Орфики — страница 3 из 28

– Вот у нас в голове не укладывается то и это, – я пытался возражать Вере. – А у других всё отлично упаковано. Вам, например, кажется, что «налетай, пока не разобрали», а мне моя совесть интересней. А внешне мы ничем не различаемся… Ну, то есть различаемся, конечно… Я имею в виду, что мы один народ, продукт одной отчизны. И в то же время нет баррикады выше той, что между нами.

– Правильно излагает, – причмокнул губами генерал и снова откинулся на спинку.

– Вот это расщепление и чудовищно. Оно наследие страшного пустого века. И граница между нами, кажется, всё та же колючая проволока. Если всерьез, то у меня только одна надежда – на наш народ. Вот как он выиграл войну, так должен отстоять родину и сейчас. Это правда, как ни парадоксально звучит.

– Это кто ж тебя обижал? – спросил Никита. – Я, что ли? Или генерал?

Генерал, услышав о себе, сделал попытку очнуться, но снова клюнул носом.

– Ты что несешь? – тихо продолжал Никита. – Какая проволока? Какие баррикады? Все мои войну воевали, оба деда погибли, материн еще в Гражданскую отличиться успел, порубал махновцев. Ты про что вообще?

– У меня в семье пятерых убил Сталин, – тихо сказал я. – Мой отец научился ходить только в три года, потому что рос дистрофиком в детдоме. Когда ему было три месяца, мать сдала его государству, а сама пошла гнить в лагерях за мужа. Власть отлично была устроена, все были при деле, все усердствовали: одни сажали других без подсказок, по разнарядке. В потомках же эта граница зарубцевалась, но шрам от этого стал только безобразней. Нынче кончилось главное: эпоха та, их, закончилась.

– Ты, парень, в себе? – сощурился Никита. – Ты что такое нам тут расписываешь? Что ты выдумал? Кровную месть проповедуешь? Всегда были холопы, всегда будут бояре. Были солдаты, будут и командиры. Какие проблемы?

– А что вы видели в стране со своей номенклатурной колокольни? – возразил я. – От Москвы до Владивостока – девять часов полета над пустой страной. Что вы знаете о ней? Вот знаете вы, что, например, в Красноярской области, на Енисее, где в прямом смысле живут потомки декабристов, слово «чекист» – проклятие?

– Господи, да что такое? – хлопнула ладонью по столу Вера. – Мил человек, ты перепутал, мы не чекисты, здесь не Лубянка.

– С одной стороны, безусловно, – вдруг поддержал меня Павел, – в обществе есть… Не раскол, но… расщепление, наследие XX века. Кто-то в ГУЛАГе сидел, а кто-то доносы писал, узников сажал и охранял. Жертвы и их потомки вообще оставляют в популяции меньшинство, палачи лучше выживают. Но нужно верить в народ. Он полвека назад выиграл страшную войну и сохранил за собой право на заслугу. Советские люди задавили антихриста. Такое не забывается. Небеса, провидение не забыли.

– Да, это точно, – кивнула, вдруг смягчившись, Вера. – Вот только почему-то всё равно история отчизны такова, что на трезвую голову человек ни ее, ни власть вынести не может. На пьяную – кланяется власти в ноги, прося на опохмел… Вот и вертится кто как может, ни на Бога, ни на черта не положишься…

– Разумеется, – сказал я, – всё это от нищеты духовной. Мы нищие, во все века нищие были, есть и будем. Простор, ландшафт – единственное, что имеется у русского человека в собственности…

– Запомни, – вдруг очнулся генерал, – на трезвую голову человек никакую власть не вынесет. Спроси у Горбачева.

Павел вздохнул и сказал:

– Земля – душа народа. Землю отняли у крестьян, а кто выжил, тех переселили в бетонные коробки корчиться от мук лишенья… Только земля способна одушевить русский народ.

– Что за тупое почвенничество… – сказала Вера.

– Это не мои устремления, это метафизическая катастрофа… – ответил Павел.

Во время спора Вера всё время смотрела на меня и даже обернулась, когда я встал размять ноги и приблизился к книжным полкам с цветными корешками «Библиотеки всемирной литературы». На полках стояли детские ее портреты, помню снимок, где юная красивая женщина гладила ослика, на котором сидела девочка в коротеньком платьице. Ослик стоял на гребне бархана, виднелись занесенные песком дувалы и руины минарета.

Потом мы пили на веранде чай, спускались к пруду, где Павел рискнул искупаться; качались на качелях, соревнуясь, кто выше взлетит в кроны, полные солнечной хвои и листьев, – ветка сосны пригибалась и протяжно скрипела. Потом мы с Верой играли в бадминтон воланом из бирюзовых – павлиньих перьев, подолгу ища его в малиннике; лакомились ягодами, ходили в оранжерею смотреть на орхидеи, а на обратном пути у пруда слышали храп генерала, и я думал над словами Веры, которая в оранжерее, объясняя, как выращиваются в подвешенных расщепленных чурочках орхидеи, сказала: «Лучшая земля для них – с кладбища. Мы берем ее в Исаково, у развалин церкви на погосте. Там могильные плиты замшелые, а земля как раз должна быть как вино – вековой выдержки».

Вечером проспавшийся генерал снова пил – теперь коньяк, а Вера спорила с Павлом о Ельцине. Она считала, что хоть он продукт той же системы и точно так же желает власти, как и ближайшее окружение Горбачева, но к нему может и должна пристать новая сила. Сильно захмелевший Паша вдруг снова стал повторять, что в обществе зреет раскол, который раньше был загнан в коллективное подсознание: на палачей и жертв, на потомков палачей и потомков жертв. «Это еще хуже, чем гражданская война», – говорил расчувствовавшийся от собственных речей Паша. А терявший то и дело нить разговора генерал кивал: «Правильно, правильно говоришь, сынок».

Я больше не вступал в спор; у меня пропало желание отстаивать свое мнение, не хотелось уже вступать в конфронтацию с Верой. Тем более вдруг показалось, что моя счастливая пред-отъездная печаль усиливалась, необъяснимым образом сходясь в тональности со странным очарованием этой семьи, составленным из трагического увядания и кристальной ясности девичьего голоса, молодой жизни и сломленной силы…

На веранду поднялся человек в форме, посмотрел из-за стекла на Никиту, который тут же вышел и скоро вернулся, уже одетым в военное. Он кивнул нам и нагнулся поцеловать жену, которая отстранилась и спросила строго:

– Когда вернешься?

– Кто ж меня знает? – пожал он плечами. – Еду в Энгельс. На полигоны. Балыка привезу…

– Знаю я твои полигоны, – грустно улыбнулась Вера и подставила щеку.

Капитан легко сбежал с крыльца и пропал за кустами.

Генерал разлепил веки и пробормотал, пьяно качая головой:

– Ушел гад? Правильно, что ушел. А то б я его… У-у! – генерал погрозил кулаком и пристукнул по столу. – Сынка мне судьба принесла. На, папа, ешь досыта. Если б не дочка, я б его в порошок. Да куда деваться, свой навоз с огорода не вынесешь…

– Папа, прошу тебя, – сказала Вера, и на глаза ее навернулись слезы.

Я помог ей отвести генерала наверх; и, пока мы шатались вместе с ним на ступенях, пока отрывали от перил и были поглощены бережной поддержкой его влажного грузного тела (я подумал мельком: как неподъемен будет его гроб), мы, сблизившись в одно мгновение, делая одно дело, на обратном пути, на лестнице, вдруг невзначай соприкоснулись руками, и я сжал ее пальцы и получил ответ: она не сразу высвободилась и с обреченной грустью вгляделась в мои глаза…

На обратном пути, хоть и было уже близко к полуночи, небо еще тлело.

– Какая странная семья, – сказал я. – Обреченная и в то же время вольная, полная какой-то лихости и прямоты… Немудрено – генеральское воспитание.

– Я тоже из семьи военного, но вот сижу сиднем и никаких бойцовых качеств, – отвечал Павел и вздохнул. – Эх, странно вспомнить, что когда-то я был влюблен в нее… Она еще недавно была нескладной неумехой, гадким утеночком, а теперь королева. Давно не был у них… А генерал? Ты видал, каков? Было время, когда я умирал от страха в его присутствии.


С тех пор мы зачастили в Султановку. Генерал рад был Павлу как собутыльнику, а я с замиранием сердца входил в область притяжения, излучаемого Верой. Мы оба от волнения много говорили. Она отвечала мне своим бархатистым грудным голосом и казалась необыкновенно рассудительной, взрослой; всё вызывало в ней восхищение – жесты, кожа, золотистый пушок на локте, млечная полоска начала груди и тихий свет, который лился под лифом, когда она наклонялась поправить ремешок сандалии… Словно только теперь – в ее словах и облике – мне открывался подлинный смысл существования. И эти дачные вечера, лежание в гамаке, и посиделки у шалаша, с костерком, в отсвете которого вдруг начинает азартно дрожать и пропадает поплавок, а генерала не добудиться… И детский восторг от игры в карты и в бадминтон, разглядывание созвездий в бинокль, летучий китайский фонарик, поднимающийся мерцающим светляком в ночное небо, гнилая коряга у того берега пруда, в потемках таинственно проступавшая чешуйчатым отсветом доисторического чудовища… То наполненное томлением и свободой лето навсегда озарило мою жизнь.


В то время как раз проявилось особенное обстоятельство, которое много лет спустя мне кажется важнейшим. В наших полудетских разговорах, опасениях и надеждах проступила – случайно или нет – сама суть, мистическая подоплека слома эпохи. 1991 год и вообще начало 1990-х предстало в истории не только политической катастрофой. Кардинальное преобразование всех духовных и материальных начал, разрушение и превращение жизненного уклада оказалось сопряжено с переменой русла в метафизических областях. Такой перелом – это еще и мистическая катастрофа. И если таковая в начале XX века сопрягалась с эзотерикой, с множественностью мистических течений в самых разных областях повседневности, то посреди пустыни, какой и стала тогда культура, мистика начала принимать неокультуренные инфернально-уродливые формы. Бесы заполонили каждый уголок, но некому было их пугаться всерьез, почти некому было с ними разговаривать по душам.

Мне всё же удалось вступить с ними, бесами, в осмысленные отношения. Произошло это исподволь и вопреки моей собственной воле; впрочем, всё серьезное в жизни происходит именно так.