В противоположность этому клиницист стремится ко все более интимному контакту с деятельностями человеческого организма, как они им проживаются. Пациент приходит с представлениями о себе, которые являются смесью фактов и воображения. Но это и есть то, что он замечает в себе и в своем мире. Это не безлично, наоборот, это в высшей степени лично. Он ждет от терапевта не знания (в виде словесных утверждений), которое правильно описало бы его ситуацию, возможности ее трансформации и необходимые для этого процессы. Нет! Он ищет облегчения - и это не вопрос слов.
В пределах своих возможностей (а все мы ограничены) клиницист эмпатирует пациенту, то есть переживает его опыт посредством своего собственного опыта. Он ведь тоже человек, проживший свою жизнь. Когда пациент говорит о себе, врач не скажет: <Пожалуйста, будьте более объективны в своих утверждениях, иначе ваш случай не будет иметь значения>. Напротив (и в особенности с пациентом <вербального> типа) терапевт постарается, чтобы он становился все менее скрытным, менее безличным, менее сдержанным, и отстраненным от самого себя. Терапевт постарается помочь пациенту разрушить барьеры, которые он воздвиг между <официальным я> - тем фасадом, который он представляет на обозрение общества, и его более субъективным <я> - чувствами и эмоциями, которых, как ему говорили (а позже он и сам стал себе это говорить) - мужчина или взрослый человек не должен иметь. Эти отбрасываемые части обладают колоссальной жизненной энергией; и сколько энергии нужно тратить, чтобы продолжать их отбрасывать! Вся эта энергия может быть возвращена <субъекту> и найти лучшее применение.
Мы считаем человеческий организм активным, а не пассивным. Например, сдерживание определенного поведения - это не просто отсутствие этого поведения в его внешнем выражении; это именно <держание> его внутри себя. Если сдерживание убрать, то удерживаемое не просто пассивно проявится; человек активно, энергично осуществит это поведение.
С <объективной> точки зрения человеческий организм - это инструмент, управляемый откуда-то извне Это управление может называться <причинно-следственными отношениями>, <влиянием среды>, <социальным давлением> или чем-то еще, но в любом случае организм оказывается обладателем непрошеного наследства. Эта установка стала столь распространенной, что человек начинает чувствовать себя безучастным свидетелем собственной жизни. Он игнорирует или отрицает, что сам - хотя бы до некоторой степени - создает собственную ситуацию; .например, активно порождает свой невротический симптом. Конечно, в <объективном> отношении к себе есть определенные плюсы, связанные с возможностью увидеть собственное поведение со стороны. Но это усугубляет тенденцию говорить с собой и о себе таким образом, как будто говорящий находится где-то вне пределов органической жизни с ее ограничениями.
Это приводит нас к древней проблеме ответственности. В той мере, в какой человек держит свою жизнь на расстоянии вытянутой руки и рассматривает ее так сказать со стороны, вопрос .об управлении ею, регулировании, направлении ее в ту или иную сторону - это вопрос технологии. Если что-то не удается, то человек - независимо от разочарования или облегчения, - свободен от личной ответственности, потому что он всегда может сказать: <При нынешнем состоянии наших знаний мы еще не научились обращаться с такого рода трудностями>.
У человека не может быть рациональных оснований принимать на себя ответственность за то, с чем он не находится в соприкосновении. Это относится, например, к тому, что произошло где-то очень далеко и о чем человек может быть никогда и не слышал; но это также относится к событиям собственной жизни, если человек их не сознает. Если же человек входит с ними в соприкосновение и начинает сознавать, каковы они и какую функцию выполняют в его жизни, он становится ответственным за них - не в том смысле, что теперь он взял на себя ношу, которой у него раньше не было, но в том смысле, что теперь он знает, что именно он в большинстве случае волен решать, будут ли они продолжаться. Это совершенно другое понятие ответственности нежели то, в основе которого лежит представление о моральной вине.
Итак, решающий момент в различии между экспериментатором и клиницистом состоит в том, что первый стремится к безличным описаниям нейтральных процессов, действующих во вселенной, в то время как последний хочет иметь дело с человеческим опытом, то есть, как мы цитировали, <актуальным проживанием события или цепи событий>. Но должны ли эти подходы оставаться взаимно исключающими, как это было до сих пор; должны ли они, признав друг друга, согласиться на свое несогласие, или они могут, хотя бы в области исследования того, как люди управляют собой и другими, объединить усилия в разрешении общих проблем? Многое здесь пока покрыто туманом неизвестности, но кое-что можно уже прояснить. Клиническая практика в ее развитых формах получает <субъективными> методами результаты, которые вполне поддаются измерению и оценке <объективными> методами, доступными строжайшему экспериментатору. Например, измерение уровня хронического мышечного напряжения у человека во время и после лечения <субъективными> методами принесло позитивные открытия посредством <объективной> техники.
Все содержание разговоров клинициста с пациентом можно представить в качестве вековечной и до сих пор незавершенной экспериментаторами проблемы <инструкций субъекту>. Если экспериментатор проводит эксперимент, не давая испытуемым словесных инструкций, он позже обнаруживает, что они не действовали в пустоте, а сами давали себе <аутоинструкции>. Тогда он начинает давать им в высшей степени формализованные инструкции, часто напечатанные на карточках. Он также начинает проводить эксперименты, специально направленные на выяснение того, как действуют те или иные изменения в инструкциях - в ясности, формулировок, времени предъявления, количестве и пр. - и этот тип работы легко расширить до клинической практики и до обучения вообще.
Будет интересно также посмотреть, что произойдет с экспериментаторами, если они сами попробуют осуществить неформальные эксперименты, которые описаны на следующих страницах. В той мере в какой это изменит их как людей, это изменит также и их профессиональные установки, обратив их внимание на тот факт, что даже самая чистая наука - это произведение людей, вовлеченных в увлекательное дело проживания собственной жизни.
Язык, на котором можно говорить о личном опыте, по необходимости менее точен, чем тот, на котором описываются общезначимые объекты и действия. Если малыша научили говорить <а-ва> при появлении домашнего четвероногого, и если этот малыш, оказавшись в поле и увидев лошадь, скажет <а-ва>, мама скорее всего ответит ему: <Нет, милый, это лошадка , - и начнет объяснять разницу между собакой и лошадью. Постепенно ребенок обретает точный словарь, фиксирующий соответствие между тем, что видят во внешнем мире он и окружающие его взрослые.
Личные события, хотя и для них есть какие-то слова, не могут быть названы столь точно и определенно, потому что ошибки в наименовании трудно поправить. Ребенок может научиться говорить <Больно!>, потому что, когда он падает, ушибается и пр., кто-то говорит ему: <Больно, да?> - но никто не может почувствовать его боль вместе с ним. Более того, если событие действительно является <личным>, то - при наличии соответствующей мотивации - оно может быть преувеличено или преуменьшено без опасения, что обман будет раскрыт.
Опыт часто пытаются передать метафорически; это традиционная область писателей и поэтов. Дети прекрасно это делают, пока их вербализация не выхолащивается требованием общезначимости. Маленький мальчик, гулявший по солнцу со своей мамой, заявил: <Мне больше нравится в тени. Солнце поднимает слишком сильный шум в моем животе>. Однако поэзия - все же неадекватное средство для передачи того, как функционирует ваше <я>, поэтому нам лучше оставаться вполне прозаичными. Большую помощь может оказать нам терминология, созданная гештальтпсихологией.
Импортированная поколение назад из Германии, гештальтпсихология наделала много шума в научном мире Соединенных Штатов. Простыми экспериментами она продемонстрировала многие ранее незамеченные аспекты <визуального восприятия> Она отвергла представления, что воспринимаемый объект собирается из фрагментов, утверждая, что восприятие с самого начала обладает собственной организацией, то есть что это - гештальт или конфигурация. Визуальное поле структурировано как <фигура> и <фон>.
<Фигура> - это средоточие интереса, объект, узор и пр.; <фон> - контекст или ситуация. Отношение между фигурой и фоном динамичны: в одной и той же ситуации на передний план могут выдвинуться, в зависимости от различных интересов и сдвижек внимания, различные фигуры. Если некая фигура разложима на детали, она сама может стать фоном, в то время как ее деталь превратится в фигуру. Разумеется такого рода феномены <субъективны>, и этот аспект гештальтпсихологии ограничивал ее развитие на американской почве, где в это время велась борьба с <субъективизмом> Титчнера посредством некритического восприятия <объективности> уотсоновского бихевиоризма и павловской рефлексологии.
До сих пор можно по пальцам пересчитать университеты, в которых гештальтпсихология преподается на психологических факультетах; зато она широко используется по всей стране в преподавании искусства, литературы, вообще <гуманитарных дисциплин>.
Гештальтдвижение оказало глубокое влияние на психологию, покончив с тенденцией <атомистического> собирания конструкций из блоков и введя в язык психологии представление об <организме как целом>. Это влияние могло бы быть и большим, если бы сами геш-тальтпсихологи не уступили требованиям эпидемии <объективности>, пожертвовав многими обещающими новациями своего подхода ради преждевременного внедрения количественных измерений и излишних экспериментальных ограничений.
Поскольку мы будем широко пользоваться понятиями гештальтпсихологии, мы приведем несколько визуальных иллюстраций. На рис. 1 вы видите известный хрестоматийный пример феномена