Нет, конечно, не тот был ужас, что в газетах, или в фильме этом «Караул» про зачморенного бойца, который не выдержал и перестрелял сослуживцев. Он не смотрел, ребята рассказывали.
В радиотехнической их части всё было как-то мягко и уныло, до махровой стройбатовской или вевешной дедовщины всё-таки далеко. Ну как учения: и похоже на войну, да патроны холостые и убитых нет. Есть только напуганные.
Если честно, то в солдаты Денис не особо годился. И даже не скажешь «как ни старался», потому что и старался не особо. Выдернули из Универа, отправили в солдаты, словно при царе, и ведь не за провинность, не за членство в кружке революционеров. И танков вражеских в Подмосковье не видно, столицу грудью закрывать не надо. Наоборот: с НАТО мы прямо друзья, the wind of change дует себе по набережным Москвы-реки прямо в улыбающиеся физиономии американских туристов, Горбачев перетирает с Рейганом за сокращение чего-то стратегического — и тут на тебе: портянки, кирзачи, автомат. Пещерный век, два потерянных года. Как в дембельских альбомах пишут: в книге жизни вырваны две страницы на самом интересном месте.
Эти два года надо было как-то пересидеть, перетоптаться, не растерять знаний, а главное — себя. Музыкантов всегда отправляют в оркестр, им дай на два года вместо смычка лом и автомат, и всё, будущее убито, пальцы огрубеют и уже не смогут играть. А мозги у человека разве не грубеют?
А ты, что, особенный? — спрашивал он себя. И отвечал, что да, не такой. Парни вокруг были разные, много студентов в этой их части, где надо не за танком бегать, а тумблеры на железных шкафах переключать. Но больше простых: из фабричных поселков, колхозов, горных аулов и таежных заимок, из дальних городков, где на Москву смотрят с завистью и оттого с презрением. Для каждого это была та же повинность, рекрутчина, что и во времена Петра: перетерпеть, ты же мужик, справишься, как отцы и деды. И для вот таких, рабоче-крестьянских… привычно оно, что ли, как осенняя слякоть. Как повод потом говорить: «не служил — не мужик». Они впрягались в лямку нехотя, с матерком, но привычно, даже почти охотно. А он — не хотел.
А может… ну правда, руки не под то заточены? Ну не было у него той деревенской или фабричной сноровки, которая любой труд переборет, даже и в охотку его возьмет. Полы мыть он вроде умел — но дочиста оттереть «взлетку» в казарме, длинную полосу линолеума, исшарканную за день двумя сотнями пар кирзачей, притом ночью, после отбоя, не зажигая света и не будя товарищей… это тебе не лобио кушать, не корневой аорист спрягать! Денис от всей души презирал эту мерзкую взлетку, эту дурацкую железную Машку (так называли утяжеленную щетку, которой драили линолеум), горсть порошка-посудомоя из столовой, брошенную в ведро, и собственную нерасторопность… Он вроде мыл — а не так. Не так чисто, не так быстро, не так равнодушно, как требовалось от дневального.
Или главное тут — подлое слово «ма-аасквич», с издевательским длинным этим «а», и к нему всепонимающе-презрительное «х.ли»? Вся их казарма — Советский Союз в миниатюре. Армяне не любят азеров, западенцы русаков, прибалты азиатов, горцы с Кабарды вообще держатся особняком, но все сходятся в неприязни к «ма-асквичам»: слишком сладко жрут, слишком мало вкалывают. Фишка легла родиться в столице, ну ничего, ща посмотрим, каковы они в деле, точно ли лучше нас…
В раннем, дошкольном детстве любовался он огромной (как тогда казалось) картой мира над своей кроваткой, сочинял кругосветные путешествия и заморские чудеса, но нет-нет да и глядел на ту заветную звездочку в верхней правой части (мы сверху, мы во всем правы!) и надписью «Москва». И замирал от незаслуженного счастья: надо же, ему довелось родиться в самой лучшей на свете стране, она называлась непонятными буквами СССР, но одно было ясно до донышка: такое счастье немногим достается. И мало того: в самом-самом главном городе-герое, возле рубиновой звезды, что шагнула на карту с кремлевской башни.
А вокруг было почти родное Подмосковье, но всё-таки похуже, помладше, послабее. И что-то большое, невнятное, «федеративное», и другие всякие республики, и там уже жили, наверное, не совсем такие же люди, а как в одной странной книжке было: с песьими головами, с лицами на животе. И совсем далеко, у белой окраины, шаг и упадешь за край — загадочные и немыслимые американцы, которых страшновато рисовали в журнале «Крокодил», и австралийцы со своими смешными кенгуру, и, наверное, огнедышащие драконы. Зазеваешься — сбросят тебя с глянцевой уютной поверхности в черную пропасть космоса. Но Дениска — он был в самой сердцевинке. Даже еще лучше: справа сверху.
И вот сейчас рядом эти люди не с песьими — с человеческими лицами на природой предназначенном месте. Они в детстве тоже смотрели на звездочку, и не могли найти на карте своего Сарапула или Барнаула. А теперь за это мстили, как умели, сами того не замечая.
Ранней весной под конец его первого года настала Пасха. Она ничего не значила в армии. Это дома мама красила яйца луковой шелухой, а он лет в десять узнал, что фломастеры отлично рисуют и по вареной скорлупе — и с тех пор просил ее оставить сначала парочку белых на пробу, потом и побольше для художественной раскраски, с бордовыми буквами ХВ, с желтыми свечами и зелеными ветвями олив, с оранжевыми куполами на фоне синего неба и крестиками, крестиками, крестиками. Но, конечно, никогда не ходили их святить, а идея посмотреть в полночь крестный ход вызывала у мамы приступ паники: там, возле каждой церкви, стояли в советской социалистической ночи милиционеры вперемежку с дружинниками и комсомольскими патрулями от всех московских институтов. Остановят, обязательно остановят, перепишут данные, ты же комсомолец, вылетишь из комсомола на раз, никуда никогда не поступишь. Ну, он и не ходил.
А теперь они сами были в карауле: шли по улицам южнорусского городка разводящий и трое часовых, все комсомольцы, все с автоматами. Солнце грело так, что хотелось сбросить шинели, текли вдоль тротуара ручьи талого снега, галдели птицы, и мир наливался беспечной небесной синевой, до рези в глазах, до изумления: мы и забыли тут в казарме, что мир бывает таким небесным!
И какая-то бабушка-одуванчик выросла им навстречу ниоткуда:
— Сыночки, Христос воскресе! С праздником!
Протянула им совсем не по уставу крашеные яички, они, конечно, взяли — солдат голоден всегда, а тут и повод. Разводящий-сержант мог бы запретить, но взял первым.
— Дай вам Бог, сыночки, дай Бог! — она вся светилась пасхальной вестью, и невозможно было поверить во всю эту трескотню «научного атеизма», что, мол, жадные попы обманывают трудящихся… Если бы так трудящиеся верили в этот ваш коммунизм, которого, между прочим, тоже никто никогда не видел!
Бабушку как-то коряво поблагодарили. Только сержант, коренастый и хитроватый уроженец Донбасса, в двадцать лет уже с золотым передним зубом на память о драке, не стал ничего говорить, даже «спасибо». А когда отошли, чтобы ей не слышно, беззлобно так передразнил:
— «Дай Бог, дай Бог»… нам бога не надо. Наш бог — дембель.
Тут Дениса стукнуло. Он не рекрут, сосланный за неведомые провинности или повинности в войска — он исследователь в фольклорной экспедиции. Изучает культ божества по имени «Дембель» методом погружения. Надо набрать побольше материала, когда-нибудь и как-нибудь все это пригодится, он обязательно напишет…
И как точно сказал сержант! Налицо — все основные элементы мифа, им про него всё уже объяснил на первом курсе один молодой преподаватель с кавказской фамилией, был такой необычный курс по античной мифологии. Пусть для хитроватого шахтера это всего лишь такое выражение, но если разобраться… Жизнь солдата движется от его рождения в солдатчину (призыв, он никому не интересен) к эсхатологической сияющей вершине, к Дембелю — ко дню, когда добро окончательно победит зло, когда герои воссядут на пир с реками водки и морем пива да с доступными девчонками, встретятся со своими (пра)родителями.
На пути солдата ожидают разные испытания и приключения, он проходит разные степени посвящения, обретая плоть (и прямо-таки мордатость): дух — молодой — черпак — дед — дембель. Дух бесплотен, ему только предстоит обрасти настоящим солдатским мясом, а потом состариться и… нет, не умереть, переродиться в высшее существо, уподобиться божеству-дембелю, пройти через свой апофеоз и вознестись на Олимп гражданки. Для этого придуманы особые ритуалы перевода, включая ритуальные побои, вроде инициации подростков у каких-нибудь апачей, причем чем ближе к сияющей вершине, тем легче терпеть: в молодые переводят солдатским ремнем, а в старики — ниткой через подушку.
Наконец, чтобы оставить постылую часть и попасть на вожделенную гражданку, настоящий дембель должен совершить некий подвиг, именуемый аккордом: сделать в максимально сжатый срок нечто великое, неподвластное простым духам. Например, положить в туалете новую кафельную плитку. Во всех остальных случаях дембелю работать не положено, а уж в сортире тем паче. Всю работу за него выполняют молодые и черпаки (духам и доверить-то ничего еще нельзя, на то они и духи). Но здесь он вкалывает так, как не трудился никогда в своей жизни, часов по 18 в день — и не становится на построение, ест в столовой, когда может, спит урывками. Это ж Лернейская гидра, Медуза Горгона, это плитка в туалете — дембельский аккорд.
Еще, конечно, полагается ритуальное одеяние: дембельская парадка со всеми мыслимыми нарушениями формы одежды и всеми существующими наградами, расшитый камзол, который заставил бы покраснеть от собственного ничтожества Портоса, Атоса и Арамиса. И дембельский альбом — своя личная версия священного писания, изложение общего мифа о вечном возвращении героя в родной дом. Над его созданием, собственно, и трудится последние полгода своей службы каждый порядочный дембель, а заодно и каждый доступный ему художник и каллиграф.
Конечно, это в идеале. В радиотехнических, а значит, как бы интеллектуальных войсках, даже в молодые по-настоящему не переводили — разве можно пасть ниже, разбавить миф жиже, испохабить чистоту дембелизма? Все же время от времени сознательные черпаки требовали от «своих дембелей» удара по заднице поварским черпаком. И потом с гордостью говорили: «Меня-то правильно перевели!». Но это далеко не каждый. «Вот раньше, — вздыхали дембеля, — нам наши дембеля рассказывали, как…»