Ораторское искусство с комментариями и иллюстрациями — страница 27 из 52

Вот почему соотечественники наши верят, что «Ромул живет меж богов в небесах», как сказал Энний вслед за общею молвой; вот почему и у греков таким чтимым и таким насущным богом стал Геркулес, а за ними – и у нас и дальше, до самого Океана; таков же и Либер, сын Семелы, такова же и слава братьев Тиндаридов, которые для римского народа были не только помощниками в битвах, но даже вестниками побед.

Геркулес (Геракл) и Либер (одна из ипостасей Диониса, как сына Зевса и Семелы) – образцы полубогов, живших среди смертных как простые смертные, но ставших богами. Геракла почитали как бога этруски, с ним могли отождествлять сходных богов разных народов, поэтому Цицерон говорит, что народы до самого океана чтут Геракла.

Братья Тиндариды – по преданию, чудесное явление Кастора и Поллукса, сыновей Зевса от Леды, предопределило победу римлян над Латинским Союзом в 499 г. до н. э. и утверждение их власти над всей латинской областью. Леда была законной женой Тиндара, отсюда такое «отчество», чаще их называют Диоскурами, буквально «мальчиками от Зевса».

Мало того! Разве Ино, дочь Кадма, которую греки величают Левкофеей, не чтится у нас как Матута? Да и все небо, в конце концов, не людским ли заполнено родом? Ведь если пойти глубже и всмотреться в то, что сообщают нам греческие писатели, то даже те боги, которые почитаются древнейшими, окажутся взошедшими в небо от нас.

Левкофея (Левкотея, буквально Белая Богиня) – кормилица Диониса, почитавшаяся как богиня орфиками и приверженцами некоторых других эзотерических культов.

Подумай, сколько их гробниц показывают в Греции, вспомни, – ты ведь посвящен! – какие предания сохраняются в таинствах мистерий, и ты убедишься, что так было повсюду. Древним людям еще незнакома была физика, которую стали изучать лишь многие годы спустя – их убеждало только то знание, которое внушала им сама природа; они не понимали причин и оснований вещей, но то, что они сами видели не раз, особенно во сне, заставляло их верить, что ушедшие из жизни по-прежнему живы.

Действительно, гробницы богов показывали в разных частях Греции, так как одни и те же лица могли в одних краях считаться богами, а в других – героями. На Крите даже показывали гробницу Зевса, за что над критянами смеялись греки материка, почитавшие Зевса верховным олимпийским богом. Мистерии подразумевали обожение участников, а значит, и память об обожившихся людях. Далее Цицерон излагает скептическое учение о происхождении религии из ассоциаций, возникающих при виде природных явлений, особенно если они еще воспроизводятся во сне.

Самое же незыблемое основание к тому, чтобы мы верили в существование богов, – то, что нет на свете такого дикого племени, нет такого звероподобного человека, чтобы в сознании у него не было представления о богах. Пусть многие судят о богах ложно – этому причина предрассудки; но божественную природу и суть признают все. И делается это не по людскому сговору или общему решению, держится не на уставах или законах, – а если, несмотря на это, все народы единогласны в некотором мнении, то его следует считать естественным законом.

Хотя Цицерон иногда излагал скептические взгляды на происхождение религии как одну из возможных позиций, он никогда не становился атеистом, но всегда указывал, что сами представления о богах или божестве – всеобщие и неотъемлемые и не могут быть опровергнуты изнутри социального опыта.

Итак, когда мы оплакиваем смерть наших близких, то не потому ли прежде всего, что думаем: «У них отняты все блага жизни». Не будь этой мысли, мы бы и не плакали. Здесь ведь никто не горюет о собственном несчастье – разве что испытывает боль и тоску, – а все это горестное стенание и плач поднимаются оттого лишь, что мы уверены: тот, кого мы любим, лишается благ жизни и сам это чувствует. И уверенность эта в нас – от природы, а рассудок и наука тут ни при чем.

Цицерон замечает, что сочувствие умирающим родственникам предшествует любому выяснению вопроса об их судьбе, потому что мы сочувствуем прежде всего чужому страданию, а не понятой отвлеченно чужой судьбе. Здесь Цицерон приближается к христианскому пониманию страдания.

Но самый лучший довод – это безмолвное свидетельство самой природы о бессмертии души: забота, и немалая забота каждого из нас о том, что будет после его смерти. Когда в «Сверстниках» герой говорит: «Для будущих времен он садит саженцы», то разве он не имеет в виду, что будущие времена прямо его касаются? Здесь рачительный земледелец насаждает деревья, плодов которых он не увидит, а великий человек разве не насаждает свои законы, уставы, государственные порядки?

«Сверстники» – комедия Цецилия Стация, по содержанию комедия положений, основанная на том, что одного принимают за другого; до нас не дошла. Потом этот мотив много раз повторялся; например, в стихотворении Баратынского «На посев леса» повествователь сомневается в бессмертии своей поэзии, но не сомневается в бессмертии посаженного им леса.

Рождать детей, продолжать свой род, усыновлять наследников, заботиться о завещаниях, на самих могилах ставить памятники и похвальные надписи – не означает ли это заботы о будущем? Но что говорить? Несомненно ведь, что каждый должен брать пример с лучших образцов своей породы, – а какой образец лучше, чем те, кто от роду посвятил себя помощи людям, заботе о людях, спасению людей?

Похвальные надписи (elogia, заимствование из греческого, «благословения») – это слово означало как эпитафии на могиле, так и заключительную часть завещания или краткое его изложение, завет.

Да, Геркулес взошел к богам; но никогда бы он не взошел к богам, если бы не проложил туда дорогу в бытность свою меж людьми. Пример этот древний, освященный общею верой; а что сказать о стольких великих мужах нашего отечества, отдавших за него свою жизнь? Разве могли они считать, что конец их жизни – это и конец их доброму имени? Никто никогда не пойдет на смерть за родину без немалой надежды на бессмертие.

И Фемистокл мог бы прожить свою жизнь бестревожно, и Эпаминонд, а коли взять пример поближе и поновее, то даже и я; но в сознании людском неким образом живет какое-то предчувствие будущих веков, и чем больше дар, чем выше дух, тем тверже оно держится, тем нагляднее предстает глазам. Не будь это так, кто бы в здравом уме стал подвергать себя вечным трудам и опасностям?

Я – Цицерон говорит от лица философа вообще и подчеркивает, что римской доблестью, включающей готовность к самопожертвованию, обладают все, кто занимается в Риме философией.

Я говорю о вождях государства – но разве не мечтают о посмертной славе и поэты? Откуда тогда такие стихи:

Граждане, киньте свой взгляд на старого Энния облик —

Облик того, кто воспел ваших деянья отцов…

Энний требует славы как награды от тех, чьих отцов он прославил сам:

Пусть не оплачут меня погребальные вопли и стоны —

Незачем! Я ведь живой буду у всех на устах.

И не только поэты – даже мастера, и те ищут посмертной славы. Иначе зачем Фидий, не имея права подписать свое имя на щите Минервы, вставил в этот щит лицо, похожее на свое? А наши философы? Сочиняя книги о презрении к славе, ни один не забывает надписать на них свое имя.

Поступок Фидия стал прецедентом для ренессансных художников, часто изображавших себя в углу своего живописного произведения, в виде одного из участников действия или портрета: можно вспомнить «Поклонение волхвов» Боттичелли, «Благовещение» Пинтуриккьо или «Деяния Антихриста» Синьорелли. Над философами-эпикурейцами, которые пишут книги не лучшего качества, но никогда не выпускают их анонимно, кроме Цицерона иронизировал Плутарх в трактате «Хорошо ли сказано „Живи незаметно“» – призывая жить незаметно, Эпикур вполне прославил себя, опровергнув себя. Плутарх считал, что эпикурейское требование скромности противоречит тому публичному мужеству, служащему примером для всех, которому учат все великие люди.

Поистине, если общее согласие есть голос природы и если все и всюду согласны в чем-то относительно усопших, то должны согласиться с этим и мы; и если мы считаем, что природа вещей виднее всего тем, кто сам душою превосходит других по своей природе, то есть по дарованиям и добродетелям, а чем лучше человек, тем он более служит потомству, то весьма правдоподобно, что к некоторым вещам в человеке сохраняется чувство и после смерти.

Но как о том, что боги существуют, мы догадываемся от природы, а о том, что они собой представляют, узнаем рассудком, так и о том, что души живут и после смерти, мы заключаем по всенародному согласию, а о том, где они живут и каковы они, должны дознаваться рассудком.

В специальном трактате «О природе богов» Цицерон объяснял, почему их природу нужно выяснять рассудком (ratio, чаще переводится как «разум»): потому что и сам разум божествен, и само устройство природы говорит о том, какое разумное попечение могли бы боги о ней осуществлять – и осуществляют.

Только от недостатка такого знания и вымышляются все те преисподние ужасы, которые ты, как вижу, с полным основанием отвергаешь. Так как мертвые тела падают на землю и погребаются под землей, то люди и стали думать, что и вся дальнейшая жизнь усопших – подземная. Из такого мнения проистекло немало заблуждений, а поэты еще больше их умножили.

Цицерон критикует поэтическое понимание загробного мира, основанное на ассоциациях, считая, что общие законы существования души не подчиняются никакой системе риторических «мест», уместных высказываний.

Сколько раз полный театр, и с детьми и с женщинами, трепетал при величавых стихах: