоже была мутно-рыжего цвета. За рекой вдали кудрявились рощи, перемежаемые одиноко стоящими соснами.

Окна всегда были открыты настежь, и ветер свободно гулял по комнатам. Парусили белые полотняные занавеси, качались тюльпаны, расставленные везде в хрустальных вазах, осыпанные изнутри липкой желтой пыльцой.

Кася ныряла в мятых волнах степной реки, как серебряная верткая рыбка на широкой воде под светлым высоким небом. Господские девочки плавали хуже, чем она, и сердились на нее за это. Нагие, нежные, они резвились вместе, и прелестная голубоглазая Катенька изводила воспитанницу бессмысленным приставанием:

— Скажи: «Вы совершенно правы, граф Марешан!» Ну, Кася, сиротиночка! «Вы совершенно правы, граф!» Я прошу!

— Кася, не упрямься, ну, что тебе стоит? Не забывайся, — шептала гувернантка, худая добрая девушка.

Низовой ветер рябил воду, слепил росплесками солнца на волнах. Что-то непонятное вдруг произошло там, в сверкающей зыби, где чернелись детские головки. Гувернантка, закричав от ужаса безголосо, побежала туда, шатаясь и хватаясь за прибрежные тальники, упала на мелководье, теряя сознание.

Кася с ожесточением, с неизвестно откуда взявшейся силой рвала со своей шеи скользкие руки тонущей Катеньки. Вода плескалась в ее кричащий разинутый рот. Дрожа всем телом, как щенок, захлебываясь и всхрапывая, Кася выбралась из стремнины.

…Опять степной ветер парусил легкие белые занавеси. Горели свечи, бледные при свете дня. Среди тихих всхлипываний дьячок читал над детским белым гробом.

…В зарослях шалфея за флигелем Кася сидела, сжавшись в комочек. Вечерние тучи шли низко. Реку, поблескивавшую вдали сквозь камыши, кровавил закат. Тишина была такая, что Кася слышала даже стук своего бедного колотящегося сердца. И жизнь ее была ничтожна, крохотна. Тяжелым видением возникла за спиной опухшая от слез нянька:

— Иди, господа зовут, а Петербург ехать собираются.

…И в Петербурге повторялся этот кошмар. Барыня призывала к себе в полутемную спальню, смотрела безумными страдающими глазами:

— Итак, «Вы совершенно правы, граф Марешан!» Как тебя Катенька, бывало, просила? Ну-ка!

— Vous avez raison, — обмирала Кася.

— Нет, повторяй по-русски!

Наконец однажды в громадной столовой совершенно оледеневшая, неестественно прямая и тонкая барыня сказала:

— Надо расстаться, детка. Нам тяжело тебя видеть.

Кася покорно встала из-за стола.

На улице ее догнала гувернантка, тоже лишившаяся места. Ей удалось устроить Касю к известному профессору-акушеру.

Сутуловатая, хмурая, она открывала двери на звонки: «Да, доктор Зибенгар принимает, пожалуйста». Губы у профессора были сочные, полные, глаза выкаченные, всклокоченные волосы всегда казались грязными. Иногда под настроение, за кофе он воспитывал Касю: