Орел смотрит на солнце (о Сергееве-Ценском) — страница 9 из 59

В каждом человеке, одаренном большим талантом, живет несколько муз. Редко они живут «в мире и дружбе». В Ценском в «мире и дружбе» жил поэт и живописец. Но вот родился прозаик, необыкновенно сильный прозаик; в нем были черты, присущие и поэту, и драматургу, и живописцу. Но сначала прозаик заглушил поэта: после «Тундры» в течение 30 лет Сергей Николаевич больше не писал стихов; затем на задний план был оттеснен и живописец: в 1905 году Ценский навсегда расстался с красками и альбомом. Но и поэт и живописец не умерли в нем: они перешли в его прозу и обогатили ее. Они всю жизнь верно служили ей, и проза Ценского сверкала всеми красками палитры, звенела звонкой поэзией.

Сказанное вовсе не значит, что в «Думах и грезах» не было слабых стихов. Но не они определяли лицо книги. Например, стихотворения «Бури!» и «Вызов», характерные для всего сборника, очень созвучны с горьковской «Песней о Буревестнике».

Горький и Ценский вступили в русскую литературу на рубеже XX века, в эпоху всемирно-исторических преобразований. На их долю выпало продолжить и развить дело Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. Путь свой они начинали, когда в России назревала революционная буря. Они, каждый своим голосом, звали ее и воспели. Они клеймили позором жизнь, недостойную человека, внушали читателю мысли о новой жизни, за которую надо бороться. Два бунтаря, так не похожие друг на друга, шли параллельными дорогами к одной цели и били в набат свободы.

Правда, с неодинаковой силой звучали их голоса.

Причина того — различие их характеров, вкусов и в какой-то степени мировоззрений. По складу своего характера Горький был не только более общителен, но и более общественен. Замкнутость Ценского иногда в чем-то граничила с индивидуализмом. То, до чего Горький доходил осознанно, Ценскому давалось стихийно, скорее интуитивно. Хорошо понимая необходимость уничтожения старого общественного строя и замены его новым, в котором бы не было угнетения человека человеком, он в то же время неясно представлял себе, как это должно произойти, не видел тех сил, которые разрушат старый мир и построят новый. В узости общественно-политического кругозора и заключалась главная слабость писателя Сергеева-Ценского дореволюционного периода.

1902 год Сергеев-Ценский провел под Москвой, в Павловском посаде. Здесь в шестиклассном городском училище Сергей Николаевич продолжает педагогическую деятельность — преподает естествознание, преподает с увлечением и страстью.

Читателей и критиков поражала и до сих пор поражает удивительная широта знаний Сергеева-Ценского: он знает и как строить дома, и какие травы когда цветут, как живут и ведут себя разные звери и птицы. Но он не щеголяет своими знаниями в произведениях, не выставляет их напоказ: они органически, естественно живут в каждой написанной им строке. «Откуда у него такие знания, опыт?» — любопытствовали товарищи. И Сергей Николаевич отвечал:

— Учительство. Учитель должен все знать.

Эту особенность творчества Ценского хорошо подметил еще в 1913 году критик А. Г. Горнфельд. «…у Сергеева-Ценского каждый рассказ битком набит разными вещами, красками, названиями, словечками, — писал он в декабрьской книжке «Русского богатства». — У другого, если женщина нарвала цветов полевых, то мы и не узнаем, каких, — не все ли равно; у Ценского же: «Несли цветы: чебер, колокольчики, зверобой, розовый шпажник». И так далее. Если голуби, то перечислены: трубачи и щиграши, чистые ленточные и ленточные тульские, монахи и галочки, скакуны и винтовые».

Казалось бы, все это «мелочи», «излишняя детализация». Но без них нет красок и запахов, нет полноты картины. А она, полнота, — от глубокого знания жизни.

Павловско-посадский год был для писателя особенно удачным. В двух столичных журналах появились его рассказы. «Тундра» произвела большое впечатление на читателей. Имя Сергеева-Ценского стали искать в журналах; редакторы писали ему письма с предложением сотрудничать в их изданиях. Это был успех. Но по-прежнему Ценский избегал «света». Иногда это переходило в крайности, которые в литературных кругах создавали о молодом писателе не очень лестное мнение.

Редакция «Русской мысли» находилась в Москве, куда Сергей Николаевич частенько приезжал из Павловского посада. Но он ходил по театрам и музеям, по залам Третьяковки и стороной обходил здание редакции, которая печатала его.

Павловский посад, несмотря на территориальную близость к Москве, ничем не отличался от «тундры». «По окраинам посада торчали длинные фабричные трубы, а около них мостились приземистые фабрички, откуда выходили на божий свет бабьи платки с красными цветами по черному полю и толпа рабочих в одних «оных» и выезжали кататься на тысячных рысаках фабриканты с дебелыми женами.

В середине посада стояли вместительные дома купцов, которые жирно постились по средам, пятницам и даже понедельникам, на пасху служили. у себя молебны на пять рублей всем иконам «в лицо» и «вперевертку», ходили в чуйках и пили чай в трактирах.

Четыре посадских священника никак не хотели отстать от купцов в благолепии своего тела, в образе жизни и даже в говоре. Они также отличались несокрушимым здоровьем, жили в просторных домах и страстную неделю называли «страшною», а купол — «кумполом» («Погост»).

В Павловском посаде на Сергеева-Ценского находила тоска. Коллеги-учителя оказались недалекими, безнадежно скучными людьми, бескрылыми, погрязшими в тине мелочных забот и мещанских вкусов. «Кругом их шла какая-то жизнь — жизнь бойкая, суетливая, чернорабочая, с неизбежным пьянством по праздникам, с гармониками и хоровыми песнями», но они «ее не понимали и приспособиться к ней не могли». Конечно, ничего общего не нашлось у них с новым учителем естествознания: в нем они видели «гордеца» и «идеалиста», которому жизнь не сегодня-завтра обломает крылья, как обломала им. «Говорить им было решительно не о чем. Шестнадцать лет они жили в… посаде, шестнадцать лет изо дня в день сходились по вечерам на погост, и в первые годы, когда были задорны и юны, спорили до хрипоты и злились на обывательскую тупость, — теперь остыли и сходились только Помолчать».

Это не жизнь была, а погост, до глубины души возмущавший Сергея Николаевича. Он ненавидел и осуждал тех интеллигентов, которые, подобно ужу из горьковской «Песни о Соколе», смирились с существующей действительностью. Беспощадно высмеял их Сергеев-Ценский в рассказе «Погост», написанном в Павловском посаде.

Он любит много ходить: в движении лучше собраться с мыслями. Ходит по комнате, но она для этого не приспособлена: маленькая, узкая каморка. Все чаще в свободное время Сергей Николаевич отправляется за город, в поле, в лес, наслаждается подмосковной природой. Цепкая память его живо, до мельчайших подробностей схватывает дивные пейзажи. Затем эти пейзажи начинают новую, долгую жизнь в произведениях.

Но вот характерная черта Ценского. Если он пишет самые мрачные картины жизни народной — природа у него светла, возвышенна, создана для наслаждения и благ человека. Этим писатель подчеркивает свою коронную мысль: человек создан для счастья, и земля может и должна быть раем для человека.

Ценский влюблен в природу по-тургеневски, он славит ее и воспевает всей силой своего могучего таланта. Он видит и чувствует природу как живописец и музыкант одновременно.

Все пристальней он всматривается в жизнь различных людей, стараясь разгадать загадку человеческого счастья. Исследует этот вопрос с разных точек зрения: с философской, с чисто практической и т. д. Может, счастье — миф, который люди выдумали, чтобы жить было интересней и беспокойней? Поиски счастья и борьба за него, даже мечты о нем приносят радость. Но критерии счастья не одинаковы.

Счастливы ли рыбак Фома и его жена Федосья? Относительно своего приемного сына Никишки — да, счастливы. Никишка болен. У него нет того, что в достатке имеют родители, — здоровья. Он завидует им, своей сестре Моте и ее жениху, завидует всем здоровым и сильным людям. С его точки зрения, все здоровые — счастливы.

Так ли это на самом деле?

Фома и Федосья — обыкновенные труженики. Они много работают, и работа у них не легкая. А заработка, добытого потом и мозолями, едва хватает, чтобы свести концы с концами. Им приходится считать каждую копейку. Но и они сами, глядя на Никишку, считают себя счастливыми. Они, конечно, не прочь бы пожить иной, лучшей жизнью, где нет этой треклятой «тундры». Вот Никишка рассказывает матери о большом южном городе Киеве, где он жил четыре дня.

«— Хорошо там, небось, — мечтательно протянула Федосья».

«— Хо-ро-шо! Теплынь какая… дома богатые… — в тон матери заговорил Никишка. — Никогда бы и не ушел, да ведь жить-то чем? Жить нечем… А хорошо там люди живут! Зима там теплая, говорят… Деревья каштановые прямо на улицах растут, воздух легкий».

Может, это и есть та страна «далеко на юге», где «чистое высокое небо, горячее солнце, весна» и где не висит топор над головой человека? Но нет. Жить и там нечем. «Хорошо там люди живут» — это лишь слова, рожденные бесплодной мечтой о лучшей доле, и Федосья с Фомой это знают. «Хорошо там люди живут», но какие? Здесь ведь тоже господам хорошо живется. Что им юг?

«— А угодников видел? — полюбопытствовал Фома.

— Мощи-то? Видел мощи, как же не видать? В пещерах был… Духота там только в пещерах…»

Пещеры Никишку не интересуют — какая от них польза? В пещерах он жить не собирается. Ему нужны теплынь, дом и здоровье. Да и Фома спросил о пещерах больше из любопытства. Для него что каштаны на улицах, что пещеры — все одно, — что толку от них, когда «жить нечем»? Недалеко уходили Никишкины идеалы счастья, да и те были для него несбыточным сном. Он «видел себя богатым барином, обедающим в гостинице: вокруг него суетятся лакеи, а он сидит, подвязавшись салфеткой, и у него толстый живот и бритый тройной подбородок.

Сны составляли все-таки лучшее время его жизни, и, когда на него находила полоса таких снов, он веселел, едва мог дождаться ночи и спал запоем, к удивлению Федосьи и к восхищению Фомы».