Впереди обозначилось зарево. Сначала едва заметное. Лишь розовел край горизонта. Для рассвета был еще слишком ранний час, да и ехали они на северо-запад. Это горели дома или, может быть, лес.
Машинист по-прежнему сидел в оцепенении. Помощник, высунувшись из окна, вглядывался в обочину насыпи.
— Здесь! — прокричал он.
Пробежав еще полверсты, паровоз остановился. Машинист кивком указал на выход. Его губы подергивались.
Шорохов в последний раз взглянул на этих людей. Сколько лет их холили, втолковывали им, что всякий не принадлежащий к их кругу — быдло, они же — избранные. Оказалось: обойтись без этого быдла белая армия как раз и не может. Пришлось занять чужое место. И отводить душу, казня всех и вся презрением.
Они спрыгнули на шпалы. Паровоз тут же тронулся в обратный путь. Шорохов спросил:
— Что дальше?
— Пока ничего, — сказал Мануков. — И не суетитесь. К нам подойдут.
Действительно, по насыпи бегом взбирался казачий офицер в черной черкеске, с натянутым на голову башлыком. Луна светила ярко. Судя по форме, в которую был одет офицер, стояла здесь одна из частей Кубанского казачьего войска.
Мануков указал на него Шорохову:
— Вы беспокоились! Фирма!
Офицер подбежал, приложил ладонь к башлыку, но смотрел он при этом не на них, а в ту сторону, куда ушел паровоз.
— Бои-ится, — офицер помахал рукой. — Дело простое, господа. В трех верстах отсюда разъезд. Разъезд — тьфу! Да перед ним-то мостишко. Мы его подорвали, а красным позарез нужно этот мостишко восстановить. Лезут и лезут. Но с одними-то трехлинейками! У нас, слава богу, и пушчонка, и пулеметы… Бои-ится, — повторил он, как и прежде глядя в направлении удаляющегося паровоза. — Нет бы остаться. Отходить будем, раненые верхом не поедут.
«И эти на Москву не идут», — удовлетворенно подумал Шорохов.
— Что нас ожидает? — спросил Мануков.
— Ну вы-то, господа… Мои охотники специально разведали. Сплошного фронта здесь нет. Знаете, как было в пятнадцатом году в Галиции? Окопы, проволока в десять рядов. Заяц не пробежит. А уж тут… Рассветет — по разъезду ударим, а вы пойдете левее, верстах в четырех. Там ложбинка, тропинка по ней. Верст через шесть выведет на большак. Выходите на него смело. Конного еще задержат, а вас, да в такой одежке… Пока можете передохнуть в домишке обходчика. Сбежал, подлец, а домишко остался. Поджечь хотел напоследок, так ведь стены кирпичные, — он негромко рассмеялся и опять произнес: — Бои- ится… От чужих и от своих убегает.
После этого они валялись в будке обходчика. Было в ней тесно. Воздух густо пропитался запахом пота, дегтя, прелой кожи, дрожал от храпа. С трудом пристроились на полу у порога. Заснуть Шорохов так и не смог. Мешали звуки, запахи. В будку то и дело кто-то входил либо покидал ее. К тому же в голове его продолжали всплывать воспоминания, и все такие далекие, казалось, совсем забытые.
Ему исполнилось девять лет. Отец решил послать его в школу.
Может, надеялся, что хоть сын узнает грамоту и станет первым человеком в обществе.
Школа при церкви. Начальствует над нею священник отец Михаил. В их краю города служит много лет, каждого прихожанина знает в лицо. Августовским днем мать ведет его к отцу Михаилу на дом за благословением. На плечах матери серый пуховый платок — самая большая ценность их семьи. Он в беленькой рубашке, штанишках, новеньких чеботах.
Ни разу еще его не одевали так празднично.
Час, когда приходят они, послеобеденный. Отец Михаил на веранде. Отдыхает в кресле. Завидев их, приветливо улыбается. В ответ на общий поклон кивает грива с той головой. Мать подталкивает Шорохова вперед:
— Благослови на учение, батюшка. Как нынче без грамоты? Сыночек у меня послушный. «Отче наш» знает, «Спаси, господи, люди твоя…» И сердце у него доброе.
Губы отца Михаила кривятся.
— Ты что же, Елизавета, — удивленно спрашивает он. — За благословением пришла, а о пастыре своем не подумала.
— Как не подумала, батюшка? Я подумала, — протестует мать.
— О себе! Кофту надела, платочек. Красуешься. Сына вырядила. Богатырь!.. Шла за благословением — и мне, пастырю своему, от щедроты сердца своего ничего не уделила. Ничего-то не принесла.
Мать испуганно оглядывается. Оглядывается и Шорохов. Замечает расписные тарелки на столе, серебряные ложки, расшитую скатерть. Дверь внутрь дома открыта. Там, в глубине комнат, в прохладе, картины в золотых рамах, голубые гардины…
— Чего же я, батюшка, принесу?
— Курочки у тебя есть? Есть, есть! По дворам ходил, видел… Яичек десятка два, петушка… Сейчас не пост. За твое здоровье скушаю. Матушка попадья спасибо скажет…
Он пальцем манит Шорохова к себе. Тот, памятуя советы матери, складывает ладони: правую снизу, левую поверх нее, — подходит к креслу, к большой жилистой руке, лежащей на подлокотнике.
Отец Михаил укоризненно качает головой:
— Вот ты, — он обращается к матери, — ничего не принесла. А его уже с того начинать учить надо, как руки для восприятия духа святого сложить. Ладошки-то перепутал… А ты пожалела, скупишься.
— Принесу, батюшка, принесу, — повторяет мать, — прости меня, несуразную, благослови только на ученье ходить.
— Ну-ну, — отец Михаил миролюбиво машет рукой, — пусть отцу дьякону скажет, благословляю, — и добавляет:- Ты на меня не досадуй. Для пользы твоей говорю. Чтобы ты пастыря своего всегда чтила. Через оного на тебя благодать от господа нашего нисходит… Чтобы гордыня тебя не обуяла. Ради спасения твоей же души.
— Уж так-то мы благодарны, батюшка, — отвечает мать, кланяясь. И в самом деле стыд какой! Явилась за благословением, а ничего
отцу Михаилу не принесла.
Очень послушными, покорными по отношению ко всем власть предержащим были его мать и отец. И как старались они, чтобы таким же вырос и сын…
Офицер в черкеске пришел за ними. Направились к лесу. Светало. Ложбину, по которой предстояло пересекать линию фронта, еще заполнял туман, но тропинка с низкой, жесткой и мокрой от росы травой была уже хорошо различима. Офицер попрощался с ними, повторил, что, едва послышится пулеметная стрельба, можно углубляться в лес.
— Мы-то ударим, — произнес он напоследок. — Сколько лет только и делаем. То одних, то других…
Уселись на брошенную кем-то, проросшую травой, груду жердей. Молчали. В стороне разъезда наконец прогремел взрыв, затакал пулемет.
Мануков поднялся. Шорохов тоже.
Взрывы не прекращались. Шорохову вроде слышались даже крики «ура!». При этом ему представлялось, как офицер в черкеске, замахнувшись шашкой, улыбается и повторяет: «Бои-ится…» Человек он, конечно, был не жестокий. Но попал в мясорубку. Хочешь не хочешь — крутись.
Они углубились в лес. Сразу наступила тишина, лишь изредка, как и всегда перед зарей, нарушаемая голосами птиц. Мануков шел не оглядываясь, быстрым уверенным шагом, шел и шел, пока сквозь деревья не засверкало солнце и над опушкой не закурился золотой парок. Тогда он остановился, подождал, пока подойдет Шорохов, сказал:
— Насколько могу судить, мы уже почти у большой дороги. Мое предложение: давайте присядем, перекусим… Может, немного поспим. Не возражаете?
Тон его был простецкий. Шорохов улыбнулся.
— Что вас развеселило? — спросил Мануков в той же новой для него интонации. — Сморозил какую-то глупость?
Шорохов промолчал.
Немного погодя отыскался невысокий бугорок с поваленным на его склоне деревом. На стороне, обращенной к солнцу, роса сошла, земля прогрелась. К тому же ствол дерева заслонял от ветра, да и с тропинки благодаря ему их не было видно.
Сели на землю подле этого дерева. Шорохов развернул пакет, нарезал сало, хлеб. Пока ели, Мануков говорил:
— Дорогой Леонтий Артамонович, если нас с вами остановит красноармейский патруль, а это вполне возможно, не волнуйтесь. Документы у нас безупречные. От вас будет требоваться только спокойствие, и даже лучше сказать, равнодушие. Вы — мой помощник, я — ваш начальник, все объяснения беру на себя. Если вас интересует, то оба мы — особоуполномоченные Народного банка Российской Социалистической Федеративной Советской Республики. Сокращенно — РСФСР. Как мы здесь оказались? Добираемся пешим путем из Ельца. При нас банковские документы и деньги, которые мы не имеем права кому-либо постороннему предъявлять. Мандат у нас соответствующий. Так что все предусмотрено. Вообще же, насколько понимаю, главное в нашем мандате — слово «особоуполномоченные». У большевиков это волшебное слово. И привыкайте к слову «товарищ». К слову «РСФСР» тоже. «Товарищ Мануков»- это даже звучит.
Шорохов, соглашаясь, кивнул.
— Мы идем с вами в Ефремов. Отсюда, думаю, еще верст десять, не больше. Но войти туда нам следует лишь под вечер, когда за день товарищи попритомятся проявлять бдительность. Старая истина!.. Важно это и по некоторым другим, чисто практическим соображениям. Вникать вам в них необходимости нет. Притом на случай, если в Ефремове окажется установлен комендантский час, прийти надо и не очень поздно. Конечно, в любом случае выпутаемся, но зачем лишняя нервотрепка? Итак, приятный послеобеденный сон, как говорят на курортах.
Он отложил недоеденный кусок хлеба с салом, подсунул под голову чемодан, вытянулся на траве.
Шорохов лежал на спине, смотрел в небо. Было оно синее-синее. Плыли по нему редкие облака.
Он едет в Москву!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ По эту сторону
На ефремовский вокзал они пришли, когда далеко перевалило за полдень. Вечер начинался теплый без ветра. В лучах еще яркого солнца, не шелохнувшись, стояли у домиков пристанционной улицы липы, березы, пыльные кусты сирени и бузины.
Насколько же далеко от Шорохова были теперь вся та стрельба, свисты и визг кавалерийских атак, взрывы, трупы в подворотнях! Рейд Мамонтова, его неистовство, поиски объяснения происходящего переполняли его и сейчас. Но если всего только сутки назад вокруг него бушевал всплеск злейшей вражды, бесстыдная торговля награбленным, то здесь он оказался окруженным полной и, как показалось ему, безмятежной тишиной.