В четверг Малколм вошел в комнату, размахивая какой-то бумагой.
— Халдейн, мне не удалось срезаться. Спасибо тебе, мастер подстилать соломку.
Лежа на койке на спине, Халдейн узнал диаграмму голубоклювых длиннохвостых попугаев и сумел разглядеть на ней отметку «В+».
Это его возмутило:
— Почему оценка ниже «А»?
— Преп высоко оценил работу, но снизил отметку за неопрятность.
— Он не должен пользоваться субъективными критериями для объективной оценки.
— Он считает, что субъективность имела место; он не стал прогонять диаграмму на оценочной машине, поскольку я был орлом… Пожирая попугая, я ронял несколько перьев на скатерть.
Талант Халдейна, покрытый жеребцом его долгих размышлений, начал жеребиться на полном скаку.
— Знаешь, Малколм, если Фэрвезер I сумел выразить законы морали математическими эквивалентами и сохранить их в банке памяти, чтобы создать Папу, почему бы мне не расчленить предложение на составляющие, не назначить каждому элементу математический вес и не сконструировать машину для сканирования и оценки литературных текстов?
Малколм на мгновение задумался:
— Я считаю, что для тебя это будет нетрудной задачей, если не принимать во внимание два момента: во-первых, ты не грамматик, во-вторых, ты не Фэрвезер.
— Это верно, и я ничего не знаю о литературе, однако умею быстро читать.
— То, что ты затеваешь, находится вне пределов, где можно устанавливать сущности вещей. Если я правильно помню, а я не обладаю фотографической памятью, у Фэрвезера было 312 оценок смыслового значения одного только термина «убийство», последовательно ранжированных от убийства ради наживы до государством определяемого безболезненного вывода из жизни нежелательных пролетариев. Тебе придется заняться анализом каждого оборота речи в языке.
— Он не занимался анализом каждой оценки, — возразил Халдейн, — просто брал две крайние и вел обработку в направлении средней.
— Я не знал этого.
— Слушай, из этой идеи можно состряпать вклад в науку! — Он поднялся и зашагал по комнате, отчасти чтобы создать драматический эффект, но отчасти и в порыве неподдельного энтузиазма. — Мне уже видится титульный лист публикации. Вот он, жирным 14-пунктовым шрифтом Бодони: МАТЕМАТИЧЕСКАЯ ОЦЕНКА ЭСТЕТИЧЕСКИХ ФАКТОРОВ В ЛИТЕРАТУРЕ Халдейна IV… Нет, я возьму псевдоним Жермон.
Он повернулся к Малколму и ударил кулаком по собственной ладони:
— Подумай, что это будет значить. Отпадет надобность в оценке литературных текстов профессорами-литературоведами, их будут просто устанавливать на читающее устройство компьютера.
Малколм присел на край койки, глядя на Халдейна с искренним участием.
— Халдейн, кое-что меня путает в тебе. Твой мозг одолевают праздные мысли, и, чур меня, все это похоже на навязчивую идею. Клянусь непогрешимыми транзисторами Папы, ты близок к помешательству. О, чаю я, ты откопаешь Шекспира кости, оденешь плотью снова и пригласишь их танцевать кадриль.
Халдейна поразило произнесенное имя:
— Мне кажется, ты кое-что смыслишь в литературе.
— Это верно. Моя мать — седьмая дочь седьмой дочери миннезингера. Я хотел стать менестрелем, который изумит мир, но мой отец — математик.
— Если я решусь довести эту идею до конца, — сказал Халдейн, как если бы вслух подводил итог своим мыслям, — мне придется проводить уик-энды в Сан-Франциско на лекциях по литературе. Проблемой станет отец с его любовью к шахматам. Если бы у меня было место, где я хотя бы несколько часов мог бывать один.
— Ты можешь пользоваться квартирой моих предков, если согласишься убирать в ней пыль.
— Убирать пыль! Да я буду мыть ее шваброй.
— Мокрая приборка в ней делается сама. Речь идет о произведениях искусства в гостиной, которыми носители моих генов очень дорожат.
Он подошел к своему столу, достал ключ и протянул Халдейну, который с притворной небрежностью сунул его в карман.
Халдейн III с неудовольствием примирился с решением сына приезжать домой на уик-энды. Поначалу он не задавал вопросов, а Халдейн не стремился что-либо объяснять. Халдейн знал, что вопросы рано или поздно возникнут и его действия будут выглядеть более естественными, если отцу придется вытягивать из него информацию.
Он побывал в квартире родителей Малколма, состоявшей из четырех комнат на восьмом этаже с видом на залив, и увековечил в памяти находившиеся в гостиной подвижные творения искусства, которые приводились в действие простенькой мнемонической системой. Когда парчовый тигр бросался со спинки дивана на метр вперед, он попадал по носу вытянувшейся в прыжке косуле, вырезанной из дерева и представлявшей собой основание светильника.
Громоздкость обстановки его успокоила. Полицейский, который придет устанавливать скрытый микрофон, и не подумает двигать в помещении мебель.
Его мысли были заняты богатством украшений квартиры, но вид на залив из широкого окна вполне компенсировал их пышность в духе французской пламенеющей готики. Закончив осмотр, он стоял без дела, блуждая взглядом по Алкатрацу и холмам позади него, когда в памяти внезапно возникла строка из стихотворения, которое она ему декламировала: «Что за безумное стремленье? Свирели, тамбурины — что?»
Прекрасные вопросы. Что за безумные стремленья привели его сюда? Какие такие волшебные свирели и тамбурины соблазна ему слышатся? Это же ненормально для искушенного в житейских делах двадцатилетнего парня строить так тщательно разрабатываемые планы, чтобы испытать то, что в лучшем случае может оказаться всего лишь незначительной вариацией на старую, хорошо знакомую тему.
Но вот черты лица девушки снова всплыли в его памяти, он вновь увидел тень грусти за смеющимися глазами, услышал ее голос, обволакивающий чарами, накрепко приковавшими его к навеваемым этими чарами грезам о других мирах и других временах. Воспоминание о ней опять возбудило в крови ту химическую реакцию, которая приводила его в замешательство, и он понимал, что такое эти зовущие свирели… Он их слышит, и он последует, легко и резво прыгая на своих козлиных копытах, за неотвратимо влекущими свирелями Пана.
За две вылазки в первый уик-энд на лекцию о современном искусстве в Гражданском Центре и на студенческое представление «Эдипа-царя» на территории университета Золотых Ворот удалось встретить только трех типичных «А-7». Это его не разочаровало. Он всего лишь принюхивался к следу и не надеялся на нарушение закона среднего.
Вернувшись в Беркли, он до последней минуты уплотнил свой график, чтобы выкроить время для библиотеки, где занимался чтением поэзии и прозы восемнадцатого века. Он читал быстро, с предельно точной концентрацией внимания. Мысли плодились в его мозгу подобно мотылю в болоте, и одной из этих мыслей, копошившейся на самом краю этой трясины, был страх, что он взялся сравнять с землей Эверест, пользуясь одной лопатой.
Джон Китс умер в 26-летнем возрасте, и это было счастливейшим открытием в жизни Халдейна IV. Если бы поэт прожил лет на пять больше, его произведения и работы, написанные о его произведениях, вылились бы для Халдейна в необходимость пропахать пару лишних библиотечных полок. Больше всего его приводило в смятение то, что он был не в состоянии отличать основные произведения второстепенных поэтов от второстепенных произведений основных. В результате из него получалась лишь широкообразованная посредственность, которая сможет процитировать длинный пассаж из «Кольца и книги» Роберта Браунинга. Кому известно, что он — единственный в мире авторитет по работам Уинтропа Мак-Уорта Прейда. Фелисию Доротею Хеманс он принял холодно.
Долгие часы скуки сменялись минутами, когда он рвал на себе волосы, пытаясь проникнуть в смысл, спрятанный за плотными занавесями немыслимых фраз.
В Сан-Франциско он расстраивался ничуть не меньше. Неделя за неделей проходили без намека на след девушки. Отец, который в конце концов выпытал у него все выдуманное им прикрытие, выказывал так мало интереса к делам сына, что даже стал выражать недовольство тем, что они мешают его шахматной игре.
Через шесть недель Халдейну уже не было нужды подхлестывать себя воскрешением в памяти этой не от мира сего красоты. Он был заинтригован способностью девушки нарушать закон среднего. Она оказалась каким-то статистическим недоразумением.
В Беркли он отрывал и проглатывал огромные куски монолита английской литературы с маниакальной целеустремленностью, которая лишила его гимнастических тренировок, общения со студентами и развлечений на Площади Красавиц. Том за томом оставались позади него, словно шелуха с кукурузных початков за чемпионом среди чистильщиков кукурузы. Библиотекари так за него переживали, что предоставили ему отдельный закуток профессора, находившегося в положенном раз в семь лет отпуске, чтобы шелестящие бумагой студенты не мешали его фантастическому напряжению внимания.
Наконец, отупевший от Шелли, Китса, Байрона, Вордсворта и Кольриджа, с сочащейся из его пор Фелисией Доротеей Хеманс, он добрался до 31 декабря 1799 года, полностью истощив силы, словно бегун на длинные дистанции, сделавший свой последний бросок на финишную ленточку. Была середина второй половины дня пятницы, когда он закрыл последнюю книгу и, споткнувшись о порог, вышел из библиотеки на тусклый свет ноябрьского солнца.
Он безучастно изумился тому, что на дворе ноябрь. Октябрь — его любимый месяц — потерялся где-то между Байроном и Кольриджем.
Измотанный до мозга костей, он вез домой бесчувственное тело, как милостыни молившее об отдыхе, но мозг запланировал посещение студенческого концерта в Золотых Воротах, и телу пришлось подчиниться. Насчитав 562 студентки типа «А», он не нашел среди них Хиликс, но остался послушать концерт, потому что знал, что слаб в музыке. Ему удалось сделать для себя открытие — спать под музыку Баха в некотором отношении легче, чем под мелодии Моцарта.
В субботу после полудня он молниеносно выиграл у отца подряд три партии. Во время четвертой, которую старик желчно и настойчиво потребовал сыграть, и которую Халдейн намеревался выиграть еще быстрее, чтобы успеть на концерт камерной музыки, Халдейн III посмотрел на сына и спросил: