— Живот, девочка, надо утягивать. Женщина всегда должна об этом помнить. Вот идешь ты по Летнему саду, все интересно, ты смотришь, а живот держи. Это просто необходимо знать каждой. И спину держи. Будто между лопаток линейка привязана. Понимаешь?
И разных других немало было наставлений, от которых Касю прошибало стыдом, но, поскольку все это была теория, она ничего из нее не усвоила и легко позабыла.
Изредка Зибенгар брал ее с собой на прогулку. Для его немецкого характера на первом месте везде и всюду была польза и поучительность. Ехали на острова, на западный конец Елагина. Польза заключалась в том, чтобы дышать чистым морским воздухом на Стрелке, поучительность — в том, чтобы наблюдать за теми, кому надо подражать, к чьему уровню надо стремиться.
Касе было холодно от сырости, поднимавшейся с прудов и проток, затянутых зеленой ряской. Хотелось есть, голова болела от усталости, от мелькания спиц катившихся по песку экипажей, от разноцветья шляпок, шалей и прогулочных костюмов tailler, в какие были затянуты быстроглазые оживленные дамы. Кася боялась увидеть среди них свою барыню: вдруг она опять закричит ей про Марешана, — и старалась не поднимать глаз.
— Смотри, учись, как сидеть, как держать голову, — дышал пивом над ее ухом Зибенгар.
Они помещались на деревянном диванчике спиной к заливу, слабо, покойно розовеющему под закатом. По бледному небу расползался неопрятный хвост дыма, слышно было, как пыхтит вдали пароход, пробирающийся из Кронштадта, негромко доносилось шлепанье весел и говор едущих кататься на лодках по взморью.
Быстро кружила по острову непрерывная цепь экипажей. На самой Стрелке кучера, как по уговору, сдерживали лошадей, сидящие в экипажах равнодушно оглядывали даль и небо, низкую цепочку берега, за которым скрылось солнце. Сидящие на диванчиках в свою очередь разглядывали тех, кто в экипажах, оценивая наряды и стоимость лошадей, а затем экипажи уносились так же бесшумно, как появились, в сумрак аллей, где в кипящих под ветром листьях уже зажигались фонари.
Эту молчаливую, утомительную выставку Кася с Зибенгаром наблюдали ровно час по его золотым Henri Leuba.
Разве говорили ей когда-нибудь о добре, о любви, о жизни души? Только разве так, только мельком лепетали что-нибудь похожее растроганные, наплакавшиеся мужья ее рожениц, когда она, смертельно уставшая, обедала с жадностью где-нибудь на уголке стола в буфетной, думая только об одном, как скорее добраться до дому. Инстинктивно она понимала, что ее добряк Зибенгар, конечно, циник, но прощала, прощала все за то, что бесплатно учил на курсах, давая на будущее кусок хлеба; не всю же жизнь двери открывать да тазы выносить! И от ворон отстала, и к павам не пристала. Но все-таки изо всех силенок вцепилась в жизнь, теперь не оторвешь, раз уж уцелела.
Где-то вы, милейший господин Зибенгар, с вечным своим хохотом, всегда кончавший свои наставления одним и тем же излюбленным афоризмом: «Тем не менее природа побеждает науку».
…К утру побледневшая Кася собрала, запихала распавшуюся прическу под новую пыжиковую шапочку с длинными белыми ушками, надменно попрощалась взглядом с фотографией, мстительно написала пальцем на пыльном столе для Николя: «Не забывай!» — и, наугад отпирая замки чужой квартиры, выбралась на улицу.
Глава пятая
В мягком двухместном купе поезда было уютно и спокойно. Шелковый абажур на высокой подставке рассеивал приглушенный апельсиновый сумрак. Александр Николаевич помещался на стеганном в клетку диване, приятно расположенный к путешествию, заранее предвкушая удовольствия, которые ждали его после необременительного дела в Екатеринбурге: театр, ужины в мужской компании, может быть, новые знакомства в хороших домах…
На глухой станции, где поезд и не останавливался толком, а лишь ненадолго притормозил, в купе вошел попутчик, заиндевелый с мороза и без багажа. Снимая жандармскую шинель, он извинился:
— Прошу прощения за беспокойство. Не хотелось бы вас женировать.
Александр Николаевич подвинулся на диване, давая понять, что позднее вторжение его не женирует, то есть не стесняет, как он не сразу от непривычки перевел.
— Разрешите представиться, — сказал вошедший, деликатно стряхивая у двери мокрый от растаявшего инея башлык. — Ротмистр Лирин.
Он был невысок, плотен, с вкрадчивыми манерами. Обращали на себя внимание его крайне утомленные глаза и мятые многодневные складки на рукавах мундира.
Александр Николаевич тоже назвался, отметив про себя, что к его благопристойному «Обигану» примешалась струя чего-то армейского, мужланского, некомильфотного. «Испортит он мне обедню», — мелькнула ленивая мысль.
— Изволите следовать в столицу? — осведомился с профессиональной любознательностью Лирин.
— Нет, до Екатеринбурга.
— Ах так? Я тоже. Устал. Надо встряхнуться. — В голосе его послышалось наигранное молодечество. — По делам службы вынуждены путешествовать?
— Н-нет, почти нет, — отозвался Осколов. — Торговая сделка. Осталось только подписать бумаги, так что есть повод побывать в столице Урала, которую я люблю. А вы, кажется, действительно по делам службы?
Жандарм вздохнул, вытирая лицо не вполне чистым платком.
— Сопровождал-с! — с отвращением признался он. — Измерзся, знаете, пока упек.
Он силился быть ироничным, но тоска и усталость прорывались в голосе.
— Надоело!
Он округлил припухшие глаза застарелого пьяницы.
«Пожалуй, надо ему немножко дать». Александр Николаевич достал фляжку с коньяком.
— Для сугреву? — спросил он, подражая простонародью.
Жандарм захмелел мгновенно.
— Удачную сделку изволили заключить? — развязно поинтересовался он.
Александр Николаевич пожал плечами:
— Товарищество прикупило участок. Я же только управляющий одного из приисков.
Развязность жандарма сменилась завистливой почтительностью.
— Золото?
— М-м… возможно… предстоят еще детальные разведки.
— Да-с, — мечтательно затуманился жандарм. — Самое надежное дело в наше неспокойное время. Верите ли, больше десяти лет какой-то коловорот. Масса работы. Черт знает откуда что берется. Как у бабы тесто из квашни. Она его — туда, а оно прет.
Он осекся. Молча выпили еще.
— Я вижу, вы далеки от всего этого. Хотя прииски… прииски!.. там тоже нужен глаз да глаз. Шалят, а?
Жандарм захохотал, впрочем, несколько ненатурально.
— Я сам в принципе, может быть, не создан для этого. — Он мельком кивнул на свою шинель. — Может быть, мое призвание тоже коммерция или даже поэзия… Но должен же кто-то делать и эту работу. Долг!.. — прервал он сам себя. — Что вы все молчите?
— Знаете, — неожиданно сказал Александр Николаевич, — в вашей деятельности есть совершенно парадоксальный момент.
— То есть? — не понял ротмистр.
— Образно говоря, вы развозите горячие уголья по России.
Несколько мгновений жандарм молчал, потом разразился хохотом.
— Может быть, может быть. Иркутские поселения, Вятские, ох! — он погрозил пальцем. — Я понимаю вашу мысль. Но, дорогой мой, взгляните за окно. Сон, Азия. Какие уголья? Да, мы растаскиваем костры и растаптываем. Так! Но где та сила, которая раздует? Знаете, где она? В эмиграции. За линией фронта, в Европах обретается. А без головки — это только копошение-с… Противное, надоедливое. Но — справляемся. Да бросим эту материю! Я люблю психологию. Я физиогномист, — лукаво похвастался Лирин.
— Немудрено, — усмехнулся Александр Николаевич.
— Вот вы, например, человек замкнутый. Вы женаты?
— Нет.
— Я так и думал. Вы замкнуты и кажетесь уверенным, но есть в вас какая-то внутренняя слабина, — рассказывал ему жандарм.
— Вот как? — опять усмехнулся Александр Николаевич.
— Да-да, не смейтесь. Когда-нибудь она себя окажет. Предсказываю вам.
— Из чего вы это выводите?
— Интуиция… — таинственно прошептал Лирин, уставясь в глаза Александру Николаевичу и покачивая головой. — Вы — нигде!.. Конечно, ссыльный помолодел, — неожиданно перескочил он на тему, более ему близкую. — Это плохо. Энергии в нем еще много. Сто лет назад человека моложе пятидесяти в ссылку не посылали. Искали, на какое дело употребить. Государству была польза, строю — безопасие… А вы — нигде, — упрекнул Лирин. — Сейчас же происходит кристаллизация. Господа марксисты называют это концентрацией классовых сил. Я не отношусь к этому очень серьезно, но психологически, даже как-то мистически я что-то чувствую. Наступает пора жестокой необходимости определяться.
— Моя жизнь сложилась. Я доволен. В чем определяться?
— Во многом. О, во многом. Может быть, очень скоро, — помрачнел жандарм. — Пошли бог силы нашему воинству и государю.
Александр Николаевич стал задремывать. Сквозь прищуренные веки он рассматривал высокий рахитичный лоб Лирина, круглые розовые глаза под редкими бровями, скорбный бабий рот в скобочках татарских усов.
…Нет, он нисколько не рисовался, говоря сначала Косте, потом вот этому офицеру о своем чувстве внутренней устойчивости. Политика его не интересовала, врагов не имелось, страстей он не знал. Не привлекался, не подозревался, не участвовал, ни в чем не раскаивался даже, ничего, пожалуй, не желал. Казалось, так будет всегда: ни бурь, ни морщин во всем обозримом будущем. Выпитый коньяк согревал, сонно расслаблял, сидеть было очень удобно нога на ногу. И помыслить не мог, что когда-нибудь, вспоминая эту ночь в дороге, запах кожаных футляров, новых перчаток, свежих крахмальных воротничков, скрип золотых запонок в манжетах, — всех этих знаков мужского благополучия и щегольства, — назовет себя молодым самодовольным идиотом, который слушал, пуча время от времени слипающиеся глаза, жалобы и излияния уставшего жандарма.
— Да-с, на особых правах и с двойным окладом! — с нервной горделивостью вдруг вскрикнул он, пробудив Александра Николаевича. — Вы, кажется, с некоторым усилием переносите мое общество, а?.. Ну-ну, не смущайтесь! Я привык. Совершеннейший, между прочим, предрассудок. Теперь стало модно брезговать жандармами. Оставьте, я знаю. Не надо разуверять. Вы не умеете.