— Павел, — хрипло сказал мужской голос.
— Поможешь Гавриилу убраться, — буднично распорядился старик. — У нас новый, нового поставите на довольствие и спать определите к Павлу в избу. Павел, объяснишь ему правила на первые дни. Расходимся.
При этих его словах голый Гавриил сел в гробу, откинул линялое одеяло и спустил неожиданно худые, покрытые язвами ноги. Из-за спины Рогова вышагнул рослый мужик и протянул ком одежды — Гавриил без тени стыдливости принялся натягивать черные трусы, старые брюки, розовую байковую рубаху. Все его тело было исполосовано старыми и свежими рубцами. Рогов смотрел на него оцепенев.
— Так он живой? — спросил он, обернувшись к Андрону и чувствуя в нем чуть ли не единственную свою опору в этом рехнувшемся мире.
— А ты думал, мертвый? — широко улыбнулся Андрон, показывая ровные, крепкие нижние зубы и полное отсутствие верхних. — Где ж народу напасешься. У нас до смерти не казнят.
Толпа шумела, расходясь; Гавриил, наскоро одевшись, уже схватил метлу и подметал пол, еще двое мужиков, странно потоптавшись у гроба, словно примериваясь, как бы половчей взяться, снимали его с козел. Лишь приглядевшись, совершенно обалдевший от всего увиденного, Рогов заметил, что у каждого из работников нет одной руки — у одного левой, у другого правой. Гроб они снимали, стоя друг к другу спинами. Вдруг, приплясывая и кривляясь, к ним подскочил малорослый мужичонка — скуластый, бледный, косоглазый; он все словно приседал, упершись руками в бока, и мелко частил:
— Гаврилушко, Гаврилушко, поделом, поделом! Мало тебе влупили, мало, мало! — Он вприсядку ходил вокруг Гавриила, картинно-широкими движениями подметавшего пол, путался под ногами и гримасничал: — Тебя били, а ты ветры пускал! Тебя били, а ты пердел! Уперднулся, Гаврилушко! В другой раз не так бить будут! Андронушко, запиши ему!
Рогов был уверен, что вот сейчас Гавриил врежет мужичонке, но тот все продолжал мести, стараясь не задеть дергающегося уродца.
— А где новый-то, новый-то! — закричал вдруг юродивый, останавливаясь и оглядываясь. Раскосый взгляд его наконец уперся в Рогова. — Справный малый, справный, справный! Надолго нам его хватит! — Он снова пошел вприсядку, теперь вокруг Рогова; от него кисло несло.
— Николка, отвяжись, — не оборачиваясь и не повышая голоса, сказал ему от двери Константин. — Он первый день, не вошел еще.
— А и не войдет, дедонька, по глазам вижу — не войдет, не войдет! Где ж ему войти! — Николка хлопал себя по коленям и ляжкам, ходя вокруг Рогова, как цыган вокруг лошади. — Быть ему на палках, быть на рогульках!
Рогов почувствовал к этому приплясывающему уроду такую внезапную, редко когда в жизни испытанную ненависть, что замахнулся было, но Николка отпрыгнул с визгом:
— Дедонька, накажи его! Напиши ему! Николку трогать нельзя! Николку не трогают! Напиши ему! — и завыл так, что Рогов снова захотел заткнуть уши пальцами.
Константин, уже выходя и по-прежнему не оборачиваясь, бросил:
— Николку не трогают. Тебе Павел объяснит.
— Я объясню, — густым басом сказал рослый мужчина, отделяясь от стены; он, очевидно, ждал этого момента. В голосе его была радостная готовность, особенно испугавшая Рогова: так, верно, один людоед делится с другим сведениями о своем аппетите, стараясь при этом, чтобы будущее жаркое получше слышало этот нежный, воркующий разговор. — Все ему сейчас объясню. Пошли со мной, новый! Да, слышь, помни: когда зовут, отвечай по имени: «Слышу, Павел!» Закон такой. Понял, нет?
— Понял, Павел, — послушно ответил Рогов, уже сообразив, что за первые три дня он должен любой ценой найти лазейку для бегства.
Вглядываться в лицо Павла он боялся, но когда наконец заставил себя поднять глаза — отшатнулся: человека с вырванными ноздрями он видел впервые. О подобных вещах ему случалось только читать. Павлу было на вид лет тридцать, и ясно, что изуродовали его никак не в застенках Верховного, — стало быть, пытки в Чистом продолжались; да, в сущности, чем и могли заполнять свой досуг люди, чья жизнь была подчинена непрерывной закалке и проверке? Только теперь Рогов понял, что те, кого он искал, обречены были проводить свою жизнь в беспрерывном взаимном мучительстве, испытывая друг друга на прочность и знание закона: все остальное не имело смысла, да они и не умели уже ничего другого.
— Пойдем. — Павел ласково взял Рогова за плечо и повернул к выходу. В дверь просачивались остатки толпы — кто с костылем, кто с палкой, кто натягивая шапку, кто простоволосый, с непременными длинными и грязными патлами.
— Нет закона трогать новых, — прогудел Андрон. — Руки прими от него. Пишу тебе.
— Ах нет, нет, нет, Андрон! — застонал Павел, вихляясь и хватаясь за голову; Рогов сразу понял, что он придуривается, но не разобрал зачем. — Ах, Андрон, не пиши мне! Не буду, Андрон!
— Нет закона, чтобы меня упрашивать. Пишу тебе на завтра палки, — сказал Андрон. С тетрадью он не расставался: свернутая в трубку, она крепилась у него в специальной петле под мышкой, к ней была пришпилена обгрызенная шариковая ручка образца еще семидесятых, казалось, годов. — Ступай, не показывайся.
— Пошли, пошли, — протянул Павел, держа на всякий случай руки в карманах.
Рогов вышел на холодный воздух. Он боялся, что, как только они с Павлом останутся без Андронова присмотра, тот окончательно распояшется и набросится на него с приставаниями ли, с кулаками ли, — и потому, сам себя ненавидя за трусость, он несколько раз оглянулся в надежде, что Андрон идет за ними. Как ни ужасен тот был, для него все-таки существовал закон. Павел, однако, вел себя смирно; он подталкивал Рогова к дальней избе, а Андрон уже спешил в другую сторону — нагонять Константина.
Теперь Рогову ничего не оставалось, как идти с Павлом к длинному бараку, к которому уже тянулись еле различимые впереди группки по три-четыре человека; шли в молчании, только вспыхивали огоньки папирос. Павел ничем себя не обозначал. Рогов ожидал инструктажа, но, видимо, некоторая пауза для нагнетания страстей входила в условия игры: жертва должна была дозреть в страхе и неопределенности. Скоро пришли: как и в главной избе, служившей, видимо, для скорбных и праздничных сборов (если здесь вообще бывали другие праздники, кроме того, которому Рогов только что был свидетелем), ставни были наглухо закрыты. Сквозь щели не пробивалось никакого света.
Рогову надоело молчать и ждать. Он уже понял, что в ближайшее время нарушит закон не раз и не два, а потому надо пользоваться трехдневной безнаказанностью и задавать как можно больше вопросов.
— Где я спать-то буду?
— Сейчас покажу, — неожиданно спокойно и почти дружелюбно ответил Павел. — Тока у нас нет, сам видишь, а свечей мы зазря не палим. Заходи.
Рогов вошел в помещение, где возились и укладывались обитатели барака, общим числом, как мог он оценить приблизительно, до двадцати. В нос ему ударил запах немытого тела и сырой одежды: сукна, шерсти, — так пахло в ротной сушилке после кросса под дождем. Павел посветил зажигалкой.
— Вот тут будешь спать. — Он указал место в углу. — Со мной рядом покуда. Куда тебя после карантина определят — пусть решает Константин, три дня буду тебе показывать, что к чему, и если въедешь в закон — авось жив будешь.
В этих словах Рогову померещилось утешение. Он подумал даже, что Павел втайне не желает ему зла и, глядишь, поможет в случае чего бежать, — но слишком раскрываться перед ним Рогов не спешил. Все тут было обманчиво, и за дружелюбием могла скрываться новая ловушка; да и бежать было рано. Так и не понятно было, нашел ли он, что искал.
В середине барака, на полу которого все и разлеглись, подложив одежду, тюфяки или спальники, стояла большая железная печь, и около нее бодрствовал дежурный. Время от времени он подкладывал дрова, потом снова и снова брел по проходу между двумя рядами лежавших, от стены до двери. В казарме такой проход назывался «взлетной полосой».
— Сейчас спи, с утра поведу показывать, как живем. Ложись, нба вот тебе укрыться. — Он безошибочно, в полной тьме, взял откуда-то с невидимой полки суконное солдатское одеяло и пихнул его Рогову в руки. Вокруг них молча укладывались, откуда-то уже доносился храп.
— А если на двор ночью?
— Подойдешь к дежурному, попросишься на двор. Там он тебе покажет, за домом. Смотри драпануть не вздумай: сегодня такой патруль ходит — ни одного ребра не оставят, в мешок превратят.
— Да я и не собираюсь…
— Мне дела нет, что ты собираешься, не собираешься… Язык не распускай.
Больше всего Рогова поражала внезапность этих переходов: от симпатии Павел стремглав переходил к ярости, как вот сейчас, и Рогову стало уже казаться, что это тоже входит в правила игры, как в правила дзэна входит внезапный удар палкой.
Он безропотно лег на деревянный пол. Глаза, как водится, постепенно привыкали к темноте, но смотреть было не на что, кроме дежурного, расхаживавшего взад-вперед по «взлетной полосе»; время от времени тот подходил к одному из спящих и светил ему в лицо карманным фонариком, иногда толкал ногой слишком расхрапевшегося; кто-то вышел на двор и вернулся. Павел лежал рядом, дыша почти бесшумно: спал или караулил? Рогов заснул нескоро, и сон его был душен, тяжел.
Проснулся он как от толчка: в помещении было по-прежнему темно, но в полуоткрытую дверь проникал серый пасмурный свет. Утро против его ожиданий начиналось не с общего подъема и построения, а с покряхтываний, ругательств и стонов: каждый вставал сам по себе, иные еще лежали, натянув на голову одеяла или закрывая лица шапками, оберегая остатки сна. Дисциплина вообще была нестрогой, и это более всего поражало Рогова в первый день: закон с его бесчисленными иезуитскими тонкостями, которыми обставлялся каждый шаг, не предполагал ни идеальной чистоты в бараках, ни единообразной одежды. Если целью поставлено максимальное мучительство себя и других, мелочи вроде чистоты или распорядка дня никого занимать не могут, но это Рогов понял только к вечеру. К вечеру он вообще многое понял.