— Что? — Светлана смотрела недоуменно.
— Ничего, — он представил себе, как понесет из дома пожитки и до самого вечера будет раскладывать по ящикам чужих шкафов и комодов. «А вечером?..» Вечером все равно придется возвращаться, потому что он не посмеет тронуть книг. Голые стеллажи, похожие на проломы в стенах, — этого он все равно не допустит.
— Что с тобой? Что-нибудь на работе? — она заметила его больные глаза.
Орест Георгиевич отвернулся и кивнул:
— Да, на работе, — он думал о том, что на работе — тоже. Слишком зыбко и неопределенно.
— Но ты… Что-то по спецтематике? Но разве?.. Ты всегда был осторожен, даже со мной… Им нужен твой талант, твоя голова. Ты способен на многое, уж это они понимают… А потом… Ты же сам говорил: они не любят скандалов. Не те времена… И вообще… В крайнем случае ты можешь спросить у Павла Александровича…
— При чем здесь?.. К этим делам Павел не имеет отношения, — Орест вдруг пожалел, что когда-то — пришлось к слову — обмолвился о том, где работает его друг.
— Но он же может поспрашивать, поинтересоваться у сослуживцев…
— Он не может, — Орест Георгиевич усмехнулся. — И, пожалуйста, хватит об этом.
— Да-да, — Светлана заторопилась. — Всё образуется. Антон ко мне привыкнет… Если родится сын, мы назовем его Георгием — в честь твоего отца…
Губы Ореста скривились.
— Что? Что ты? — она отступила к парапету.
— Мне… надо вернуться, — он шагнул в сторону и пошел стремительно и прямо, словно собрался пересечь Академию художеств насквозь. Светлана едва поспевала следом.
Пройдя вдоль решетки, они свернули в переулок, такой узкий, что можно принять за проходной двор.
Щель между домами пути не сокращала: они ничего не выигрывали, скорее, наоборот. Там, впереди, виднелись чугунные ворота. Казалось, их створки вот-вот сдвинутся и сомкнутся. Светлана заторопилась, невольно прибавляя шаг, но, спохватившись, обернулась.
За спиной никого не было: Орест пропал.
Она стояла, озираясь, словно ощупывала стены домов. Редкие окна горели электрическим светом, ранняя зимняя темнота подступала, становясь тягучей. «Значит… Господи… Могли ударить и уволочь. Ударить — да. Но уволочь?.. Для этого нужна парадная… Или люк… — она дышала отрывисто. — Он сам, сам о чем-то догадывался. Если так, значит, доберутся и до меня. Но я… Я ничего, ничего не знаю… При мне ни о чем таком… — схватив горсть снега, она прижала к губам. — Что, что же мне делать? Ждать?.. Теперь не убивают…» — руки, сведенные ужасом, цеплялись за чужой подоконник. Между пальцев текла вода.
Стряхнув оцепенение, она пошла, стараясь не оглядываться. Мало-помалу переулок оживал: то здесь, то там хлопали двери и зажигались окна. Кованые ворота, которые ей мерещились, съежились, превращаясь в тень. Она шла, ступая по камням, сбитым намертво: «Антон. Надо предупредить. А если?.. Если там?.. — вдруг представила страшных чужих людей, — явились, роются в бумагах», — и, почувствовав, как слабеют ноги, застыла у кромки тротуара, не в силах сделать шаг.
Он научился поливать и пересаживать цветы, разросшиеся в горшках, которые она успела купить, и печь одинаковые кексы по календарным праздникам, формой подобные тем, которые выходили из-под ее рук. Он научился засыпать, думая о работе, и просыпаясь, думать о работе, и ходить мимо больницы, и видеть женщин с размытыми, бледными лицами, и такие же размытые, но розовые лица мужчин, стоящих внизу, под стеной. Единственное, что не удалось, — научиться вырывать жалящую мысль о том, что каждый раз, когда он проходит мимо, там, в одной из палат с трехстворчатыми окнами она умирает сейчас, в эту самую минуту, впивающуюся в его сердце.
Изо дня в день, из года в год он видел бесстыдную надпись «Институт акушерства и гинекологии» — набрякшие буквы на гранитной доске и ненавидел их сочетание: аку — хищное, как акула с гнилыми зубами, между которыми застряли волокна невской падали, и гин, издававшее тонкий и гнилостный запах. Будь его воля, он изгнал бы из словарей слова, начинающиеся с этих сочетаний, а вместе с ними и сами понятия, которые они означали, чтобы сузить словарный запас терзающего его Зла. Судьба распорядилась жестоко и бессмысленно, когда выбрала его, примерила грубо сколоченный ящик, заранее изготовленный по его мерке, и, убедившись, что приходится впору, яростно захлопнула крышку, пуская в невские волны — чтобы он бился о мертвые берега…
Он шел, не оглядываясь, силясь смирить раздражение: «Да покажи любому из них мою квартиру… Кто поверит, что меня мучает квартирный вопрос? Или не только квартирный? — он усмехнулся гордо и недобро. — Еще и она: спит и видит, чтобы вселиться и ходить по моим комнатам… Господи, — он устыдился несправедливых мыслей и одернул себя: — При чем здесь она? Она… Где же?..» За спиной никого не было.
Словно придя в себя, он обнаружил, что стоит на 1-й линии. «Отстала?..»
Сквозная парадная, куда он свернул, со стороны переулка была забита досками — крест-накрест, но боковые пары гвоздей давным-давно выдрали, так что доски держались на одном среднем. Местные жители, к которым он относил и себя, знали об этом камуфляже.
«Как же я?.. Нехорошо… Надо вернуться, пойти назад… — топтался у поребрика, прислушиваясь к словам, которые бежали, торопя друг друга. — Нет. Что-то меняется… Совсем изменилось», — мотнул головой и двинулся вперед.
До разговора на набережной он верил, что шов, стянувший сердце и зарубцевавшийся безобразным шрамом, мог разгладиться под Светланиной легкой рукой, словно она, взявшись за конец нерастворимой нити, могла выдернуть ее без боли. Теперь, всё яснее убеждаясь в своей ошибке, он повторял, что во всем виноват сам: прежде, чем заводить разговоры о будущем, он должен был рассказать ей о своем прошлом, во всех подробностях, как предупреждают о хронической болезни. Теперь время упущено. Он шел, представляя себе этот тягостный рассказ, и думал о ней как о посторонней, которую, по какому-то непонятному заблуждению, прочил на роль своей спасительницы, и, вспоминая глаза, вытянутые к вискам черными стрелками, чувствовал крепнущее отчуждение. Пьянящая виноградная лоза становилась слабым и ломким пустоцветом.
Не заглядывая к сыну, он прошел в свою комнату. Привычные книжные стеллажи не утоляли тоски. Деловито, словно приступая к опыту, похожему на химический, выдвинул ящик, достал альбом, защелкнутый серебристыми, как блесна, крючками, и, скользнув пальцами по обрезу, раскрыл.
Коротко остриженная женщина стояла за креслом, бросив на подлокотник звездную шаль. Не решаясь заглянуть ей в глаза, он смотрел на руку, лежащую на плетеной спинке, и говорил быстрым шепотом. Не любовь вкладывал он в эти слова, а их самих — слово за слово — прямо в ее руку, как будто легкой, прозрачной на свет рукой она могла снять с него тяжесть и отпустить с миром.
Он не просил, а повторял одно и то же — странное и взявшееся словно из пустоты: «Я чист, я чист, я чист…»
Так, как если бы его устами говорил многолетний раб-домоправитель, дающий отчет хозяйке накануне перехода в другой дом, куда его переводят помимо его желания. Он упоминал все, в чем мог перед ней отчитаться, не забывая таких мелочей, что сам же морщился от этой рабской неделикатности. Так, он поставил себе в плюс, что не ушел вслед за своей коротко остриженной хозяйкой, а остался в своем умершем теле, чтобы сохранить в живых другое — новорожденное. Он содержал их дом в чистоте и не разорил хозяйство, а вел его с редким даже для женщины прилежанием. Он шептал, как жил все эти годы, по утрам выходя на белый свет, чтобы день напролет работать до темноты и вечером проходить мимо подъезда, похожего на акулью пасть, а напоследок, завершив хозяйственные дела, отплывать в путешествие по мертвой реке. Лодка причаливала к кромке Васильевского острова, и там, склоняясь на ее просьбы (теперь он ставил это себе в особую заслугу), он сажал в нее сына, но совсем ненадолго, опасаясь, что тот надышится удушливыми речными парами.
«Светлана любит меня…» — борясь с несправедливыми мыслями, он добавил этот полупрозрачный, словно ее рука, хрусталик, пытаясь уравновесить весы, но тот сверкнул, как зеница ока, и оттянул чашу вниз.
Она-то прощала и отпускала с миром, принимая его доводы и обычную житейскую правду: Антон вырос, Светлана молода… Рано или поздно прошлое уходит, уступая место сперва настоящему, потом будущему, и в этом нет ничьей вины. Жизнь — стечение простых и понятных обстоятельств.
«Сын… Георгий… в честь моего отца», — он повторил Светланины слова и в то же мгновение понял: ничего этого не будет. Ни новой жизни, ни нового сына, который родится в коммуналке, среди варваров.
— Все пустое, прости… — Орест Георгиевич закрыл альбом негнущимися пальцами, встал, бесшумно выдвинул ящик и спрятал подальше — на самое дно.
В прихожей взвился и рассыпался звонок. Он сидел, прислушиваясь. На смену телефонному токованию пришел голос сына: «Да… Нет еще… Ну, наверное, к Времени… Конечно, передам».
Голос был тихим и напряженным. Орест Георгиевич понял: сын разговаривал с Павлом.
Инна знала, когда оно началось.
Школьный вечер назначили на тридцатое декабря. Девчонки готовились заранее, придумывали маскарадные костюмы.
— А ты кем будешь? — с Надькой они сидели за одной партой.
— Зайчиком, — Инна ответила, лишь бы отвязаться.
— У-у-у… — Надька протянула разочарованно. — А я думала — королевой…
— Ага, снежной! — Сережка обернулся и хихикнул.
— Арефьев! — Галина Петровна стукнула костяшками пальцев. — К твоему сведенью, каникулы еще не начались. Работаем, смотрим в тетради. Каждый в свою тетрадь!
— Да я-то что, Галин Петровна! Это они меня отвлекают.
— Я сказала — каждый, — учительница обвела глазами класс.
— Ну правда, кем? — Надька завела снова. — Вот я — Красной Шапочкой.
— А я — никем, — Инна поставила точку. — Сама собой.