Ориген — страница 8 из 49

Антон Семенович Барановский появился через четверть часа, вежливо поздоровался, взял переводы Дениса, стал просматривать… Был у него и один вопрос, дурацкий, конечно, но что еще делать научруку на третьем курсе, как не поправлять нелепые ошибки студентов? Денис не смог определить форму ὥρων, поставил на полях карандашом знак вопроса. Ну понятное дело, что первым делом в голову пришло: родительный множественного от ὥρα «пора, время», но тогда бы писалось ὡρῶν. А тут что? Может все-таки неправильная, диалектная форма от ὥρα? Но и по смыслу не подходит тут про время…

— Нет, я вас не виню, — в голосе Антона Семеновича прозвучало некое даже сочувствие, но сочувствие того рода, что испытываешь при виде уродства или гадости, — это, безусловно, вина не ваша, а ваших преподавателей. Чтобы не определить такую простую форму на третьем курсе…

Стыдно было поднять глаза. Хотелось крикнуть: а что, вы сами не делали никогда ошибок? Или рассказать, что да, всё это было, но было давно, что между первыми двумя курсами с их грамматикой и вот этой вот курсовой — два года в сапогах, но без греческого. Что ближе к концу службы просил он ему прислать пару старых тетрадок и маленький блокнот, переписывал в свободные часы все эти склонения-спряжения, в карауле пихал в сапог, и, хотя строго уставом запрещено, на посту, охраняя склад с валенками и тушенкой, перелистывал, зубрил все эти аористы, все исключения…

— Стяженная форма имперфекта от ὁράω, «они видели». Вместо ἑώρων. У Гомера также встречается ὅρων без приращения, в ионийском диалекте ὥρεον с неэлидированным зиянием.

Он цедил это по капле, как будто нищему пятаки бросал. Делился мудростью. Интересно, обязательно ли унизить студента прежде, чем его чему-то научить? Это была не яростная вспышка Николаева, не высокий снобизм Аверинцева — это было какое-то втаптывание в грязь, размалывание в прах, деление на ноль. Или нет, умножение. Ну да, точно, делить на ноль правила нельзя. А вот умножать — запросто.

Они о чем-то еще говорили, но Денис понимал, что научного руководства не выйдет, он в этот дом больше не придет.

И тут что-то пискнула одна из девчонок, негромко так, обращаясь к своей сестренке — книжку, видимо, досмотрела, стало ей скучно. Денис как будто и забыл о том, что они сидели там в углу…

Гнев отца был по-гомеровски страшен. Он не встал с места, не отвесил шлепка, он просто выдал сложную тираду про «я же велел сидеть тихо, неужели нельзя пять минут…» — и что-то еще, куда более язвительно и желчно, чем Денису. И можно было только пожалеть девчонок: им от такого руководства было не сбежать.

Как он вторично отказался от чая, как сбежал из панельной казармы на свежий осенний воздух, уже не помнил и сам.

И вот теперь — третья попытка. На Степанцова его вывела опять-таки Сельвинская, он тоже закончил МГУ, правда, исторический, а теперь что-то делал тоже для загорской семинарии не то академии. В его квартиру у Покровских ворот Денис шел не без трепета, помня неудачу с Барановским. Что ли они все там такие, в этой их семинарии?

Только дом — дом у Покровских ворот был совсем другим. Добротный старорежимный доходный дом, переживший все революции, разрухи, аресты и бомбежки, с многокомнатными коммуналками и маленькими отдельными квартирами — примерно такой, как и дом, где жил Денис. А не эта московская новостройка!

Он улыбнулся мифологическим мордам на фасаде, толкнул замурзанную дверь подъезда, поднялся по лестнице с выщербленными ступенями и треснутыми перилами и позвонил в дерматиновую дверь, уже зная, что московский снобизм его не обманул: тут живут свои.

Вышел Степанцов, он даже внешне был не похож на изящного Барановского, выглядел он каким-то деревенским мужиком, только непростым, а грамотным, богатым, из старообрядческих начетчиков: длинные волосы, борода, глубокий и внимательный взгляд…

— Здоро́во! На кухню давай, чай пить. Варенье из райских яблочек у нас свое, деревенское…

Даже не спрашивал — увлекал.

— Или кофе тебе? Мне врачи не велят, тебе могу сделать.

Конечно, хотелось кофе. Но было бы как-то невежливо с первой минуты себя противопоставлять такому хозяину: гостеприимному, уютному, большому. Вот вроде не особенно высокий он был человек и не толстый совсем, а сразу казался большим, в темной рубашке, вязанной шерстяной кофте.

Налил Степанцов крепкого ароматного чаю, щедро наложил варенья:

— Угощайся вот. Дом у нас в Тверской области, вчера только оттуда. Места, конечно, диковатые, от войны так и не оправились, но…

И не стал продолжать.

— А ты лучше расскажи, Дионисий, чем заниматься думаешь.

Отбивали на стене ритм допотопные какие-то ходики, посвистывал на плите заново поставленный чайник, за окном сгущался осенний вечер с просветами чужого света за занавеской снежка, всё казалось уютным и домашним, и только торжественный вариант его имени как-то не вписывался в этот уют… но отчего-то не напрягал.

— Византия. Мне хочется заниматься ранней Византией.

— Аверинцев? — прищурился Степанцов.

— Точно.

Они понимал друг друга с полуслова. И чай, чай был до чего хорош — даже не индийский «со слоном», а какой-то совершенно особенный, крепкий, густой…

— Это из Китая зять привез, — пояснил Степанцов, — пу-эр называется, только много нельзя, тоже врачи не велят. Ну я так, иногда балуюсь. А насчет Византии…

Он отпил широко, уверенно, мощно.

— Не то это всё. Не то. В корень надо смотреть, согласен?

— Да…

— А корень — он в святоотеческом, в доникейском еще. Сам-то крещен, в церковь ходишь?

— Нет… пока, — добавил он, словно одного слова «нет» тут не хватало. Да ведь и вправду так: пока не ходит.

— Ну, это дело поправи-имое, — протянул он, — а вот все эти «батюшка, меня интересуют проблемы фаворского света в творчестве Флоренского», это от лукавого. Лишнее это.

— А вы правда в семинарии преподаете?

— Нет пока. Не берут. Но возможно… пока переводами больше занимаюсь сейчас, для патриархии, для той же академии. И тебе что-нибудь подберем, перевести, прокомментировать. Старые переводы, прошлого века — они же тяжелы до зела, да и помарок там много, их все равно не достать. Заново, заново все надо.

— А опубликуют?

— Ты чай еще будешь? Давай, тебе налью, себе поостерегусь, давление. Ты не думай, Дионисий, не пропадет наш скорбный труд. В вечности не пропадет, даже если здесь не опубликуют.

— Ну я в принципе и начал, Романа Сладкопевца…

— Преподобного Романа, — поправил тот, но как-то беззлобно, словно вилку или салфетку на столе половчее пристроил, — варенья тоже тебе подложу, не против?

— Не против.

— А вот Роман — поэзия это всё, аверинцевщина эта, суррогат для интеллигенции…

И это он говорил вроде и резко, а без осуждения. Словно о досадной погоде беседовал.

— А вы что рекомендуете?

— Есть один автор, есть. Мало его у нас перевели, изучили еще меньше. А ведь всё от него, и Евагрий Понтийский, да вся наша церковная наука от него.

— Евагрий?

— Он хоть и осужден как еретик, но не в том соль. Ведь и наш герой осужден, да неправедно, посмертно. Навесили на него: оригенизм. Поди, сам бы поразился, что ему там наприписывали. Ну как в этой нашей Совдепии вроде по названию выходит «марксизм», а Карл Бородатый, поди, в леса бы бежал от такого советского марксизма. Вот так и тут.

— Оригенизм? Вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, что заняться бы тебе самим нашим Оригеном свет Адамантием, вот кто подлинный адамант церковной словесности.

— Адамантом?

— Звали его: Ориген Адамантий, на наш слог — «изначальный, бриллиантовый». Впрочем, родом он из Александрии Египетской, там, судя по источникам, имя его «Ориген» понимали как «рожденный от Гора», божества идольского, но только отец у него был знатный римлянин и христианский мученик, не мог он языческого имени сыну дать, тем паче первенцу. Так что на самом деле значение его имени — «изначальный». И подходит к нему как нельзя более.

— Но все-таки, он — еретик?

— Формально да, — отмахнулся Степанцов, — ну и что? Я тебя не молиться ему призываю, изучать. Осужден на Пятом Вселенском не то что заочно, а даже и посмертно, а на самом деле император Юстиниан, то есть святой Юстиниан (поправил он сам себя, как прежде Дениса поправлял) протащил это решение, осуждая не столько Адамантия умершего и неспособного возразить, сколько оригенизм, возникшее уже после смерти его течение, несогласное с самими основами веры. Вот так-то. Не смущайся.

— Ориген…

Всё становилось понятным в том давнем сне. Сын мученика, Египет, «рожденный от Гора»…

— Вот… снился мне он. Я только сразу не понял.

— Стал-быть, знак тебе свыше, — хмыкнул Степанцов, — я тебе текстик-то для перевода подберу, а покамест…

Он скрылся в коридоре:

— Маруся, где папка желтая с завязочками? Ну что я из Посада привозил? Я же просил: не перекладывай… ах, вот она.

Вернулся довольный, поглаживая бороду, а в руке была стопка листков:

— Вот тебе книга про него. Знакомься. Английский свободный, надеюсь?

— Ну так…

— Читай. Патрологу без английского и немецкого никак, ну да вас немецкому учат, а французский и итальянский пока можешь не учить, потом наверстаешь. Ксерокопия, мне ребята в Академии сделали. Сам еще не успел прочитать, ну да тебе сейчас нужнее.

— Иван Семенович, вот спасибо…

Значит, это будет Ориген.

И на прощанье, у двери, с ароматом китайского чая да тверских (не калининских же!) райских яблочек выдохнул:

— Ну ты же, Дионисий, православный? Не воцерковлен, да, слышал, а душа-то — как?

— Да, — кивнул он как-то слишком поспешно, смущенно, как бы со стыдом, — православный.

Это так легко сорвалось…

Он шагал по бульварам в обратный путь, с драгоценной папочкой под мышкой, и думал: а не соврал ли он Степанцову? Как на самом-то деле? Он ведь и задумался-то о вере совсем недавно. В армии.

Сны о ней приходили уже чуть реже, чем сразу после. Но приходили. И всегда одни и те же: ему надо дослужить, слишком рано тогда отпустили (и вправду, одного месяца не хватило до полных двух лет). И вот та самая постылая казарма, въедливый прапорщик-старшина снова смотрит на него злобными глазками. А куда ты денешься? Служи. На привычном месте в шкафу: вторая полка сверху, третья секция справа — лежат вещмешок и каска, подхватить по тревоге. Номер автомата всё тот же, то же у него место в оружейной комнате. Тот же приторный «Модерн токинг» в ленинской комнате перед отбоем, или, пореже, ударный, взрывной «Наутилус помпилиус» — дедам о дембеле помечтать. И полбутылки сивого самогона припрятаны у Ленина в гипсовой его башке — тем же дедам, но после отбоя. Те же тоска и скука, хотя вроде — был же у него дембель? А как не бывало. Недослужил, давай, наверстывай. Мра-аак…