Перро различает по смыслу греческое слово «ритор» и латинское слово «оратор». Оратор – это практик, отзывающийся на нужды современности. Ему не требуется подражать древним, он смотрит на современную аудиторию и говорит так, чтобы было понятно современникам. Если это время войн и нужды, то приходится говорить отрывистыми фразами, лозунгами, призывами – но это далеко не вершина искусства. В Античности с ее постоянными бедствиями чаще всего говорили именно так, поэтому Античность – не лучший пример для подражания.
Тогда как в благополучное время уже можно выстраивать речь ясно, последовательно, строго, потому что в мирной жизни люди уже не думают только о выживании, но вполне запрашивают достижения изящных искусств, взыскуют изделий хорошего вкуса, находятся в поиске всего приятного и привлекательного. В эти годы оживления вкуса ораторское искусство и расцветает, и более всего оно должно расцвести, по мысли Перро, в правление Людовика XIV, когда развиваются все науки и технологии.
А вот ритор, в отличие от блистательного успешного оратора, – это учитель, который берет готовые учебники, даже устаревшие, который постоянно участвует в спорах, мелочен, боязлив, боится сказать что-то не так, неправильно. Поэтому педантичные риторы всегда обращены к прошлому, воспроизводят устаревшие речевые технологии, тогда как ораторы, в великолепии их образованности, любят современную технику и прогресс:
Я предпочитаю верить Цицерону и в своем отношении к древним сообразовываться с мнением этого великого оратора. Я всегда считал, говорит он, что в вещах, которые мы придумываем сами, мы мудрее, чем были греки, а вещи, которые мы переняли у них, мы сделали лучше, чем они были, когда мы сочли их достойными нашего труда. Это мнение Цицерона не во всем совпадает с мнением Квинтилиана, и оратор не чтит древних, как их чтит ритор, но легко понять, что эта разница во мнениях двух великих людей проистекает из различия их положений и занятий. Цицерон был консул и, не имея никакой нужды хвалить древних авторов, говорил о них как благородный человек, и говорил то, что думал. Квинтилиан был ритор и педагог – сама профессия обязывала его выставлять древних в выгодном свете и внушать своим ученикам глубокое уважение к авторам, которых он предлагал им в качестве образцов[48].
Итак, политик-практик знает, что в современном государстве, более развитом, многие вещи можно сделать лучше, чем в греческих полисах, в том числе лучше и техничнее организовать речь. Хотя, конечно, риторы, педагоги тоже нужны, но их занятие нельзя назвать вполне благородным. Благородно знать свое достоинство и свои преимущества перед древними, тогда как преклоняться перед ними – признак ученичества, испытаний, когда экзамен на благородство еще не сдан.
Уже Вивес рассказывал анекдоты про то, как шутники, например, надписали письмо Цицерона именем современного французского писателя и фанатичный почитатель классики обругал стиль этого письма как варварский. Люди больше обращают внимание на имена как на знак качества, чем на то, как устроено произведение. Перро тоже рассказывает анекдот про Микеланджело, который искусственно состарил свою статую, чтобы выдать ее за античное произведение. Безрассудное подражание древним риторам, по мнению Перро, противно здравому смыслу: ведь часто эти риторы импровизировали, говорили о чем-то впопыхах, неуклюже, из-за давления обстоятельств допускали грубые промахи вкуса. Подражать им в этом – не уважать себя:
Вы, быть может, не заметили уловки, к которой прибегали грамматики, чтобы скрыть недостатки древних авторов, и которая состоит в том, что они дали почетное название «фигур» всем несообразностям и нелепостям речи. Когда автор говорит противное тому, что надлежало бы сказать, это называют антифразой; когда он позволяет себе ставить слово не в том падеже, в каком надобно, это антиптоз, а немыслимое вводное предложение на десять-двенадцать строк именуют гипербатоном; так что, когда юные школяры удивляются, натолкнувшись у древнего автора на нелепости или несообразности, им говорят, чтобы они поостереглись порицать его и что то, что их коробит, не ошибка, а одна из самых благородных и смелых фигур. Забавно и то, что их предупреждают, что они не должны ею пользоваться, так как это привилегия великих людей, и насколько эти благородные вольности восхитительны в их сочинениях, настолько же они заслуживают порицания у заурядных авторов[49].
Античная риторика понимала фигуру как позу, как определенное отклонение от нормы речи, привлекающее усиленное внимание. Слово «фигура» было взято из теории танца, это особый прыжок, который завораживает, заставляет задержать дыхание, как сейчас тройной тулуп в фигурном катании. Считалось, что ритор, используя сложные фигуры, на первый взгляд нелепые, останавливает внимание слушателя, пленяет до глубины души этим акробатическим трюком и тем самым делает всю речь восхитительной. Но для Перро такие фигуры – дурная акробатика, шутовство, которому не место в куртуазной культуре. То, что риторы-педагоги воспевают мудрость древних, это лишь их двойная бухгалтерия: а принцип «что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку» для Перро неуместен в век развития технологий, когда каждый человек смел в своем ремесле благодаря безупречной новейшей технике.
Согласно Перро, лучшими арбитрами вкуса являются женщины. Женщины мудрее, практичнее, они утонченны в своих чувствах и вплетают эту утонченность в галантное кружево здравых суждений. Сама отзывчивость женщин всегда знает меру, и поэтому женщины – идеальные читательницы. Где мужчина станет жертвой предвзятости, доверяя славному имени автора, там женщина расположит к себе текст, обо всем его расспросит; и если увидит, что текст бубнит или кричит, всячески нарушает вкус, то она просто его отвергнет как негодный для общественного употребления в современном технически развитом мире:
Всем известно, как хорошо разбираются дамы в тонких и деликатных вещах, как чувствительны они ко всему ясному, живому, естественному и здравому и какое отвращение выказывают ко всему темному, вялому, вымученному и путаному. Во всяком случае, ваши единомышленники придают такое значение суждению дам, что сделали все возможное, чтобы привлечь их на свою сторону, как о том свидетельствует тонкий и изящный перевод на наш язык трех самых милых диалогов Платона, сделанный только для того, чтобы заставить дам полюбить древних, показав им самое прекрасное, что есть в их сочинениях[50].
Согласно Перро, Франция в правление Людовика XVI ускоренно развивается, и поэтому столь же быстро шествует вперед и ораторское искусство. Сначала в нем было много пустяков, показного остроумия, усложненная форма, которая уже и формой-то не была. Ораторы заботились просто о яркости и парадоксальности высказываний, так что здравомыслящая аудитория оставалась в недоумении от этих нагромождений деланого остроумия. Затем ораторы стали опираться на цитаты, ведя диалог с аудиторией, играя узнаваемыми и неузнаваемыми цитатами, мыслями, наблюдениями. Это можно сравнить с известным нам развитием современного сетевого общения: если в 2000-е годы любили парадоксальные картинки, такие как демотиваторы или gif, то в 2010-е им на смену пришли мемы, состоящие из цитат и сами становящиеся цитатами. Наконец, говорит Перро, ораторское искусство во Франции достигает вершины, когда побеждает здравый смысл:
Мы уже сказали, что в общей длительности времен с сотворения мира до нынешнего дня различают разные эпохи; равным образом различают их и в каждом отдельном веке, когда после нескольких больших войн люди снова начинают просвещаться и цивилизовываться. Возьмем, например, наш век. Время, прошедшее с окончания войн Лиги до начала правления кардинала Ришельё, можно рассматривать как детство; за ним последовала юность, когда была основана Французская академия, затем наступила возмужалость, а теперь мы, быть может, вступаем в пору старости, о чем как будто дает знать отвращение, которое люди питают к наилучшим вещам. В этом можно осязаемо убедиться, обратившись к произведениям скульптуры. Те из них, которые были созданы сразу после войн Лиги, почти невозможно выносить, так они бесформенны; те, что последовали за ними, заслуживают некоторой похвалы, и если они не отличаются правильностью, то по крайней мере в них чувствуются вдохновение и смелость; но то, что изваяно для короля под эгидой господина Кольбера, совмещает в себе вдохновенность с правильностью и показывает, что в отношении изящных искусств наш век в расцвете сил. В последнее время скульптура еще усовершенствовалась, но не очень значительно, потому что она в основном уже дошла до положенного ей предела. Если мы рассмотрим красноречие и поэзию, то увидим, что они поднялись по тем же ступеням. В начале века все заполоняли остроумные пустяки. Изобиловали антитезы, ребусы, анаграммы, акростихи и сотни других ребяческих забав. Достаточно почитать всяких Жюльетт, Нервезов, Декюто. Мы найдем у них тысячи вещей, которых теперь не простили бы даже детям. Через некоторое время все эти остроты и каламбуры приелись, и, как свойственно образованным юношам, сочинители захотели показать, что они люди ученые и читали хорошие книги. Проповеди, судебные речи и все выходящие в свет книги запестрели цитатами. Когда открываешь книгу того времени, не сразу понимаешь, написана ли она на латыни, по-гречески или по-французски и какой из этих трех языков образует ткань сочинения, расшитую двумя другими. <…> Со временем все поняли, что главное в речи – здравый смысл, что не следует выходить за пределы темы, что надо опираться лишь на доказательства и на следствия, естественным образом вытекающие из них, и с большой сдержанностью и умеренностью добавлять к ним украшения, ибо они перестают быть украшениями, коль скоро их щедро рассыпают