Деникин:
— И какой же из вариантов этот резидент признает наилучшим? Романовский:
— Высказывается в пользу козловского. Называет классическим, категорически утверждает, что он будет принят народом.
Деникин:
— Еще бы! Мы тоже идем этим путем. Классический! Я согласен. Романовский:
— Вне всяких сомнений. Деникин:
— Однако позвольте — Козлов? Там сейчас… Романовский:
— Еще одно доказательство, что при неспособности командира можно загубить даже самое удачное дело.
Деникин:
— Удивительно, что Мамонтов удержался от желания испробовать и такой вариант: попытаться сплотить всех под лозунгом «Да здравствует Учредительное собрание!»
Романовский:
— До этого он не дошел. И не дойдет. Среди казачества такой лозунг не популярен. Для него это было бы изменой самому себе. Хитрость за гранью подлости. Думаю, на такое он не способен. Все же, как-никак, кадровый офицер. Николаевец.
Деникин:
— Но — Нератов! Что его так заинтересовало? Романовский:
— Собственно, лишь одно. Он полагает, что в результате суждений этого резидента шансы Мамонтова в определенных западных кругах сейчас весьма высоки. Так что любые меры взыскания в отношении его едва ли там будут поняты. Приобрел в некотором смысле, как говорится, служебный иммунитет.
Деникин:
— Но в чем все-таки польза? Если Мамонтов по своей непроходимой глупости в глазах населения даже одной только Тамбовской губернии скомпрометировал классический, как полагает тот же резидент, вариант установления законной власти, то и этим он уже принес белому делу в тысячу раз больше вреда, чем кто бы то ни было. Или что? Он сознательно взялся доказать, что принцип, который, замечу, и мне представляется наиболее подходящим, вообще не может быть принят Россией? Романовский:
— Следует ли так переоценивать его способности? Деникин:
— Но вы правы. Трогать этого авантюриста пока не стоит. Романовский:
— Прав не я. Прав Нератов. Я же считаю, что следует срочно вызвать сюда начальника штаба корпуса. Истинная картина. Узнать ее.
Деникин:
— Да-да. Самое правильное. Так мы пока и решим.
В Рождественскую Хаву, в экономию, Павлуша возвратился в двенадцатом часу дня. Адъютант ввел его в мамонтовский кабинет. Павлуша подал листок с радиограммой. Смотрел сурово. Повзрослел, похудел за эти часы. От ветра запеклись губы. Под глазами легла синева. Впрочем, за последние сутки одной скачки выпало ему на долю более ста двадцати верст.
— Как? — Мамонтов возмущенно вырвал листок из руки Павлуши. — Еще одно радио? Опять? Кто вас просил? Идите!
«Что там?»- думал он, вглядываясь в столбцы цифр.
Он не сомневался: в его руке — распоряжение сдать корпус. За столь прямое неподчинение меньшего не полагалось. Но кому принимать командование? Калиновскому? Бумажная душа. Казаки не про него. Попову? Щепка в проруби. Завалил наступление на Раненбург. Уж если сам он ничего не может поделать с полками, то Попова они вообще не поставят и в грош. Кучеров? Заурядная бездарь.
Всего лучше порвать этот листок, не читая. Могло быть, что он его не получил? А как только им займутся шифровальщики, тайну не сохранить. Все было глупостью. Следовало фазу поставить этого хорунжего к стенке, и — никаких ответов ни на какие радио, будь их хоть тысяча.
— Идите, — повторил он, потому что хорунжий в первый раз как будто не расслышал его приказа и продолжал стоять посреди кабинета. — И знайте: ваша ненужная смелость дорого обойдется корпусу. Вы его погубили. С этим клеймом так и живите до конца своих дней. Мне жаль вашу молодость, я вас помилую. Но за гораздо меньшее расстреливают.
Павлуша вышел.
Мамонтов приказал адъютанту, чтобы шифровальщик вместе со всеми своими таблицами явился в его кабинет, и, когда тот отправился выполнять распоряжение, вспомнил, что не задал хорунжему один вопрос.
Он выглянул в коридор. Хорунжего там не было, но у входа стоял и курил Родионов.
— Игнатий Михайлович, — попросил он. — Не в службу, а в дружбу. Догоните хорунжего, который отсюда только что вышел. Назад не приводите, спросите лишь, выполнил ли он мое распоряжение. Он должен был при отходе уничтожить в Воронеже радио.
Родионов взглянул на часы:
— Какая разница? Все равно изменить ничего нельзя. И последние наши части ушли из города.
— Повторяю: уничтожил ли? И что с техником, который работал по его указаниям? Я хочу это знать.
Родионов вышел, но вернулся лишь минут через десять. Мамонтов встретил его нетерпеливым взглядом.
— У крыльца шарахнул в себя из нагана, — Родионов брезгливо морщился. — Пока добился, чтобы убрали, глотку сорвал.
— Да-а, — протянул Мамонтов. — Досадно. И подумал: «Зря я не порвал это радио».
Радиограмма была, впрочем, совсем безобидная:
«В ближайшие дни будет выслан аэроплан за полковником Калиновским для его немедленного отбытия в ставку точка Деникин».
Мамонтов рассмеялся. Так просто! Боже мой! И столько переживаний!
Он обрел какое-то буйно-веселое настроение. Будто с него снята ответственность не только за то, что уже было, но и за все, что ему еще предстоит.
В таком настроении Мамонтов пришел в комнату, где Калиновский укладывал в чемодан свои штабные бумаги, предварительно очень внимательно вглядываясь в каждую из них.
Прочитав радиограмму из ставки, он прищелкнул сухими пальцами и как-то загадочно взглянул на командира корпуса.
Но что теперь были для Мамонтова какие-либо загадочные взгляды! Буйно-веселое, беззаботное настроение по-прежнему владело им.
— Константин Константинович, — сказал Калиновский, — последнее время я часто думаю вот о чем. Почему еще в Тамбове вам было не объявить себя сразу и главой гражданской администрации? Тогда бы все сосредоточилось в ваших руках и, пожалуй, многое сложилось бы иначе.
Мамонтов утвердительно качнул головой:
— Фактически так и было.
— Да, но для российского обывателя формальная сторона всегда чрезвычайно важна. Он буквалист.
— Мне бы такого шага не простили. — Кто?
— В первую очередь штаб Донской армии. Зависть. Но главное-Антон Иванович. Это ведь, в общем-то, самое оберегаемое им право — назначать губернаторов. Назначает — и чувствует себя реальной властью. А тут без спроса какой-то казак с Дона вламывается в губернский город и сразу все бразды правления себе в руки… Я думал об этом.
— И не решились.
— Другое. Посчитал, что есть иной путь. — Козлов?
— Конечно. Но там все испортила неумелость. Не моя! Тех, на кого потом город остался.
— Но почему в Ельце было сделано по-другому?
— Как — по-другому? В Ельце я учредил то же самое, что в Козлове. Иная вывеска. Идеалы мои были прежними… Воронеж? Но тут погубили эти, — Мамонтов мотнул седоватой своей головой в сторону окна, глядящего на площадь перед домом. — Те, что кричали «ура!».
— Было ужасно, — согласился Калиновский. Мамонтов с улыбкой продолжал:
— Не знаю, когда состоится ваш отлет, но хочу спросить: мы расстаемся друзьями?
— Да, — подтвердил Калиновский.
— Вам предстоят разговоры в штабе армии, в ставке.
— Думаете, и там?
— Конечно. Вас вызывают они. И тогда, впрочем, проверится наша дружба.
Не отозвавшись, Калиновский вновь принялся укладывать в чемодан свои бумаги. Мамонтов смотрел на него, думал: «Готовишься к разговору в ставке. И начал еще до моего прихода. Пронюхал откуда-то… Ничего. Я не с пустыми руками приду на Дон. Примут. И в Новочеркасске, и в Ростове. Примут…»
Возвращаясь от Калиновского, у двери своего кабинета он вновь повстречал Родионова. Едва ли это было случайностью. Он пригласил его войти и спросил:
— У вас ко мне дело?
— Мелочь. Полки выступают?
— Да. В двенадцать часов.
— Это я и хотел уточнить.
— Но и у меня к вам вопрос, — продолжал Мамонтов. — Что этот Мануков? Как поживает?
— Пока прекрасно.
— Почему же — пока? — усмехнулся Мамонтов. Родионов удивленно взглянул на него. Мамонтов пояснил:
— Уж теперь-то едва ли у кого-нибудь из тех, кто знает, что это за господин, хватит смелости даже покоситься на него.
— И у вас?
— Конечно. Но и у вас. Не обижайтесь. Все мы политики. Чем хуже идут дела корпуса, тем в большей мере. Главное сейчас вот что, и за этим надо вам со всем тщанием проследить: его ни в коем случае нельзя отдать красным. Ни живым, ни мертвым. Все, чего прежде я опасался, по сравнению с этим мелочь.
— К сожалению, — сказал Родионов, — уже едва ли что-либо удастся исправить.
— В каком отношении?
— В таком, что совсем недавно я говорил об этом господине с человеком, который, увы, не политик. И говорил в прежнем ключе.
— Разве сейчас есть такие? Кто?
— Есть, — уклончиво ответил Родионов. — Но, простите…
— Ой как я советую вам ничего подобного не допустить. И ой как вам иначе будет трудно потом! Как будет трудно! — Мамонтов говорил с подчеркнутой мягкостью в голосе и в то же время жестоко думал: «Это тебе, мерзавец, за „может, вам не так и удобно сейчас возвращаться на Дон“. Я ничего никогда никому не прощаю, подлец».
В Придачу пришли бежавшие из плена бойцы 110-го стрелкового полка. Избитые, в отрепьях. Рассказывали: захватили их в Рождественской Хаве, раздели чуть не донага, двое суток держали в сарае без питья и воды. Сегодня чуть свет тридцать человек из них послали за сеном в экономию. В пути они конвоиров голыми руками передушили и вот пришли. Слышали там, что в двенадцать часов дня все полки выступают.
Об этом доложили Седякину. Он взглянул на часы: одиннадцать. До вероятного удара противника — три-четыре часа.
— Выселять, — приказал он, наскоро собрав командиров рот.
Как боялся он этого своего решения!
Сознательно впустить белоказаков в поселок — так воевать ему прежде не приходилось. Наоборот, считалось само собой разумеющимся еще на подступах до последнего защищать города, села, сберегая их от разрушения. А тут — не жалеть, превращать каждый дом в очаг сопротивления. Жертвовать малым ради большого. Революционная тактика. Но — жители! Их-то в домах-крепостях не оставишь. Да и что ждет этих людей потом? И все же наступил момент войти в каждый дом пока еще мирной слободы и приказать: