Образ, в котором мы существуем, совершенно произволен; мы могли быть сделаны такими, какие мы есть, или же иными; но если бы мы были сделаны иначе, мы бы и чувствовали иначе; будь одним органом больше или меньше в нашей машине, мы бы обладали иным красноречием, иной поэзией; другое расположение тех же органов дало бы нам новую поэзию, например, если бы структура наших органов сделала нас способными быть внимательными более длительное время, не существовало бы более правил, сообразующих построение сюжета с мерой нашего внимания; если бы мы были наделены большей проницательностью, все правила, основанные на мере нашей проницательности, также отпали бы; и, наконец, все законы, установленные на основании того, что наша машина устроена определенным образом, были бы другими, если бы наша машина не была устроена таким образом.
Если бы наше зрение было слабее и мы видели бы менее ясно, творения нашей архитектуры требовали бы меньше лепных украшений и нуждались бы в большем единообразии: если бы наше зрение было более острым, а наша душа была бы способна вместить больше вещей одновременно, нашей архитектуре потребовалось бы больше украшений. Если бы наши уши были сделаны наподобие ушей некоторых животных, потребовалось бы преобразовать многие наши музыкальные инструменты: я уверен, что отношения вещей между собой остались бы прежними, но если изменить их отношение с нами, то они не будут больше производить на нас того впечатления, которое они производят на нас в их теперешнем состоянии; поскольку назначение искусств в том и состоит, чтобы представлять нам вещи в таком виде, в каком они способны доставить нам наивысшее наслаждение, необходимы изменения в искусствах, поскольку следует избрать такой образ действий, который способен доставить нам наслаждение[75].
Вкус, согласно Монтескьё, делает человека более утонченным и готовым к светским беседам. Ум может быть индивидуальным, например, можно быть очень умным мастером в своем деле и при этом нелюдимым. Дух, общее умонастроение эпохи, напротив, принадлежит всему народу – дух позволяет наладить земледелие, скотоводство или иной способ существования всего народа. Но и здесь люди отчасти понимают друг друга без слов: у них единый дух, то есть одно понимание происходящего. А вот вкус стоит ближе всего к ораторскому словесному искусству – это навык светского общения, навык быть убедительным для самых утонченных и взыскательных людей:
Ум состоит в обладании органами, хорошо приспособленными для занятия теми вещами, которые он изучает. Если ум в высшей степени своеобразен, его называют талантом; если он больше связан с неким утонченным наслаждением светских людей, его называют вкусом; если такая своеобразная вещь, как талант, присуща целому народу, ее называют духом, например, искусство войны и земледелия у римлян, охота у дикарей и т. д.[76]
Образцом для оратора Монтескьё считает живописца: ведь он умеет создавать похожие произведения, галерею портретов или галерею пейзажей, но при этом никогда нам не наскучит. Философ делает резкий скачок от привычного понимания риторики как искусства убеждения к новому пониманию – как искусства совместного наслаждения.
Цицерон часто повторял в речах одну и ту же мысль, просто чтобы все запомнили эту мысль, и запомнили ее как неотменимую, он представлял то же самое, но все ярче, все интереснее, все неотвратимее. В каком-то смысле речи Цицерона напоминают фильм-катастрофу, в котором одна и та же угроза показывается весь фильм, с первых кадров, но она все неотвратимее и поэтому все больше завораживает. Монтескьё вполне в духе эпохи рококо предлагает другое, что-то вроде неспешной прогулки по парку, среди боскетов, где могут быть разыграны галантные, очень пикантные, но при этом вполне понятные сцены. Здесь нет скуки, потому что мы, даже если не видим, что точно происходит, заостряем зрение, вглядываемся, чувствуем все живее. Сила восприятия, о которой писал Кондильяк, начинает нас трогать еще больше, буквально щекотать, и мы получаем небывалое удовольствие:
Поскольку нам нравится видеть большое число предметов, нам хотелось бы расширить область нашего видения, побывать во многих местах, обежать большее пространство, наконец наша душа покидает свои границы, стремится, так сказать, расширить сферу своего присутствия; для нее большое наслаждение распространить свое видение вдаль. Но каким образом сделать это? В городах область нашего видения ограничена домами; в деревне на его пути тысяча препятствий: нам едва удается увидеть три или четыре дерева. Искусство приходит к нам на помощь, и мы обнаруживаем природу, которая прячется; мы любим искусство, мы любим его больше, чем природу, т. е. природу, скрытую от наших глаз. Однако когда нам встречается красивый ландшафт, когда наш взор может свободно видеть вдали луга, ручьи, холмы – всю эту местность, созданную как бы нарочно, он бывает очарован совсем по-иному, чем когда он видит насаженные нами сады, потому что природа не повторяется, в то время как произведения искусства всегда походят друг на друга. Именно по этой причине мы предпочитаем пейзаж живописца плану самого прекрасного сада в мире, ибо живопись воспроизводит природу лишь там, где она прекрасна, там, где взор наш может простираться вдаль на всей ее протяженности, там, где она разнообразна, там, где вид ее доставляет нам удовольствие[77].
Поэтому оратор не должен быть многословен, он должен быть краток, как пантомима, как реприза, как сценка. Лучшее ораторское искусство – не просто безыскусное и лаконичное, но превращающее эту безыскусную лаконичность в театр, разыгрывающий в нескольких словах целый сюжет. Монтескьё пестует уже новое, романное воображение, в котором происхождение, драма и трагедия героя могут быть указаны несколькими словами.
В отличие от старой риторики, где существеннее всего происхождение героя и его репутация и поэтому кратко ничего сказать нельзя, нужно подробно раскрывать заслуги и героизм каждого упоминаемого лица. Афоризмы допустимы только как иллюстрации. В новой риторике герой появляется как будто из ниоткуда и в полном вооружении талантов и способностей. Он – парвеню, новый человек, и поэтому можно сказать в нескольких словах о всей его судьбе. В ХХ веке так начал свою лекцию об Аристотеле философ Мартин Хайдеггер: «Аристотель родился, писал труды и умер. А теперь будем читать, что он написал». Но до Хайдеггера Монтескьё выбирал из античного исторического и риторического наследия то, что говорит о судьбе человека из ниоткуда двумя или тремя словами:
Таким бывает обычно воздействие великой идеи, когда какая-либо высказанная мысль выявляет большое число других мыслей и позволяет нам неожиданно обнаружить то, что мы могли надеяться узнать лишь в результате долгого чтения. Флор в немногих словах показывает нам все ошибки Ганнибала: «Когда он мог, – говорит он, – воспользоваться победой, он предпочел наслаждаться ее плодами»; cum victoria posset uti, frui maluit. Он дает нам представление обо всей македонской войне, когда говорит: «Войти туда значило победить»; interesse victoria fuit. Он показывает нам целый спектакль из жизни Сципиона, когда говорит о его молодости: «Здесь растет Сципион на погибель Африки», hic erit Scipio qui in exitium Africa crescit. Вам кажется, что вы видите ребенка, который растет и превращается в гиганта[78].
Итак, романное воображение требует достраивать судьбы людей по нескольким словам. При этом разнообразие – это всегда приключение. В отличие от ренессансного идеала разнообразия (varietà), подразумевавшего простую творческую избыточность, усовершенствованный метод проб и ошибок[79], новый просвещенный вкус требует разнообразия только от действительных или мысленных путешествий. Они позволяют постепенно познать человеческие страсти, а значит, и разработать правильную политику, усмиряющую страсти и заставляющую всех людей служить общему благу:
Нам нравятся некоторые повествования благодаря разнообразию описываемых в них перипетий, романы – разнообразием чудес, театральные пьесы – разнообразием страстей; именно поэтому люди, умеющие обучать, меняют, как только могут, однообразный тон своих наставлений. <…> Итак, вещи, которые мы рассматриваем постепенно, должны обладать разнообразием, ибо душа созерцает их без всякого труда. И, напротив, вещи, которые охватываются одним взглядом, должны быть симметричны. Поскольку мы сразу охватываем взглядом фасад зданий, их тыльную часть, храм, их делают симметричными, что приятно душе благодаря той легкости, с какой она воспринимает весь предмет в целом[80].
Разнообразие, согласно Монтескьё, требуется и нашей чувственной области. Он приводит аргумент физиологический: необходимо, чтобы сила растекалась по всему телу. Мы бы, переводя его физиологическую терминологию на более привычный нам язык понятий, сказали, что организм нуждается в зарядке, развивающей все группы мышц, и только тогда наше самочувствие более чем удовлетворительно:
Если познающая часть души любит разнообразие, то чувствующая ее часть не меньше стремится к нему, ибо душа не может долго выносить одного и того же состояния, поскольку она связана с телом, которое не может этого терпеть; дабы возбудить нашу душу, животные ду́хи должны течь по нервам. Однако здесь есть два обстоятельства: усталость в нервах и остановка животных духов, которые не текут больше или исчезают оттуда, где они прежде текли[81].
Как и во время физкультуры удовольствие дают не столько сами упражнения, довольно рутинные, сколько особое чувство легкости тела после упражнений, так и в риторике важнее всего эта особая перемена в конце речи, что мы вдруг на все смотрим яснее. Оратор именно на это должен обращать внимание, он как бы сам должен удивляться, возмущаться, недоумевать вместе со слушателем в конце речи. Только тогда речь достигнет адресата: слушатель воспримет мнение оратора как свое.