Каждый период оставлял свое понимание Великой русской революции. «Перестройка» была кратковременна, но успела оставить после себя имена многочисленных следопытов, пытавшихся отыскивать затерянные в гуще исторических событий тропинки альтернатив состоявшемуся пути развития. В отношении этих поисков и разного рода моделирования «альтернатив» имеется интересное замечание венгерских коллег по постсоветскому изучению коммунистического феномена: «Чего только не анализировали безголовые чиновники "в интересах народа" или общества, но в большинстве случаев полученный результат не выходил за рамки консервации их господства»[5]. Впрочем, подобный вывод относится к отдаленному прошлому, заступившим на вахту активным «разоблачителям» советской истории уже были в принципе неинтересны ее альтернативы.
Не только материализм, как считал Ленин, но и вообще любое научное сознание прочно стоит на вопросе «Почему?». Единственно, чем историческая наука может помочь обществу в облегчении судорог его развития, — это не раскладыванием пасьянсов из мифических альтернатив, а настойчивым исследованием закономерностей, то есть постижением того, почему случилось так, а не иначе. Упомянутые венгерские историки, что примечательно, считающие себя сторонниками альтернативизма, вынуждены признать, что сталинская модель общественного устройства была не просто продуктом злой воли Сталина, а явилась прежде всего результатом целой цепочки сложных исторических обусловленностей.
Историки изучают свой предмет, деля его на отрезки, но понимать историю отдельными отрезками бессмысленно. В периоде насилия не увидеть смысла. Однако если все движение общества представить в виде неразрывного процесса, то его жестокий характер становится понятнее. В частности, понятно и то, что большевики по-своему решали задачи, поставленные перед страной эпохой Империи и ее реформаторами.
В образе действий большевизм также ничего принципиально нового не внес. Передовая Европа вначале «просвещалась» бесчисленными кострами святой инквизиции, прекрасная Франция «омолаживала» себя массовым террором против старой аристократии и «прихорашивалась» повальными расстрелами людей в рабочих блузах с нечистыми, мозолистыми руками. История показывает, что ее шестерни всегда требовали, чтобы их смазывали человеческой кровью. Нетрудно заметить, что, в общем-то, советский коммунизм осуждают не за кровь и насилие, а за ложь. За те прекрасные слова и обещания, которые прикрывали обычную жестокость. Коммунизму, как доктрине, в которой идеальному фактору отводилась особая роль, этого обмана не простили.
Советский коммунизм вознес государство на принципиальную высоту. Центральная гуманитарная проблема, которую обнажил государственный абсолютизм советского периода, — это вопрос, насколько далеко может расходиться интерес отдельной личности с законами функционирования общественных институтов, в первую очередь нации и государства, составной частью коих и поныне является даже самый суверенный индивидуй. Государство было подвергнуто остракизму, однако, после того, как отдельная суверенная личность либеральным ходом вещей остро почувствовала в своих же интересах необходимость существования государства, быстро стал угасать и обличительный азарт.
Так или иначе, в значительной степени помимо воли, но в настоящий период отечественная историография устанавливает органическую связь, идентичность советской истории со всей историей России в целом. Это выдвигает новые проблемы перед общественной наукой, которой уже невозможно использовать понятийный аппарат, оставленный советской коммунистической идеологией. Только с помощью идеи такой силы государству удалось мобилизовать общество на чрезвычайные жертвы в строительстве экономики и одержать победу в великой мировой войне 1914―1945 годов. Но советская коммунистическая доктрина— это феномен конкретной мобилизационной идеологии и сегодня исследовать советское общество в категориях «социализма-коммунизма» есть то же самое, что формулировать научный взгляд на Древнюю Русь в круге понятий средневековой схоластики и религиозной мистики. Современная философия истории пока еще не готова предложить исторической науке что-либо равноценное взамен устаревшей классической формационной теории с ее «коммунизмом» как высшей стадией развития человечества. Сейчас в первую очередь необходимо заставить советскую историю заговорить на языке русской истории.
Имеется непосредственная зависимость освещения периода советского коммунизма от определения цивилизационного масштаба этого явления. Если, в соответствии с марксистской доктриной, признать за советским коммунизмом право на статус отдельной общественной формации, то тогда действительно начинают активно вмешиваться идеальные, нравственные критерии и неизбежен сильный негативный акцент в оценке его исторического опыта. Но если в советском коммунизме видеть не цель, а средство — конкретную мобилизационную форму индустриального общества, обеспечившую выполнение задач ответственного этапа развития, то в этом случае, учитывая материальные результаты, никуда не деться от признания его заслуг в сохранении российского цивилизационного феномена. Как считали японские самураи, важно лишь окончание вещей.
Одним из источников критики коммунистического руководства является то, что оно в своем поведении позволяло выходить за рамки своей нормативной морали, далеко не соответствуя тому идеалу, который усиленно навязывали массам. Но это было неизбежно, коль скоро принятая и пропагандируемая ими форма мобилизационной идеологии являлась утопической идеологией равенства. Никому не приходит в голову упрекать древнего фараона за то, что фараон позволял себе слишком много по сравнению с простым египтянином, поскольку вопроса о равенстве (не только земном, но и загробном) в обществе древних принципиально не существовало.
Тойнби выделял три господствующие экс-христианские и экс-конфуцианские идеологии-религии современности — это капитализм, коммунизм и национализм[6]. С подобным наблюдением можно было бы согласиться, если бы не то соображение, что феномен, упомянутый здесь под понятием «национализм», нельзя помещать в одном ряду с остальными, поскольку так называемый «национализм» представляет собой более глубокие основания цивилизаций, нежели капитализм или коммунизм. Национализм не приходит на смену, он всегда на часах и просто обнажается, когда в очередной раз уходит в небытие очередная идеологическая парадигма, и, порой, способен принимать обостренные формы. Специфический национализм — это архетип конкретной цивилизации, ее матрица. Характер национализма — комплекса особенных признаков, сложившихся в период локального развития нации, определяет ее общественный уклад. В новейшей истории особые архетипы национализма в западных и восточных обществах легли в основание капитализма и коммунизма. Точно так же, как это имело место и в более ранние эпохи. Тот же Тойнби справедливо замечает, что феодальные системы Запада и Востока «должны рассматриваться как совершенно различные институты»[7].
В индустриальную эпоху системное различие Востока и Запада стало столь резким, что пути двух цивилизаций явственно разошлись в сторону «капитализма» и «коммунизма». В основе этих различий лежит тот самый «национализм», другими словами, цивилизационная константа. Это неоднократно в течение своей истории демонстрировала Россия, регулярно восстанавливая свою цивилизационную особенность после разрушительных потрясений и чужеродных экспериментов. «Поскреби» Россию в любой ее ипостаси — имперской, коммунистической, либеральной и обнаружишь специфический московский национализм с соборными и патримониальными чертами.
В этом заключается суть коллизий современного периода России. Индустриализм с его капитализмом и коммунизмом остались позади, но коммунистические формы оказались более устойчивыми, более консервативными, что обусловило отставание восточного национализма в эпоху перехода к новой стадии развития человечества. Капитализм, либерализм, индивидуализм оказались для России одеждой с чужого плеча и быстро лопнули по швам. На помощь поспешило традиционное православие, но его будущее как идеологической формы неопределенно. Оно неопределенно прежде всего в силу того, что потребительские установки, восторжествовавшие в современном обществе, противоречат категорическим императивам восточнохристианской Церкви.
Троцкий в 1922 году в письме в редакцию «Под знаменем марксизма» утверждал, что «советское государство есть живое отрицание старого мира, его общественного порядка, его личных отношений, его воззрений и верований». В этом пункте идеолог большевизма смыкается с идеологами либерализма, которые также полагают, что советский коммунизм есть нечто принципиально новое по сравнению со старым общественным порядком. История показывает, что власть почвы в России четко проявляется в момент преобразований, под каким бы флагом они не случались, и привлекает внимание одна и та же железная закономерность — происходит усиление государства и его роли. Правда, под славянской хоругвью это усиление государства бывало более милосердно к своим гражданам, нежели замутненное западничеством любого толка и, следовательно, зараженное пренебрежением к традиции и истории отечества, к его «отсталому», «некультурному» народу. В настоящее время либеральная идеология индивидуализма вынуждена маневрировать между показной «жалостью» к жертвам тоталитарных режимов, освящением неприкосновенности личности и плохо скрываемым пренебрежением в отношении населения страны, недостойного их титанических усилий по защите «прав человека».
Заимствованный индивидуализм отказывается признавать исторические основания национального централизма и коллективизма. С тех пор, как мы позволили западному либерализму подойти к нам со своей меркой, наша тысячелетняя страна с огромным опытом и традициями стала «страшилищем». И так бывало всякий раз, когда идеология чужой почвы бралась оценивать нашу историю, неважно какого толка идеология — католицизм или просвещение, марксизм или либерализм. Примерно о том же писал француз Мишле в XIX веке, когда в глазах европейского легитимизма его родина, револ