Распущенная, полунагая отчизна, перешибленная обухом провидения, погруженная в шок, всё еще бодро шагала по своим просторам.
А я тем временем переставал отличать свое тело от тела Веры и меня всё более интересовали полонившие тогда город таинственные истории, которые отпечатывались в моей памяти… Они волновали меня, потому что подспудно было ясно, что рано или поздно мне придется принять участие в одной из них.
Из тех страшных россказней в Султановке меня особенно будоражила та история об одиноких трупах в заброшенных домах – история про смертельное подпольное казино. Мне никогда не были близки ни идея фатализма, ни смысл игры на предельных ставках; и то и другое казалось формой суицида, сдобренного рассуждением о провидении. В моем мировоззрении не возникало противоречий между свободой выбора и предопределением. Вероятно, это связано с естественно-научными занятиями, в которых детерминизм и произвол часто уживаются внутри одной изящной формулы. Тем не менее картина одинокого трупа в заброшенном доме не покидала мое воображение.
Видения мои, наверное, были вызваны хорошим знанием обстоятельств, в которых всё это могло происходить. В те времена я бывал в сквотах, пространство которых через пару лет будет занято колониальным капитальным ремонтом и хозяевами новой жизни. Пока же здесь царило богемное приволье. Я дружил в одном из авангардистских притонов с полусумасшедшим мингрелом – художником, в чьей палитре хватало галлюциногенов и который в своих коллажах использовал скальпы соек и мышиные черепа (серия «Уловленные в шескпировскую “Мышеловку” гамлетовские йорики»).
В этих многокомнатных лабиринтных коммуналках близ Цветного бульвара было что-то от моих детских убежищ – на пустырях, в трубных коллекторах и в клетях заброшенных голубятен. Желание детства обрести личное убежище для игр оказалось столь живучим, что уже вполне взрослые обалдуи обживали брошенный убогий быт, приносили из дома и общаг одеяла, ватные спальники и телогрейки, ремонтировали сантехнику, пользовались потрескавшейся чайной посудой, рваными дуршлагами и подвешивали к обваливавшимся засыпным потолочным перекрытиям маскировочную сетку…
Некогда экспроприированная и превращенная большевиками в ад коммунального быта, роскошная жилплощадь теперь должна была стать недвижимостью, одной из самых дорогих в мире. Но прежде – вместить декорации моих мрачных фантазий. Мысли об этой страшной рулетке засели в моей голове, как смертельные занозы. Я понимал, что влечение к смерти, мифология смерти обладает силой, которой невозможно сопротивляться. И единственный способ бороться с ней – не отвергать, а перенаправлять в русло, полезное для жизни… А пока я, погружаясь в морок сумрачных фантазий, представлял, как ночью в таких заброшенных квартирах организуются тайные ритуальные действа – с револьвером у виска и мрачными мужчинами в кожаных плащах; они сжимают в ладонях бокалы с водкой и ставят пачки замусоленных долларов на жизнь человека, раздетого до трусов и сидящего перед ними на стуле с зубастой обезьянкой-смертью на плече… Я не мог представить себе чувства этого человека в трусах, стоящего на пороге богатства или небытия, но я отлично знал, как там было потом одиноко его продырявленной голове; как крысы кусали его за уши и щеки, как тихий пыльный свет тек из окна над его остановившимися зрачками, а куски отсыревшей штукатурки там и здесь падали по несколько раз за день. Как дрожал от их ударов осенний сонный паук в серебряном куколе с крапом из мушиных шкурок. И до сих пор вот это предстояние перед выбором между пассивностью, бездельем, недеянием и участием в преступной, но в каком-то ненадежном смысле необходимой предприимчивости, – выражено для меня в образе этого полуголого бедолаги – неудачника, отважившегося на последний шаг в череде своих неумелых опытов в овладении судьбою.
Тогда, в Султановке, я устрашился своих видений и наконец произнес:
– Как все-таки неуютно вот так голышом перед чужими дядьками застрелиться, а потом быть вывешенным на МОСКВЕ, на всеобщее обозрение. Чего ради, Паша? Кому предназначено это сообщение – слово из мертвых повешенных за ноги тел? Они ведь висят, как те пляшущие человечки у Конан Дойла… Это же какой-то нездоровый человек придумал, что он хотел сказать?
– Он хотел сказать, что некая сила вновь овладела Москвой, страной вообще.
– А кто это – «он»? – спросила Вера.
– Да мало ли сволочей? – пожал плечами Павел.
– В том-то всё и дело, что это не просто сволочи, – задумался я. – Придумать такую игру – дорогого стоит. От этой рулетки веет подземельем…
– Моя мать рассказывала, – сказал Павел, – один генерал сделал секретный доклад в министерстве: в Москве сейчас невиданный всплеск убийств и самоубийств, и среди них бо́льшая часть беспочвенных. Такое ощущение, что вдруг началась война в каком-то подполье, о котором раньше никто не догадывался. Причем работают высокие профессионалы, часто не удается даже идентифицировать тип оружия. Совершено уже полтора десятка убийств неких неопознанных личностей с поддельными паспортами. Многие из них перенесли пластические операции. Чью-то резидентуру выкашивают, наверное.
– Что ж такое происходит, мальчики? – поежилась Вера. – Где дно?..
– А чему здесь удивляться? – возразил Пашка. – Спокон веку существуют азартные игры. И чем выше ставка, тем сильней азарт. Чем выше власть случая, тем острее выигрыш. Самая сильная игра, когда на кон жизнь ставится. Вы разве ничего не слышали о подпольных игровых клубах? Они всегда были, при любой власти. Азарт и похоть не задавить. Там такие деньги ходят, что на них всю Москву купить можно, не только три десятка ментов…
– Но откуда такая тяга к власти? – удивился я. – В чем смысл того, что ты владеешь своей или чужой жизнью?
– А я как-то сам догадался… – подумав, произнес Павел. – Люди, отравленные властью, они инопланетяне. Нам их не понять. Ничто в мире не способно сравниться по притягательности с силой. Люди, однажды вкусившие человеческую кровь, становятся вампирами. Хищники, попробовавшие легкую добычу – человечину, становятся людоедами. Люди, однажды вкусившие власти, скорее расстанутся с жизнью, чем с ней. Власть над людьми – самая сладкая отрава.
Тогда я не вполне понял слова Павла. Они показались мне загадочными, а может, дело было не в загадочности, а в трудности выражения. Но потом, лет через десять, когда власть в стране окончательно перейдет в руки теней – лишь частично вышедших на свет последователей иллюминатов, мне кое-что станет ясно.
Не тогда, а давным-давно началась беда: постепенно – с братоубийственных княжеских соперничеств, опричнины, разинщины, пугачевщины, реформ Петра, бироновщины, декабристских треволнений и мытарств, крепостничества, Японской войны и волнений 1905 года, Первой мировой, революций, Гражданской, коллективизации, голодомора, Большого террора, Великой Отечественной, борьбы с космополитизмом, врачами, генетиками, диссидентами… В результате родина окончательно превратилась из матери в мачеху и не просто низвела образ человека, но сделала всё возможное, чтобы сыновья ее перестали ее любить. А отсутствие любви к матери – одно из самых тяжких увечий, приводящее к тому, что любовь замещается ненавистью к себе, к другому, к ближнему. Тайная каста неизбежна в стране, не способной существовать без системы, воспроизводящей страх. Страх близок к смерти, лжи, небытию, и только из этих подпольных материй несуществования и может состоять покорность.
Отчетливо помню место и время, когда мне стало понятно, что материя низменности и лжи захватывает время. Это случилось, когда в Москве стали появляться странные, отчужденные лица, исполненные порока; сначала их можно было видеть на вокзалах, куда они хлынули со всей страны на гастроли. Потом они стали обосновываться близ общественных туалетов на бульварах, в сквере Грузинской площади, у памятника героям Плевны. Это были заговорщики, они молча, с каменными лицами стояли в закрытых сортирных кабинках. Я следил за ними и понял: это были те люди, что оставляли на стенах туалетов номера телефонов и странные надписи. Это же выражение скоро появилось на лицах чиновников, власть имущих вообще. Дальше порок распространялся по душам эпидемически.
О, этот таинственный туалет у стрелки Тверского бульвара, где когда-то стоял узкий Аптечный дом, по которому лупили во время Октябрьского переворота пулеметы от подножия памятника Пушкину и с Малой Никитской. Засевшие у Никитских ворот юнкера отстреливались сутки напролет, пули чмокали в стены и цокали по кровлям, – и вот с тех пор всё утекло: Аптечный дом снесли, поставили на его месте памятник Тимирязеву, в штаб юнкеров вселили «Кинотеатр повторного фильма», а в основании бульварной стрелки, куда распространялись аптечные складские подвалы, ведшие в норы подземной столицы, разместили общественную уборную. Я не знаю, откуда брались там эти люди – они мгновенно замолкали при моем появлении и далее перебрасывались условными жестами; при этом в кабинках, как сурки – стоймя, спиной к сливным бачкам торчали мужчины с непроницаемыми лицами; стояли, как часовые, стерегущие неизвестно что; я был всякий раз заворожен этой картиной – сфинкс в Гизе сущий пустяк по сравнению с шеренгой из трех-четырех мутных личностей, которых позже я стал замечать на бульварной скамейке напротив отхожего склепа. Мне эти люди казались вышедшими из подполья столицы, подобные неким самозарождающимся в мокроте и грязи существам, из того племени кровожадных сгустков теней, что населяют любые подземелья и развалины. Меня изводило любопытство; зловещее молчание и редкий всхлип, шорох и неясный звук какого-то страстного напряжения заставлял напрягаться мой скальп, и глаза мои засвечивались боковым зрением, в слепом пятне которого пылала шеренга одинаковых существ. Здесь, в отхожей этой мокроте, набиралась силы подпольная гниль, которая скоро вырвется и распространится по городу, выселит из него остатки честности, ума и добра. Скоро это самое выражение порочности перекочует от входа в клоаку и появится на лицах представителей власти всех видов и рангов: выражение равнодушия, отягощенного тайной постыдного сговора и низменного удовольствия. Как сказал однажды в дачном разговоре Никита, муж Веры: «Такое время. Если не мы, то кто-то другой. Так уж лучше мы». И выражение лица его было таким, будто сказанное им сейчас было выстраданным, сокровенным.