aqua, простая вода…
Вздрогнул, проснулся сразу от всех трех снов, едва вода дошла до ноздрей. Еще до будильника, еще до того, как зазвонил другой у мамы (а за ним следом — радио «Маяк», она сразу его включает на приемнике, чтобы снова не задремать) — и вот глядит в пустоту потолка в мелких трещинах и думает об отце.
Настоящий отец — или он все-таки не очень настоящий? — в Новосибирске, они и виделись-то последний раз полтора года назад, когда он приезжал к нему в армию. Отец после особо громкого скандала ушел десять лет назад с одним чемоданом, построил новую жизнь на новом месте, там своя семья, не интересная Денису — как, кажется, не интересен отцу он сам. Как не интересен он жрецу Гора в этом сне.
Сны про поиски отца? Но почему в таких древних декорациях? Слишком много читал на ночь первоисточников? Ну да, ну да… И только теперь он замечает: во сне у него не было имени. Вот тот, аквилейский, когда его крестил — ведь должен был назвать имя? Но Денис уже не помнил. Дионисий? Или другое какое? Не было имени. Не было.
А впрочем, так ли велика разница! Новый день, новые люди, новые имена. И новые сны — когда-нибудь, про что-нибудь, и какие-нибудь имена будут названы в свой срок, в свой день и час.
Ноябрь и бульвары
Бульвары обнимали центр Москвы. Когда-то здесь были стены Белого города, они защищали его обитателей и от татарских набегов, и от буйной черни, и только от царского гнева защитить были бессильны — а теперь просто обнимали самый-самый московский кусочек Москвы. Он строился, горел, застраивался и перестраивался наново, но в своих ладонях его бережно держали московские бульвары, и плыли, отвлекая вагоновожатых, лебеди по Чистым, и взирал печальный Пушкин на свое прежнее место на Тверском, и провожали прохожих забавные Гоголевские львы.
Денису казалось, что жить от них вдали он долго не сможет. Вот вышел из дому — и тебя приведет к ним официальная и шумная Тверская имени писателя Горького, или деловая и торговая Пушкинская, или крутобокая Петровка со своей колокольней, или тихая Неглинка, где свой маленький бульвар начинается задолго до бульваров. И хотя бы раз в неделю, как лекарство, как зарядку, как прививку московскости — пройтись по ним.
Так что к Покровским он пошел сегодня по бульварам. Не было в Москве месяца хуже ноября — пустого, мокрого и стылого, когда о лете уже не помнишь, а до новогодней карусели еще так далеко. И был ноябрь, и в тот день в Москву пришел снег — еще неясно, робким ли гостем или хозяином новой зимы. Стемнело рано, горели фонари, снежинки плясали в столбах фонарного света, деревья тянулись к будущему лету и тоска — тоска сменялась тихой печалью, а печаль растворялась в снежном танце чистоты.
А впрочем… к чему это сезонное декадентство? Просто Денис шел по бульварам. Шел встречаться с научным руководителем для своей курсовой. Шел и думал, как здорово, что есть на свете Москва, что бывает зима (жаль, только, что заканчивается так поздно), что свет не без добрых книг и умных людей, и наоборот: добрых людей и умных книг, и что есть на свете хруст первого снега под ногами, воздетые тени деревьев, игра света и снега со всех сторон.
Выбор темы для курсовой, а главное, ее руководителя на третьем курсе — это уже, по сути, выбор диплома, выбор будущей специализации, будущего пути в профессии. Первый — там без курсовых, второй — ну ладно, там просто учились, как курсовые нужно писать, и руководителей назначали. А на третьем — свободный поиск.
Византия и вправду манила, Сельвинская была права. Мост между Элладой и Русью, между античностью и христианством, между Востоком и Западом, наконец. А мосты строить всегда интересно, тем более, литературный греческий от времен Платона и до двадцатого века почти не менялся, читать византийские тексты нетрудно.
А впрочем, ладно, чего уж тут скрывать… Это, как и с выбором кафедры, снова была личность, снова почти влюбленность — но не в красоту человека, скорее, в его страсть.
Сергей Сергеевича они услышали еще в самом начале первого курса, их сняли специально даже с греческого, отправили в Институт мировой литературы, потому что — Аверинцев! Как же это можно его не послушать филологу-классику? Ну это вроде как в Москву из Кокчетава приехать и в Кремле не побывать. Или вот: жить в Москве и не гулять по бульварам.
Так что они пошли на Аверинцева. Не запомнил Денис ничего, ужасно хотелось спать, плюс захватил он с собой тетрадку со все тем же греческим и на коленке делал домашнее задание. Кажется, говорил он про Плутарха, про его реминисценции в византийской агиографии, но на самом деле — про то, как можно жить и дышать Византией, тем самым Средневековьем, от которого приучали шарахаться.
А запомнил Денис только одно, зато навсегда: ближе к концу лекции роскошный институтский зал не спеша пересекла серенькая кошка. Кто-то захихикал, Аверинцев повел глазами в сторону неторопливого зверя и, не меняя своей ровной и как будто слегка натужной интонации, произнес:
— Если бы слово «кот» пришло в русский язык из Византии, этого зверя мы бы сейчас называли «елурь».
Елурь! Древнегреческий αἴλουρος! Котики, милые котики, о чем можно думать, на них глядя? Конечно, о Византии, о том, какими были котики у Палеологов, о том, как запрыгнули они однажды на колени к грозному Ивану Васильевичу, да так и прижились в стране голубых морозов и поздней весны… Это же сразу наповал.
А тут еще и аверинцевскую книжку, о которой столько слышал, дала Вера на две недели. «Поэтика ранневизантийской литературы» — но это была не совсем поэтика, и уж совсем не литература. Это был огромный мир, в который автор звал на прогулку, где он знал всех, и все, казалось бы, его знали. Где рождалась европейская рифма на берегах Босфора из пены сирийского славословия, из духа платоновского диалога, из пламенного слога Златоуста и протяжного напева Сладкопевца, чтобы в многозвучном акафисте раскатилась эта морская пена жемчугами, пробежала бы сквозь века и народы, выткала кружева московской поземки — в дар Ломоносову, Карамзину, Пушкину.... И все эти люди, похоже, кивали Сергею Сергеевичу как доброму знакомому, и он подсказывал им полузабытые слова, на общем пиру вкушал от словесной амброзии, и за невозможностью назвать это по-советски, подцензурно, чтобы напечатали — ставил на обложку слова «поэтика», «литература». А на самом деле было это — христианство.
Как можно было в это не влюбиться?!
Так что Аверинцев оказался, конечно же, первым, к кому обратился Денис в поисках научрука еще в октябре. Удалось достать его городской телефон, он позвонил, и — о чудо! — в трубке прозвучал тот самый неторопливый, надтреснутый, всегда немного растерянный голос. Денис лепетал что-то про Сладкопевца и Златоуста, рассыпался в восторгах и вежливостях… Но Сергею Сергеевичу было просто некогда. Он оказался одним из тех самых народных депутатов (а ведь все так радовались, когда он прошел, притом от Академии наук!), так что завтра у него заседание, послезавтра комиссия, потом присутственный день в институте… Перезвоните через две, нет, лучше три недели!
Быть одним из толпы, кто рвется получить его автограф в зачетке или на книжке, прикоснуться к краю рукава, чтобы потом хвастать: «когда мы с Сергеем Сергеевичем…» — ну совершенно не хотелось. А иначе не выходило. И перезванивать он больше не стал.
Потом Сельвинская подкинула ему телефон Барановского. С Барановским встречу назначить удалось только в начале ноября. Но времени Денис зря не стал терять — расспросил, где в Москве есть собрания византийских текстов. Ожидал ответа «нигде», но добрые люди подсказали — в Синодальной библиотеке, в Даниловом монастыре. Приехал туда, не ожидая вовсе, что пустят, но когда он спросил про Романа Сладкопевца — пустили, недоверчиво оглядев со всех сторон, подвели к полке, где длинными рядами стояла серия Sources Chrétiennes[3] (чего только нет на Москве, если хорошенько поискать!), даже нужный томик показал ему в длинном ряду длинноволосый задумчивый парень, и даже второй — продолжение первого. Кажется, сюда редко за таким приходили.
Парень показал, и тут же отошел в другой угол зала, стал переговариваться с другим таким же, а Денис словно оробел от этого счастья: так можно, оказывается, брать и читать? А что с этим делать: переписывать или переводить сразу? Или то и другое вместе? Но чтобы сделать копию — о таком ведь, наверное, и просить нельзя, да и дорого это, поди, дороже, чем в Иностранке? И решил для начала переписать какой-нибудь из кондаков[4] поинтереснее…
— Ты что же, не идешь нынче на всенощную, аки мытарь?
— А ты идешь, аки фарисей? — перешучивались те длинноволосые парни, и было в этом что-то пугающее и притягательное одновременно. Какой-то особый, закрытый мир своих смыслов и шуток, и понял Денис, что от него тоже, наверное, ждут, что вот сейчас встанет он и пойдет на эту их всенощную, но как же это можно, когда книга перед ним, и она, может быть, одна такая во всем Советском Союзе, и надолго ли это, что можно просто прийти и ее раскрыть — кто знает… Надо читать! Надо успеть главное!
Итак, с Антоном Семеновичем договориться о встрече удалось не сразу, он пригласил его к себе домой, в московские панельные новостройки (для Дениса они так и оставались не до конца Москвой, чем-то вроде декораций для новогоднего фильма про перепутанные квартиры). Он приехал вовремя, ему открыла тихая женщина, похожая на домработницу не меньше, чем на жену, пригласила в комнату — по-видимому, игравшую роль кабинета и библиотеки.
А может быть, по совместительству и детской, и вообще чего угодно, не рассчитаны наши панельки на дворцовый многоплановый быт — в углу стоял диван, застеленный клетчатым пледом, на нем сидели две девочки лет пяти и семи, рассматривали какие-то книжки. Были они необычно тихими и благонравными, словно не живые девчонки у себя дома, а какие-то детки с выставки. Он еще подумал: может быть, в соседней комнате укладывают спать младенца, вот и сестренок выгнали, чтобы не мешались.