Из ящика стола он вынул другой листок, но теперь уже держал его подальше от задержанного.
— Три, семь, восемь, один, пять, — начал было читать он и резко оборвал себя:- Хватит волынить! К кому шел? Ну? К кому?
Задержанный вновь задвигал челюстями, и так яростно, что политком рассмеялся:
— Дожирай, дожирай… Вот же он, подлинник.
Судорогой свело все тело задержанного. Его опять повалили, стали раздвигать зубы. Политком растолкал всех, упал на колени, склонился к самым губам его:
— К кому шел, говори! Задержанный прохрипел:
— Сегодня всех вас порубят, мерзавцы. Глаза его остекленели.
— Отравился.
Политком 40-й дивизии Михаил Ермоленко прищурясь смотрел на политкома штаба дивизии Григория Мишука. Тот продолжал:
— За щекой у него была капсула с ядом. Допрашивающие этого не заметили. Думали, все еще жует подсунутую ему бумажку.
— Ошибка грубейшая.
— Кто мог подумать? Считали: пусть пожует. Потом подлинник записки предъявят, скиснет.
Ермоленко молчал, и по виду его нельзя было понять, достаточно ли ему этого объяснения.
— Что несомненно? Шел он к кому-то сразу за линией фронта: с собой ни шинели, ни еды, ни денег, ни оружия. С расчетом, что вскоре встретят, выйдет к своим.
— А если расшифровать записку?
— Этим займутся. Но сегодня надо не упустить другое: пока свежо, опросить всех, кто с ним встречался в полку, в роте, во взводе. Не пытался ли он уже кого-то известить о своем задержании?
— Кто вел допрос?
— Политком Триста пятьдесят шестого полка. — А-а, я его знаю.
— Да. Рабочий, хороший парень. Сто раз проверенный делом.
— Вот ему и сказать: или он этого курьера раскроет, или — под трибунал. Можно ведь и так толковать: специально дал ему умереть.
— По-твоему, он намеренно сделал?
— Нет. Но, понимаешь, в каком мы все теперь положении? Могу я думать, что этот курьер шел к тебе? Сюда, в штаб дивизии, в Таловую… А ты можешь думать, что шел он ко мне… И на начдива можно подумать.
— А он на нас. Они помолчали.
— О последних словах этого курьера доложили начдиву? — спросил Ермоленко.
— Да.
— И что он? — Учтет…
В десять часов утра того же дня начдив-40 Василенко отдал приказ о немедленном уходе из Таловой обоза дивизии. В самом приказе никакой мотивировки решения не приводилось, вызвано же было оно неопределенностью, внезапно возникшей в раздумьях начдива.
Вопрос о том, к кому на связь шел задержанный у станции Терехово курьер, Василенко совершенно не интересовал. Другое! Почему этот человек все же оказался именно у той станции? Судя по ночным донесениям, активность противника по-прежнему проявляется лишь на флангах дивизии. И прямо на центр ее позиций, и уже на двадцативерстной глубине от передовой, выходит вражеский курьер. Случайность? А не затем ли, чтобы внушить, и в первую очередь ему, начдиву-40, что здесь-то казачье войско и намерено нанести главный удар? А такой удар может быть. Будет! Мысль об этом утвердилась в сознании его еще неделю назад, задолго до наступления на Бутурлиновку. Он стал думать так, в сущности, с той самой минуты, когда из сообщения Агентурной разведки 8-й армии узнал, что в белом тылу, почти напротив его дивизии, всего в какой-то сотне верст за линией фронта расположен корпус Мамонтова. Отдыхает, пополняет состав. И все время, пока шло наступление на Бутурлиновку, Василенко помнил об этом и, едва оно завершилось, сосредоточил резервы дивизии — три стрелковых полка — в восточном секторе, у деревни Елань-Колено. Там был стык с 9-й армией. Самое, в общем-то, уязвимое место.
Но какой неожиданный поворот событий! Вражеский тайный курьер объявился в пятидесяти верстах западней! И поведал: «Я из корпуса Мамонтова», — и: «Сегодня всех вас порубят». И это «вас порубят» он сказал, пребывая уже в таком состоянии, что не поверить в его слова очень трудно.
Резервы дивизии ограничены. Так, может, курьер провалился сознательно и себя самого не пожалел ради того, чтобы они были отведены под Терехово? Или под Таловую, что оперативно, впрочем, то же самое. При ударе с юга на север эти станции лежат на одном направлении.
Для переброски бойцов каких-либо транспортных средств у дивизии нет. Пеший марш. И вот, едва только резервы отдалятся от Елань-Колена, белоказачья конница молниеносно обрушится на стык армий. Прием очевидный. Значит, резервы трогать с места нельзя. Но и нельзя не считаться с тем, что удалось узнать от курьера, а верней — с самим фактом его появления. Следовательно, единственный шаг, который можно уже предпринять, это убрать из Таловой обоз. Пока подводчики раскачаются да сложат все на возы, запрягут… Сегодня же пусть выступают на север, к Александровскому поселку. Двадцать верст. За день или хотя бы за два осилят. В случае чего, это облегчит потом маневрирование полкам, штабу.
Так. Только так. Как единственная уже сейчас возможная ответная мера.
Василенко думал об этом, стоя в штабной избе у распахнутого окна. Ярко светило солнце. Мир за окном был ослепителен, зелен…
А на заставе под Терехово тем временем шла обычная жизнь. Повар запоздал. Кашу разобрали в одиннадцатом часу дня. Ложками работали ловко, переговаривались:
— ... Казаки услышат — решат: пулеметы стрекочут.
— Пулемет разве так? Он: та-та-та…
— Накличешь!
— Не! Сегодня уже не начнут. Кавалерист любит по росе налетать. И конь тогда резво идет, и шашка — жик-вжик! — не затупится.
— Ты, что ли, пробовал?
— Знаю… Теперь-то уж до завтрашнего утра всяко доживем…
Потом очередная четверка красноармейцев ушла в секрет у дороги, остальные поснимали рубахи, жарились на солнце, удовлетворенно оглядывались. Как хорошо! Травка зеленая, после дождиков пышная. Лесок вдали темнеет. Жаль, глубокой воды близко нет. А то б окунуться. Совсем ладно было бы. Не служба — малина.
И тут все разом увидели: из низинки между холмами, где проходит проселок, вылетела лавина всадников, свернула в сторону окопа, рассыпалась веером по пологому склону и вот уже с визгом, криками, свистами приближается к ним.
Без всякой команды красноармейцев смело в окоп. Действовала не столько выучка, сколько естественное стремление каждого не оказаться на пути этой лавины.
Она же неумолимо надвигалась, заглушив все прочие звуки дня, сотрясая землю топотом лошадиных копыт.
— Взво-од! — закричал взводный, вырастая над бруствером.
Но лавина уже накатилась, обдавая горячим пахучим ветром, пронеслась над окопом, оставив после себя беспомощно вжавшихся в траншею бойцов и рухнувшего на дно ее взводного.
Затихли свисты, крики, конский топот. Снова стали слышны голоса птиц, стрекотанье кузнечиков.
Растерянно оглядывались, еще не веря, что остались живы, красноармейцы. Повторится ли налет? Несомненно! Оставаться в окопе — смерть. Но и куда отходить? К станции, к штабу батальона? Однако как раз в том направлении ускакали казаки! Будет это — из огня в полымя!
На дороге появился пеший казачий отряд.
Его, как и конную лавину, окоп пропустил тоже без единого выстрела. Затаились, приникнув к земле, счастливые тем, что с дороги их не замечают, либо уверены, что кавалерия уже все способное к сопротивлению с пути отряда смела.
В окоп ввалился человек в кожаной тужурке, с наганом в руке. Его сразу узнали: политком полка!
Он тяжело дышал, лицо его было перекошено злостью.
— Слушай команду! — закричал он, идя по окопу. — Кто побежит — пуля! И куда бежать? Казаки сзади и спереди. Догонят — изрубят!...
Оттого, как он выглядел: кожанка, звезда на фуражке; оттого, что всем в окопе было прекрасно известно, кто он такой, и, конечно, от его громкого голоса, решительных жестов постепенно начала исчезать растерянность, овладевшая красноармейцами.
Поднимались на ноги, брали винтовки.
Бурый вал выкатился из ложбины. Теперь не только по дороге, но и с боков от нее в несколько рядов шли возы.
— Взво-од! — закричал политком. — Залпами, по команде — пли!
Цель была огромна, перемещалась небыстро. Команду начали выполнять дружно. Мстили за растерянность во время налета конников, за свой страх в те минуты, когда затаенно следили за колыханьем штыков пешего отряда.
Залп десятка винтовок не так уж грозен. Но там, в полуверсте от окопа, вздыбились, стали валиться, рвать сбрую взбесившиеся от ран лошади, быки. Падали, ломая оглобли, опрокидывая возы, преграждая путь всему последующему обозному потоку. Наконец те из повозок, что еще были в состоянии двигаться, отхлынули, скрылись за перегибом дна ложбины, оставив на месте лошадиные и бычьи туши, перевернутые фуры.
Час, не менее, на дороге никто не показывался. В окопе громко говорили, смеялись, лихорадочно пересказывали друг другу, как именно все это было, что каждый успел перечувствовать, передумать.
С тыла, с боков начали подползать красноармейцы. Они шли на звук залпов. Рассказывали: вся остальная рота изрублена. Назад пути нет. Верная гибель.
Деятельно пристраивались в окопных ячейках. Работали лопатами. О том, что ждет в дальнейшем, не думали. Вообще отбрасывали такую мысль, благо было теперь их десятков пять. Изрядная сила.
— Ты в окопе, — сорванным голосом кричал политком.
— Что тебе шашка?.. Кто побежит — пуля…
Обоз появился правее дороги. Шел прямо по травяному склону.
Опять ударили по команде. Обоз отхлынул.
С визгом, свистами, гиканьем из ложбины вновь вылетели конные.
Но теперь стрельбу из окопа вели настолько уверенно, что, обтекая его, всадники еще вдалеке разделились на два потока, умчались, так и не посмев перейти в атаку.
Через полчаса они уже с тыла ринулись на окоп. Но там к этому были готовы. И опять конные не выдержали, расступились перед окопом, устилая прилегающие к нему пологие склоны трупами лошадей и людей.
Из ложбины выполз броневик. По нему не стреляли. Смотрели настороженно. Что-то он сделает? Но тот постоял, строча из пулемета, двинулся дальше, так и не съехав с дороги.