Иногда солики возвращаются из личных пространств — чаще всего ненадолго. На улице сразу можно узнать вернувшегося солика по диковатому взгляду и необычному внешнему виду — от крайне сурового до избыточно утонченного.
Соликов уважают. Принято считать, что первыми из них были Трое Возвышенных, наши отцы-основатели. Но в полной мере это относится, пожалуй, только к Бенджамину Певцу в силу его связи с музыкой. С Павлом и Францем-Антоном сложнее: мир, куда они вывели избранных с Ветхой Земли, нельзя назвать чьим-то индивидуальным проектом, потому что его теперь продолжаем мы все.
Франца-Антона даже называют новой ипостасью Бога-Творца. Но разве быть Творцом — личное приключение? Твари из ковчега вряд ли согласятся. Впрочем, теологи решают эту проблему запросто, такая у них работа — только слушай.
Карету сильно трясло на ухабах, и мои мысли из-за этого выходили какими-то рваными. Если уж мне выпало каяться за Идиллиум, думал я, надо обязательно пожаловаться на то, что мне никогда не хватало наших денег, глюков.
Glück по-немецки — «счастье». Изобретена наша расчетная единица была лично Павлом Великим, склонным к педантичному буквализму: эта валюта обеспечена не хранящимся в банке золотом, не льющейся в мире кровью и не экспортируемым в другие земли хаосом, как в разные времена практиковали менялы Ветхой Земли, — а непосредственно переживаемым счастьем.
Известный объем счастья может быть экстрагирован из монеты любого достоинства с помощью простейшего устройства, глюкогена, продающегося обычно за символическую сумму — ровно один глюк. Сама монета чернеет, и на ней проступает символ «C» — то есть «погашено». После этого она годится лишь на переплавку — ее больше не примут ни люди, ни торговые машины.
Глюкоген в виде изящной костяной трубки был у меня с десяти лет — подарили на день рождения. А вот глюков для возгонки почти не водилось. Они, как полагали мои учителя, могли помешать моему образованию.
Глюки детям ни к чему, гласит известная пошлость, отчего-то выдаваемая у нас за мудрость. Наоборот, господа, наоборот — это взрослым глюки не нужны. Они способны доставить настоящее счастье только ребенку: для него распустить монету в глюкогене подобно короткому и свежему морскому путешествию.
Чем старше мы становимся, тем меньше радости в такой процедуре — богатому старику она напоминает щекотку, даже не особо приятную. Поэтому взрослые редко возгоняют глюки в счастье просто так, а копят их и копят — чтобы купить какую-нибудь ерундовую вещь, которая, по их мысли, и должна принести им то самое счастье.
Любому ребенку, однако, ясна глупость подобной трансакции, следующая из уравнений духовной физики: в покупаемом предмете не может заключаться больше счастья, чем в расходуемых на него глюках, ибо часть содержащегося в монетах счастья будет неизбежно потрачена на социальное трение и прочие издержки.
Но в разном возрасте счастье имеет разный вкус, ибо сделано из нашей собственной энергии — тут ничего изменить не смог даже сам Павел Алхимик. Для старичья, наверно, инвестиции действительно лучший выход. Поэтому символично, что в именных ассигнациях на большие суммы никакого счастья уже нет — хоть за каждую можно получить целый мешок глюков.
Другим интересным нововведением Павла стал Единый Культ, где после Трансмиграции были объединены святыни и идеалы всех религий (что, по счастью, сопровождалось уничтожением большинства религиозных запретов).
У Единого Культа сложная теология, но лучше всего его суть выражает запомнившаяся мне с младенчества фраза из детской книги для чтения:
«Один человек, обращаясь к Богу, скажет „Иегова“, другой — „Аллах“, третий — „Иисус“, четвертый — „Кришна“, пятый — „Брама“, шестой — „Атман“, седьмой — „Верховное Существо“, восьмой — „Франц-Антон“. Но Бог при этом услышит только „эй-эй!“ — и то если очень повезет…»
Книга, конечно, хитрила — число «восемь» в Едином Культе считалось счастливым и сакральным. Главным символом Культа стал так называемый павловский (бывший мальтийский) осьмиконечный крест — соединивший в своих раздвоенных лучах христианское пересечение горнего и дольнего с благородным восьмеричным путем последователей принца Сиддхартхи.
А самым спорным элементом новой религии мне всегда казалось метафизическое положение о божественности Франца-Антона, одного из Трех Возвышенных. Это следовало понимать не иносказательно, а буквально: Франц-Антон преодолел физическое и стал потоком благодати, изливающимся на Идиллиум (и одновременно самим Идиллиумом). С точки зрения высокой догматики все мы — просто мысли, случайно приходящие ему в голову.
«Господь Франц-Антон больше не управляет Флюидом сам, — звонко отвечал я на уроках. — Он удалился в абсолютное спокойствие, равновесие и невмешательство. Он позволяет вещам изменяться в соответствии с их собственным путем…»
Но в это, конечно, мало кто верил: трудно обосновать трансформацию физического тела в благодать иначе, чем опираясь на саму же благодать, полученную из такой трансформации. А у Павла Великого и Бенджамина Певца божественного статуса почему-то не было (хотя некоторые из теологов утверждали, что голосами Бенджамина поет не кто иной, как сам Господь Франц-Антон). Павел же был просто первым Смотрителем.
Но за слишком смелые рассуждения на эту тему можно было заработать хорошую порцию розог, и не только в детстве: заведенный Павлом порядок соблюдался свято. Павел же полагал, что теологов и философов следует еженедельно пороть, чтобы вернуть их к фундаментальной дихотомии «материя — ум», которую они, пренебрегая личной духовной практикой, склонны забывать в своих эмпиреях.
Впрочем, думал я, трясясь в темноте на ухабах, слишком долгое покаяние за мелкие нестыковки Идиллиума неуместно с моей стороны — его ведь на самом деле создал не я, а Трое Возвышенных. Я просто здесь вырос. Но лучше уж немного перестараться. А покаявшись за Идиллиум, можно начинать каяться за свой род и себя лично.
Это будет несложно.
Есть люди, оставившие довольно много потомства. К их числу относится и наш родоначальник, носивший простую русскую фамилию Киж (это было еще до того, как при Антонио Третьем в моду вошли имена, искаженные на французский, итальянский и античный манер).
Киж, известный своим распутством («великим развратом», как удачно выразился один из переводчиков Светония), был одним из сподвижников Павла Великого и оказал императору неоценимую услугу. Он взял у судьбы награду натурой, ибо происходил из гвардейских офицеров и больше всего в жизни ценил ее влажную корневую суть. Под конец он совершил какое-то преступление, сохраняемое в тайне — и мы, потомки, до сих пор за него расплачиваемся.
У Кижа было больше пятисот любовниц. То же самое, впрочем, говорили и про Павла, только Павел обычно уподоблялся Кришне, нежно играющему на флейте для пастушек, а Киж — буйнопомешанному, устроившему дебош в публичном доме; здесь таилась непонятная несправедливость, из-за которой наш род, считаясь одним из самых знатных в Идиллиуме, был одновременно своего рода непристойностью.
Все де Киже прикованы судьбой к месту своего рождения — где как бы искупают неясную вину предка. Многие из старших бюрократов, служащих в канцеляриях Идиллиума, и все без исключения Смотрители происходят именно из нашего рода (ходила шутка, что к нему же принадлежат и Ангелы Элементов — это, конечно, ерунда, но дает представление о нашей вездесущности).
Детство, проведенное в строгости — залог счастья в зрелом возрасте. Просто потому, что обойденному усладами долго не надоест все то, чем пресытится человек, утопавший в развлечениях с младенчества.
Обыкновенно де Киже воспитываются в монастыре — а по достижении двадцати двух лет им доверяют какую-нибудь ответственную должность. Часто это делает лично Смотритель. Тогда в их жизни появляются обычные человеческие радости, но до этого момента они почти отсутствуют.
Я вырос в фаланстере «Птица» возле одного из монастырей Желтого Флага (когда мне исполнилось двенадцать лет, меня записали в этот орден в чине шивы, на что, конечно, я не имел ни земного, ни небесного права). Обращались со мной строго. Вместе со мной росли несколько других монастырских детей, моих сверстников и, возможно, родственников.
Я не был среди них ни самым сильным, ни самым слабым (то же касалось и моих умственных способностей). По мнению воспитателей, так человек развивается лучше всего: он не чувствует себя неполноценным, тянется за теми, кто быстрее, умнее, веселее — и понемногу учится преодолевать себя.
Вместе со всеми я тренировался в концентрации, учил стихи, мыл посуду на кухне, зубрил историю Катаклизма и Возрождения, подметал двор и даже пас одно время монастырских свиней, что тогда вызывало у меня отвращение, а сегодня кажется идиллическим и милым. Еще я, как и все дети, с удовольствием добивал отработавших свое големов — за что сегодня мне стыдно.
В двенадцать лет меня разлучили с фаланстером «Птица» и отправили в фаланстер «Медведь», расположенный в горах к северу от столицы.
Помню мое первое от него впечатление: мы едем по горной дороге — и после поворота надо мной нависает как бы немыслимая серая плотина, перерезающая ущелье… Проходит секунда, и я понимаю, что это не плотина — мы слишком высоко, — а фасад возведенного между скалами здания с редко расставленными окнами.
В этой плотине я и провел следующие десять лет. Внутри она оказалась неожиданно комфортабельным местом — там были спортзал, пара кафе и длинный бассейн с морской водой. Серьезная школа для высшей элиты. Я обучался так же анонимно, как и прежде.
Нас учили физическому совершенству, древним языкам и так далее — как обычно в таких местах. Мы даже решали квадратные уравнения (они казались мне скорее продолговатыми — и особого успеха в этом я не достиг).
Кроме того, в моем образовании появились и технические предметы: в те годы праведность медитаторов Железной Бездны была вознаграждена, и в нашем быту появились первые вычислители и умофоны.