Ореховый хлеб — страница 6 из 40

х всякими недобрыми словечками ее обзывают. А тут вдруг рвется бумажный кулек, и все Иренины сливы рассыпаются по полу. Ирена пытается нагнуться, но не может, и все довольно ухмыляются. У меня закипает кровь, я заливаюсь краской до ушей и на карачках бросаюсь собирать Иренины сливы.

— Посторонитесь, — кричу я Каминскасу, — разве не видите, что топчете сливы!..

Каминскас вытирает губы, делает еще один глоток из бутылки и снова вытирает губы.

— Вы не лошадь, — повторяю я, — так и нечего топтать сливы.

Каминскас ставит пустую бутылку на прилавок и, вместо того чтобы растоптать меня вместе со сливами, преспокойно выходит из лавки.

И когда я шагаю вместе с Иреной Мешкуте по улице, Каминскас уже глазеет на нас с ржавой костельной крыши.

— Спасибо тебе, Шатас, — говорит Ирена Мешкуте.

— Не за что, — отвечаю я, вздыхая, — такой уж у меня характер.

Мы подходим к общежитию учителей — к этому крысиному гнезду в прошлом. А оно отремонтировано, свежепокрашено, ничего не скажешь, заботятся у нас о воспитателях молодежи, быть может, даже больше, чем о самой молодежи, — чего еще надо, и канализация, и все прочие удобства, и газ пропан-бутан в неограниченном количестве.

— Спасибо тебе, Шатас, — повторяет у своей двери Ирена Мешкуте и даже пытается улыбнуться.

Я только пожимаю плечами и, набрав в легкие воздуха, полный решимости говорю:

— Как себе хотите, а я должен вам кое-что сказать. Можете обижаться, но такой уж у меня характер.

— Так заходи, Шатас, заходи. — И она отпирает дверь.

Я вхожу и осматриваю парижские и непарижские виды на стенах. Всевозможные здесь фотографии понавешаны.

— Как себе хотите, — перевожу я дыхание, — но сейчас не первое сентября и здесь не учительская… И вообще мне наплевать!

Ирена Мешкуте смотрит на меня, ничего не понимая, а я все больше волнуюсь, даже во рту пересохло.

— Будет вам представляться, — начинаю я снова, но безнадежно взмахиваю рукой, потому что Ирена выкатила глаза так, словно у нее не весь газ еще улетучился.

— Будет вам представляться! — выхожу я уже из себя, — Алюкаса Шовиниса хотите угробить! Не беспокойтесь, он и сам ищет смерти и найдет ее. Можете смеяться, можете хохотать, но он всюду вас… днем и ночью даже на небе видит.

Ирена Мешкуте молчит, и мне становится нестерпимо грустно. Я поворачиваюсь к двери и бросаю ей с горькой усмешкой:

— Что вы понимаете в любви!.. И живите себе, глотайте на здоровье газ… И ваш Алюкас Шовинис пускай разобьется о дерево… Я как человек вам, а вы… Всего вам хорошего, можете пожаловаться директорше.

И вот я уже у дверей, но она вся сморщилась, вроде сейчас заплачет, и хватает меня за руку:

— Обождите… обождите…

— А чего тут ждать? Дождя, что ли?

— Так что же мне делать? — Ирена Мешкуте совсем растеряна.

— Одевайтесь, и едем, — я вытираю со лба пот. — Можете принарядиться, и едем… Ну, бусы, какие-нибудь там, то да се… много не надо.

— Куда же мне ехать?

— К Алюкасу Шовинису, куда же еще… Праздник на травке устроим.

— На травке? — спрашивает Ирена Мешкуте совсем как ребенок.

— На травке… на травке, — передразниваю я, — не притащу же я сюда Алюкаса Шовиниса… Если он за все эти годы вам на глаза не показывался, думаете, возьмет сейчас и приедет запросто?

— Так это ты меня к нему приглашаешь?

— Здрасьте пожалуйста! — я даже всплеснул руками. — А кому же еще приглашать? Так вы поедете или не поедете?

— Но я не могу, — мотает головой в полном расстройстве Ирена Мешкуте. — Нет… я…

Я только усмехнулся и покачал головой:

— Что вы знаете об Алюкасе Шовинисе!.. Этим вы не вспугнете его. Вы такая ему еще милее будете.

Я улыбнулся и смотрю, черт побери, Ирена Мешкуте прикусила губу и тоже улыбается повлажневшими глазами.

— Какое это имеет значение, моя дорогая, если Алюкас Шовинис вас и на небе видит…

И в то же воскресенье после обеда начался тот праздник на травке, самый наипрекрасный, какой мне довелось видеть в жизни. С Алюкасом Шовинисом чуть удар не случился, когда я сказал, что приедет Ирена Мешкуте. Но скоро он пришел в себя, успел еще побриться, порезав себе при этом подбородок, надеть белоснежную сорочку с накрахмаленным воротничком и даже повязать голубой в белую горошину галстук.

Легкий ветерок колыхал траву, солнце сверкало, отражаясь в зеркальце мотоцикла и на наших изрезанных после бритья, но сияющих рожах — вернее, не на моей, а на физиономии Алюкаса Шовиниса.

Ирена Мешкуте появилась в легком клетчатом платье цвета каленых орехов, сложив руки на животе. Алюкас Шовинис несмело поднялся ей навстречу. Ирена Мешкуте вспыхнула, отняла руку от живота, и оба, затаив дыхание, поздоровались. А потом свершилось еще одно чудо — ни с того ни с сего приехала Люка, которую я не видал уже с начала лета, с тех пор как она сбежала от своей тетки, и я разволновался не меньше Алюкаса Шовиниса. Тогда мы расселись все на траве за нашим зеленым праздничным столом, а Люка никак не могла смекнуть, что это за праздник такой, ибо она, так же как и я сам, никому в душу не лезла.

— Вожатый, — сказала Люка, — а теперь покажите, как вы тычете ножом между пальцами.

И Алюкас Шовинис, кинув робкий взгляд на Ирену Мешкуте, положил на траву руку и быстро начал тыкать ножом в промежутки между пальцами.

— Видите, — сказала Люка Ирене Мешкуте, — и ни капельки крови.

— А теперь, вожатый, покажите, как вы прыгаете ввысь. Внимание! Внимание!

Люка и Ирена Мешкуте натянули веревку, мы с Алюкасом Шовинисом разулись и засучили штаны. Ирена Мешкуте рассмеялась, когда я поскользнулся в траве и растянулся у Люкиных ног, а Люка помогла мне подняться и, поплевав, стерла зеленое пятно от травы на моем локте. У меня даже потеплело на сердце при мысли, что еще есть на свете люди, которые так заботятся обо мне.

Тогда разбежался Алюкас Шовинис и взвился высоко над нашими головами. Его голубой в белую горошину галстук, развеваясь, промелькнул в солнечной выси. Ирена Мешкуте улыбалась, не спуская с Алюкаса глаз, а ее ребеночек в животе, наверное, тоже запрыгал, подражая Алюкасу Шовинису.

Потом мы опять уселись на траве и выпили немного красного вина, сколько его у нас было.

— А теперь, вожатый, — вскричал я, — покажите, как вы перепрыгиваете на мотоцикле через рвы! Внимание! Внимание!

Алюкас Шовинис нерешительно посмотрел на Ирену Мешкуте, но та закусила губу и испуганно замотала головой:

— Нет, нет, не надо, это ведь очень опасно!

И в смущении опустила глаза.

— Тогда вы, вожатый, посидите, а мы с Люкой сделаем круг.

Люка даже взвизгнула от радости:

— Вожатый, нам до смерти хочется покататься, мы правда-правда умеем ездить…

— Какой я вам вожатый, — пробормотал Алюкас Шовинис.

Мы вскочили на мотоцикл и помчались вспольем вдоль ржи. Люка обняла меня, и я спиной ощущал две теплые точки — сами понимаете, что это были за точки. И по сей день поднятая нами пыль не осела еще в моей памяти. Так-то, мои родимые! Так-то надо хватать жизнь за рога, как руль мотоцикла, чтобы в дрожь бросало!

Мы пронеслись мимо какой-то свинофермы, поросята даже не успели глазом моргнуть, как остались уже позади со всем их зловоньем, влетели на колхозный стадион, описали круг и растянулись на повороте.

Ты еще ребенок, Люка, не реви, Люка, такова жизнь — поднимешься, сплюнешь кровь вперемешку с песком или навозом и говоришь:

— Будь счастлив, черт побери, Алюкас Шовинис, а также и вы, Ирена Мешкуте, будьте счастливы!

ТАМ, ПОД МОЕЙ ЛАДОНЬЮ

Зверски холодно и темно, в деревне надрываются собаки, а ты выходишь на дорогу с черным дедушкиным велосипедом и с тобой Люка, крадучись, как начинающий вор.

— Так поедем, — говорю я, вздохнув, и пар изо рта подымается до самого неба.

— А нас никто не увидит? — Люка стоит, вся скорчившись, не в силах выпрямиться. Видать, здорово ее тогда тряхануло.

— Без паники, — говорю, закатывая штаны. — Ты, Люка, всегда слушай только меня, и все будет хорошо. Плохой дорогой я тебя не поведу.

— Ладно, я только тебя буду слушаться, — говорит едва слышно Люка, и от этих слов меня так и обдало жаром.

Такие, как Люка, только раз в сто лет рождаются.

Я усаживаю ее на раму, сам вскакиваю на седло, и мы едем. Покрышки сдают, велосипед постепенно садится на крылья, трещит, дребезжит, но я не очень-то слышу все это. Я нажимаю на педали, прислушиваясь к своей правой ноге, которая не хочет сгибаться и хрустит, так как кости наверняка то выскакивают из суставов, то снова вправляются. Мы въезжаем в лес, а там темно, как в слепой кишке… А дорога сворачивает во все стороны — налево, направо, — и мы, конечно, валимся в ров. Лежу я, и такая тоска на меня находит от всех этих аварий, что и вставать неохота. Но кто-то рядом часто дышит и легонько дотрагивается до меня пальцами, вроде птички по сердцу ходят. Это Люка смотрит, жив ли я еще.

— Все будет хорошо, — говорю я тогда, — мы правильно едем.

Слава богу, местечко пусто, словно его метлой подмели, — тут у нас все рано ложатся и рано встают. Наконец я бросаю велосипед в картошку, отпираю дверь и ввожу Люку в дом:

— Чувствуй себя как дома… Дом моего отца — твой дом. И без паники.

И почему-то, черт побери, когда твой дом пуст, у тебя сжимается сердце и ощущение такое, будто сам ты противный злокачественный нарост. На кухне я не зажег свет, чтоб не видно было грязной посуды, и повел Люку прямо в свою холостяцкую комнату.

— Так ты здесь живешь? — Люка взволнованно осматривается в моей берлоге.

— Приходится жить, — отвечаю я и сдуваю пыль со стола.

Словом, привожу все в порядок, расставляю по местам, взбиваю постель и в смущении иду в комнату матери искать свежее постельное белье — когда человек трудится, не всегда хватает времени вымыть ноги.

Перестилаю постель и неуверенно говорю:

— Так, может, ляжешь тут, Люка?

А она говорит: