те считать положение корпуса блестящим?.. Две недели назад начальник вашего штаба утверждал, что для прочных успехов донским дивизиям недостает лишь вооружения. Сегодня он этого не говорит. Да кто теперь и поверит таким заявлениям, если только под Тамбовом и Ельцом вами взорваны богатейшие артиллерийские парки. Они были лишними? Не сумели использовать? Ну а то снаряжение, которое будет вам впредь поставляться, сумеете? Где доказательства? Верят не словам. Верят фактам… Ну а общее направление рейда? Весь его ход? Рейд опрокидывается! Это, надеюсь, вам очевидно?
— Направление движения корпуса определяется не противником, — упрямо проговорил Мамонтов. — Не-ет… Это величайшее заблуждение. В чистом поле цепочка окопов никогда не сможет остановить конницу. Краскомы делают ставку на это, и, если желаете знать, тут их главный тактический просчет. Повторяю: направление рейда выбираем только мы, и если сейчас происходит некоторое удаление от Москвы, то лишь для того, чтобы замкнуть кольцо вокруг территории, охваченной рейдом, окончательно утвердить на всем ее пространстве желанную народу власть. Не-ет!
Михаил Михайлович насмешливо поклонился:
— И действительно, как вы утверждаете в сообщении Донскому правительству, корпус не понес потерь? Так уж все до единого веселы, бодры?
— Каких потерь? — во всю мощь голоса загремел Мамонтов. — О чем изволите говорить? За все дни рейда потери, слава богу, составили десять человек убитыми и пятьдесят ранеными. Мною так и указано в сегодняшнем донесении. И позволю себе заметить, оно подписано и начальником моего штаба. Да! Да! Да! И притом миллионы благодарных мужиков благословляют нас. И стотысячная армия распущенных нами по домам красных солдат, уже распространивших по всей России весть, что казаки Мамонтова несут не произвол и насилие, а право и справедливость, тоже нас благословляют. Вам же, господа, все мало и мало. Какая неблагодарность! Перечеркивание подвигов, совершенных за время рейда, и всего того, что еще предстоит. А предстоит многое! Исчерпаны далеко не все средства политического воздействия на русское общество, которыми я намерен воспользоваться… И наконец, того, что я завтра буду в Воронеже, вам тоже мало?
Он оборвал свою речь. В зал вошло полдюжины офицеров в шинелях, при шашках. Один из них что-то негромко сказал Мамонтову. Тот резко повернулся и быстро покинул зал. Офицеры поспешили за ним. Шорохов, Мануков и Михаил Михайлович остались одни.
— Конечно, казаки, как люди святые, живыми уходят на небо, — после некоторого молчания проговорил Михаил Михайлович. — Считать это воинскими потерями воистину грех. Зря, что ли, нам явили послание епископа?
— Но даже ангелы не должны врать союзнику, — в тон ему добавил Мануков. — А в каждом слове тут была беспардонная ложь.
— Если бы только союзнику, милашечки! Но и тем еще, кто имеет право приказывать. Разница! Теперь этому генералу отмываться и отмываться.
Тихие голоса, ровность тона… Шорохов знал: чем большая ярость душит этих господ, тем спокойней и тише они говорят. Насколько же сильно были они сейчас взбешены! Запомнить. Каждая мелочь имеет значение. Даже взрывы мамонтовского голоса: «Каких потерь? О чем изволите говорить?.. Да! Да! Да!» Как и Калиновский, Мамонтов тоже увиливал от разговора по существу. Что-то, бесспорно, следовало и из этого.
Мануков и Михаил Михайлович требовательно смотрели на него. Хотели, чтобы он высказался? Затем и брали к Мамонтову? Ничего не делают без расчета? Ну что же!
— Помните письма, которые читал полковник? «Испортили железные дороги, так что починить их нельзя, уничтожили склады…» Милое дело! А как потом всем этим владеть? И если…
— Простите, милый наш друг и приятный попутчик, — прервал его Михаил Михайлович, — все, что вы сейчас говорите, миргородская чушь. Слышали присказку: «В огороде летела — яйца снесла»?
Снисходительно глядя в глаза Михаилу Михайловичу — этому Шорохов научился у него же, — он спросил:
— Но — торговля?.. «Везем родным и друзьям богатые подарки. Войсковой казне шестьдесят миллионов рублей, на украшение церквей дорогие иконы и утварь…» А что остается там, откуда казаки ушли? Храмы и те разграблены. Свечку негде поставить. Ну и с кем потом торговать? С нищего что возьмешь? Вши да грязь. В этом и будет вся прибыль? Я не такого жду, не-ет.
За стенами зала раскатисто грохнуло.
— М-мда, моя золотиночка, — отозвался Михаил Михайлович. — Вы купец, я забыл. Вам нужен процент. С нуля он и будет нулевой. Тоже сюжетец.
Они покинули зал.
В коридорах хлопали двери; отрывисто переговариваясь, военные переходили из комнаты в комнату с кипами бумаг, чемоданами.
В кабинете, где их принимал Калиновский, было пусто. Куда-то исчез и поручик Иванов.
Михаил Михайлович, схватив за руку, остановил в коридоре одного из офицеров:
— Где можно разыскать квартирьера штаба?
— Кого? — пританцовывая от нетерпения, спросил тот. — Вы что? Ничего не знаете?
— Милейший! Вы оставляете Грязи? Они же только вчера заняты! Мы сию минуту говорили с командиром корпуса. Он ни словом не обмолвился об отходе.
— Оставляем? — офицер со злостью вырвал руку. — Выползаем! Вам известно, какие обозы у каждого полка?
— А взрыв только что?
— Мосты за собою похабим!..
Снова началась дорожная тряска. Зашитый в дерюгу здоровенный тюк был привязан к задку экипажа. Принадлежало это добро уряднику, хитрому дядьке с рябым лицом, охранявшему десяток возов, в общей веренице которых ехали теперь и они. Мануков поначалу возмущался. Шорохов в конце концов убедил его не протестовать: значит, их-то экипаж будут оберегать!
И вот тянулись со скоростью ленивого пешехода.
Около полудня присоединились к другому обозу. Пошли еще медленней.
Ночью в какой-то деревне валялись в избе на полу, на соломе. Шорохов не спал. Прислушивался к доносящимся с улицы завываниям ветра, к тому, как по окнам барабанит дождь. Ныла поясница, болела голова, и все не удавалось найти ей такое место, чтобы боль хоть немного утихла. Ворочался, привставал. Время тянулось медленно. Казалось, рассвет вообще никогда не наступит. Думал. Что все-таки вынес он из событий последних дней? Москва — это было где-то далеко-далеко: толпы людей у вокзала, Красная площадь, флаг над Кремлем… Мучил страх. Вот-вот придет связной. Что ему передать? Успеешь ведь только самое главное. И потому в голове Шорохова безостановочно кружил водоворот из фраз Манукова, Мамонтова, Михаила Михайловича, поручика Иванова. Но что именно стоит усилий, затраченных его товарищами на путь к встрече?
Утром их обоз слился еще с одним. Возы теперь выстроились от горизонта до горизонта. Направление по-прежнему держали на юг. За час порою одолевали не больше версты. Движение замедляли объезды у проломленных мостов и то еще, что вся дорога была разбита тысячами лошадиных ног и колес. Временами Шорохову казалось: это вообще лишь полоса жидкой грязи, в которой безнадежно увязли люди и кони.
Очень ожесточены были возничие. То мрачно молчали, то отводили в ругани душу. В ездовые их верстали угрозой расстрела, причем вместе с собственным тяглом — обстоятельство важное: ни один тамбовский, воронежский бедняк этой осенью не имел в своем хозяйстве ни лошади, ни телеги. Тут были крестьяне зажиточные, привыкшие к особо уважительному к себе отношению, идеям возрождения в их краю белой власти сочувствующие, но теперь донельзя озлобленные тяготами, которые эта власть на них налагала.
Для Шорохова монотонность езды оживляли только похожие на сдержанную перебранку разговоры его спутников.
-.. По воду ходить и ножки не замочить? — это насмешливо произносит Михаил Михайлович. — Пусть не в тот же день, пусть в другой. А вы? Сидеть на горе и поглядывать?
Мануков:
— По-вашему, если человек не кричит, не закатывает истерик на публику, значит, он никак не выражает своего отношения?
Михаил Михайлович:
— Выражает. Но в первую очередь всего лишь стремление загребать чужими руками жар…
— …Цинизм? — это опять говорит Михаил Михайлович. — Но, думаете, вверху можно на чем-то другом сделать карьеру? Николай Николаевич! Милый! В наши дни единственный популярный лозунг: «Битый небитого везет»…
Кто они были по отношению друг к другу? Начальник и подчиненный? Едва ли. Порою очень уж откровенной насмешкой встречал Михаил Михайлович утверждения Манукова.
Это продолжалось и вечером, когда вновь валялись на охапках соломы в какой-то избе.
Михаил Михайлович:
— А что же вы думали? Мы тоже имеем право тратить ресурсы только на удары лишь по болевым точкам. В этом — экономия сил, времени. Остальное — паразитизм. И если Россия ничего не может поставлять на внешний рынок…
Мануков:
— Вы — слепец. Верно, что эта страна продовольствия сейчас производит несколько меньше. Нои вывоза за границу нет. Отсюда в ряде местностей избыток зерна, сала, меда — и, значит, по-прежнему есть условия для выгодного товарообмена.
Михаил Михайлович:
— Бог мой! Роднулечка! Ну что прежде российский простолюдин — и деревенский, и городской — жрал в будние дни? Тюрю, мой милый! А что это? Лук, хлеб да вода. С квасом — только по праздникам. В Христово воскресенье! А теперь все, что по талонам ему ни выдай, проглотит. И никаких постных дней! И логика: «Чем мы хуже господ». И потому весь тот избыток продовольствия, о котором вы столь уверенно говорите, он благополучно испотребляет. Парадокс в том, что всюду только и слышишь: «Голод!» — а самые-то низы народа едят теперь куда лучше, чем прежде. Потому-то на них кремлевские правители с таким успехом и опираются. И заставить российского простолюдина снова полюбить тюрю не просто трудно, может, даже вообще невозможно.
Мануков:
— Вот и договорились. Значит, выход в одном: диктатор, при котором страна умоется кровью. Чтобы опять в ней с радостью жрали эту самую тюрю.
Михаил Михайлович:
— И думаете, он подчинит себе нынешнего российского пролетария? Голубчик! Прекрасная иллюзия детства. «Эйпл сейк, итс со сви- ит ин чилдхууд», как вы любите повторять…