L&M, время «Честерфилда» и быстро истлевавшей «Магны», мороженого «Баскин Роббинс», черных джинсов-стретч, «Пепси» («Новое поколение выбирает “Пепси”»), «Херши-колы» («Вкус победы!»), миндального ликера в хрустальных бутылках, время батончиков «Марс» («Всё будет в шоколаде!»), шампуня Wash&Go и злачных кафе «Печора» и «Метелица» на Калининском проспекте. Время финансовых пирамид, кидальных акционерных обществ и фондов: «Я не халявщик, я партнер», «Куплю жене сапоги», «Ну вот я и в “Хопре”», «Купи себе немного ОЛБИ», «Московская недвижимость всегда в цене».
Время странных взглядов в метро – глаз, полных бесчувствия, будто все сразу превратились в эмигрантов, обретя пустоту вместо родины вокруг. Время голодных старух, торговавших искусственными цветами: «Вот розмарин…»; огромных сумок с товаром челночников в метро, в троллейбусах, автобусах, трамваях; торговых рядов вдоль фасадов пустых магазинов: постельное и нижнее белье; время первых поездок за границу: взрывы очарования, сильного чувства, что мир един. Время черных подъездов и темных улиц: лампочки воровали, а украшенные иллюминацией мосты понемногу гасли. Эпоха Митинского рынка радиотехники, фирмы «Партия» («Вне политики! Вне конкуренции!»), пейджеров, сотен лосиных рогов на багажных полках сибирских поездов, провинциальных прокуроров со сползшей на пузо кобурой, в пыжиковых шапках и дубленках поверх спортивного костюма Adidas – штаны заправлены в сапоги Salamander. Время питбулей, гремевших золотыми цепями на шее, желтой водки «Лимонная», очередей на морозе в молочную кухню за детским питанием, лотереи «Лотто-миллион», работники которой получали зарплату выигрышными билетами, первых в истории страны йогуртов: стаканчики от Danone не выбрасывали, а складывали в них пуговицы и мелочь. Время гигантских очередей в только что открывшийся «Макдоналдс», состоящих напополам из жителей столицы и Подмосковья, которые коробочки от гамбургеров потом тоже берегли месяцами, используя их как футляр для бутербродов. Эпоха тамагочи, кукол Барби и Кена, первых мобильников размером с лапоть, первых одноразовых шприцев, дешевой водки, заливаемой в бачок омывателя, карамельного бренди «Слънчев Бряг», спирта «Роял», от которого обметывало слизистую, обеда из двух блюд, приготовленных из одного куриного окорочка, первых казино в пришвартованных к набережной Москвы-реки теплоходах, которыми владела мафия глухонемых; обилия искусственных шелков и люрекса на офисных дамах, талонов на свадебное убранство и на товары для новорожденных, очередей за детскими шубками… Эпоха фарцовщиков по имени Генрих или Герман, катающих барышень в Питер на «Красной стреле», ужинающих их в японском ресторане в Хаммеровском центре, танцующих их в съемной квартире, скажем, в пирамидальной высотке на площади Восстания, с черным унитазом и стенами, драпированными золотым атласом…
Время кружевного платочка в ледяном заснеженном песке в противопожарной канаве; время веток, бьющих по лицу в полной темноте: бег изо всех сил в сторону далекого гула шоссе; время грозы на Черном море, пахнущей водорослями и озоном; время полупустых поездов на Север и Восток; деревенских магазинов с водкой, солью и рулонами черной материи; лесовозов под Архангельском, мчавшихся по зимникам с глубокими колеями.
Время жаб, стонавших в сумерках близ Пестовского водохранилища; время рассвета на теплом пустынном шоссе. Эпоха первых «тетрапаков», восхитительного изобилия фруктовых соков, пограничников с овчарками в поезде «Москва – Киев», эпоха водки «Зверь» («Никакого похмелья!»), пива «Очаково» и «Трехгорное»; время залитых закатом льдов Гренландии, проплывающих в иллюминаторе; время аэробусов, полных упившимися вусмерть новыми директорами заводов; эпоха детской каши, сваренной на пломбире; уличных грабежей и насилия (если в подворотне вырывают сумочку, надо отдать, иначе лезвие располосует печень); польских ликеров кислотных цветов, пиджаков с большими плечами, кожаных курток и леггинсов, химических фруктовых напитков «Зукко» и «Инвайт» («Просто добавь воды!»), взбитых и покрытых лаком женских челок, фиолетовых пуховиков, пластиковых пакетов вместо сумок, кофе «Пеле», Горбачева в рекламе Pizza Hut («Мы свободны и можем дойти до края этой пиццы…»); время милиционеров с резиновыми дубинками в электричках, запаха слезоточивого газа в тамбурах; ларьков, сваренных автогеном из перекроенных болгаркой ж/д контейнеров, китайского ширпотреба – дутых курток, одеял и свитеров, всё это складировалось в новых цехах крупных машиностроительных заводов; время расстрельных бизнесменов, чьи убийцы разъезжали на «девятках» с тонированными стеклами: ствол в окно, тело в решето, машина сожжена потом в переулках.
Эпоха рыночной экономики и права демоса, впервые возвысившего голос, чтобы снести глиняные нужники социализма; эпоха свободного выбора, переломившего уравниловку, эпоха пены, поднятой волной радикальных экономических изменений. Время одаренных людей, вставших у руля экономики и решившихся на непопулярные меры ради неотвратимости рыночных перемен, ради похорон тоталитаризма.
Это время, когда Бьорк жарит яичницу и поет о новорожденном сыне; время, когда в библиотеку нужно было приходить со своей лампочкой и выкручивать ее из настольной лампы, уходя; время огромных очередей в ломбарды, походов в лес за листьями малины и брусники вместо чая; горчичного порошка для мытья посуды, рябины на спирту, расселения коммуналок, выключенного отопления в рукописном отделе Пушкинского дома, очереди перед открытием библиотеки – за талончиками на ксерокс; толкучек там и здесь на Тверской; время антикварных аукционов, засилья чеченцев – они повсюду, красивые и наглые, вооруженные. Время чуть не ежедневно нарождающихся новых газет, журналов, радиостанций и телепрограмм: «Московские новости», «Огонек» («Из “Искры” возгорелось пламя, но “Огонек” не имеет к этому никакого отношения»), «Европа плюс», радио «101» («Господа! Ваши ананасы еще зреют, ваши рябчики еще летают, но ваше радио уже звучит!»), «Поле чудес» («…в стране дураков»). Время очередных митингов, разрастающихся продовольственных рынков, бартера по принципу «всё на всё», время поездок за курицей с одного конца города на другой; время пива Guinness и джина Seagrams, хлынувших из Китая поделок из нефрита; время тридцати долларов за билет в Гвинею и обратно, с посадками на Мальте и в Дакаре; время кассет с песнями Генсбура и Биркин; книжек Кастанеды в лукошках шастающей по лесам в поисках галлюциногенных грибов молодежи; время пустой Москвы, из конца в конец пересекаемой в любое время суток за сорок минут.
К вечеру мы принимались судорожно соображать, где будем ночевать; у нас, конечно, имелись аварийные варианты – моя банька, пристанционный пруд у платформы Шереметьевская, на берегу которого можно было уединиться в зарослях черемухи под оглушительными соловьями. Но иногда нам перепадали комнаты в студгородке, кастелянная с высоченной стопкой матрасов или – хуже – скрипучая панцирная кровать и полоумные соседи, ночь напролет резавшиеся в покер и выходившие в коридор покурить и погорланить.
Такое бывает только в юности, когда привычка в любви кажется страшнее смерти: я не мог оторваться от Веры, которая тоже, мне казалось, не находила в себе сил расстаться хоть на минуту; но у нее были свои наваждения, и она следовала им – просто потому, что они вносили хоть какой-то рациональный смысл в наш мир, поглощенный любовным сумраком, отравленный пряным ароматом, с дрожащей в нем ослепительной дугой, пробивавшейся через наши сплавленные тела. Именно так – совмещением пророческой слепоты с нестерпимым светом – создавалось ощущение прозрачной темени, прозрачных дебрей ночи, которыми мы были поглощены.
Физически нам едва удавалось держаться на поверхности, ибо любовное истощение усугублялось существованием впроголодь. Еще прошлогодние планы Веры выручить деньги от продажи орхидей не увенчались хоть каким-нибудь успехом: на цветочный рынок обрушились голландские тюльпаны; да и в битве с абхазскими и сочинскими мимозами и гвоздиками изысканные орхидеи были разбиты. Вера училась в университете на историческом факультете, подрабатывала в «Пламени» машинисткой да еще взялась перепечатывать постановления и стенограммы в Конституционной комиссии в Доме правительства. Время от времени я провожал ее на работу по Страстному или по Пресне, а потом поджидал на бульваре или в парке позади Белого дома. Я мрачно ревновал ее к правозащитникам из «Пламени» – ко всем этим бородатым и очкастым диссидентам, пожиравшим ее глазами и старавшимся напоить водкой под гитарные речитативы Галича и рассказы о том, как их сутками допрашивали чекисты, нацелив в переносье пятисотваттную пыточную лампу.
«Пламя» было разбросано по городу, по разным явочным квартирам, и иногда мне приходилось объезжать их все, выуживая Веру. Помню одну, в ампирной «сталинке» со светлым паркетом, залитым солнцем, где меня удивляло, что никто не разувался, протискиваясь между башен и стен из бумаг и книг. Хозяин этой квартиры был не то историком, не то филологом и по совместительству – правозащитным главарем, содержал в своем жилье что-то вроде штаба. Другая квартира принадлежала кучеряво-бородатому мужичку, философу, который особенно клеился к Вере.
Все такие полуобщественные квартиры выглядели одинаково: обшарпанные и облупленные стены, в ванной мыло с вдавленной пивной пробкой, подвешенное на магните, повсюду табуреты, на них стаканы, жестянки из-под кофейных банок с крышками, приспособленные под пепельницы. Бородачи-диссиденты не считали меня за человека, не удостаивали словом: не то из привычной настороженности к новому кадру как к возможному стукачу, не то из обычного презрения к юнцу, с чьей привлекательностью им было не тягаться, зато ума палата и опыта короб дозволяли не ставить его ни во что. В конце концов мне надоело беситься под ставшего ненавистным Галича и, поскрипывая зубами, я курил на щербатой бульварной скамейке, стараясь снова углубиться в черновики, в которых понемногу разворачивала свое царство конформная теория поля.