— Вот за это спасибо! — похвалил Тетерчев. — Из тебя снайпер выйдет что надо. Пойти взглянуть, может еще жив. — Он вынул из кобуры наган и подошел к кювету. Немецкий офицер лежал на спине с запрокинутой головой. Рядом валялась намокшая в крови пилотка. Рука фашиста сжимала гранату Командир усмехнулся:
— Опоздай ты хоть на секунду, нас бы никого в живых не осталось.
Ильичев, Горбенко и Макеев снова уже копошились над рельсами. Шура подбежал к ним.
— А стрелку-то, стрелку перевести забыли!
И будто в ответ ветер принес издалека протяжный, полный тревоги гудок паровоза.
— Бросай работу! — скомандовал Макеев.
Сбежали с насыпи, пересекли поле. Передохнуть остановились только в лесу. Шура беспокойно прислушивался к нарастающему грохоту. А что, как проскочит? Может быть, они не все сделали? Или не так, как надо?
Так-так-тик! Так-так-тик! — успокоительно выстукивают колеса.
Так-так-тик! Так-так-тик!
Теперь совсем близко. Шуре даже показалось, что поезд уже миновал разобранный участок пути и стук колес затихает. От досады он кусал себе губы.
Так-так-тик! Так…
Мелодия оборвалась, затерялась в бешеном хаосе звуков, в грохоте взрыва, лязге железа, раздирающих воплях.
Шура обхватил руками и ногами ствол сосны, вскарабкался проворно, как белка.
Поезд разорвало на две части. Паровоз под откосом нелепо, как перевернувшийся на спину жук, вертел в воздухе колесами. Несколько разбитых вагонов лежало рядом. Среди обломков дерева, развороченных ящиков с боеприпасами, искореженных железных частей, изуродованных скелетов военных машин валялись трупы убитых. А в хвосте поезда в оторвавшихся, устоявших на пути и объятых пламенем вагонах с треском рвались снаряды.
— С ума ты сошел, Саша! Мишень из себя делаешь! — кричал снизу Алеша Ильичев. — Слезай скорей!
Переправа
Музалевская шла впереди. За нею бойцы. Человек пятнадцать. Лес редел. Когда вышли на опушку, в мутном свете луны, затушеванной быстро бегущими тучами, обозначился мост через речку и какие-то невысокие строения на другом берегу.
Антонина Алексеевна указала в ту сторону.
— Вон Кипеть. Придется перебираться через реку. По мосту нельзя. Вчера я была в Переславиче у Юдиной, учительницы, она мне сказала, что на мосту немецкий патруль ходит.
— А как же, вброд? — спросил кто-то из бойцов.
— Нет, глубоко. Тут в конце деревни, метров двести от моста, школа. Я там учила несколько лет назад. Ворота снимем— плот будет. Вот и переправа.
— Есть такое дело!
Двинулись за Музалевской, пробирались между деревьями, держась в тени. На мосту вспыхнула красноватая точка, в противоположном конце другая.
— Курят, гады! — сказала Антонина Алексеевна.
К школе она пошла одна. Бойцов оставила пережидать в лесу. Всклокоченная, вся в репьях дворняга кинулась на нее с хриплым лаем.
— Шарик! — позвала учительница. — Не узнал, глупый! — И бросила ему ржаную лепешку.
Собака взвизгнула и завиляла хвостом, извиняясь.
Несколько минут спустя четверо мужчин подтащили к реке снятые с петель ворота. Учительница несла за ними подобранные во дворе жерди. Собака наставила уши и, вертя головой, недоуменно смотрела вслед уходящим.
Плот отчалил. Трое остались на берегу — женщина и двое мужчин. Они дождались, пока двенадцать бойцов переправились на ту сторону, потом притянули плот веревкой, спрятали его в кустах и снова ушли в лес.
— Запомнили дорогу? Проведете остальных без меня? — спросила Музалевская.
— Будь покойна, мать, проведем.
— Так завтра в ночь двинете? А утром я вам еще передачу принесу.
Когда на другой день учительница возвращалась домой с корзинкой наскоро сполоснутого в речке детского белья, по дороге ее перехватил староста.
— Слушай, Алексеева, за тобой замечать стали. В народе слушок пошел, будто ты партизан кормишь. Нынче снова цельное утро печку топила.
— А что мне не топить? — беспечно засмеялась Музалевская. — He лето на дворе. Или тебе моих дров жалко? Так у меня много запасено.
— Не об дровах речь. Нечего зубы-то скалить! И кормишь их, и носишь им, и ночуют они у тебя. А мне в ответе быть тоже не расчет. Откудова сейчас пришла? Сказывай.
— Ты мне не начальник, чтобы спрашивать. Захочу — скажу, не захочу — и так хорош будешь. Белье на речке полоскала. Видал?
— Белье-е… — протянул староста и, махнув рукой, пошел прочь.
«Как же теперь с учительшей быть? — рассуждал он сам с собой. — Немцы в одну душу требуют: докладай им об тех, что с партизанами знаются, не то капут тебе будет. А партизаны обратно свое твердят. Намедни Тетерчев за деревней на огородах встрелся. Намотай, говорит, себе на ус, говорит, продажная твоя душа, говорит: ежели с учительницей Музалевской приключится что, не быть тебе, староста, в живых. Куда ж теперь человеку податься, который сызмалетства смирный и воевать не согласный? И вертишься тут промежду них, как дерьмо в проруби».
Да, жизнь будет замечательная!
Первый снежок крутился между деревьями. Сквозь белый настил на земле еще просвечивала полужидкая, не успевшая подмерзнуть грязь, но уже посветлело вокруг, и долгая осенняя ночь не казалась такой непроглядной.
Шура потянул носом воздух:
— Будто свежим огурцом пахнет. Это всегда, когда первый снег падает. Правда, дядя Коля?
— На охоту бы сходить! — вздохнул старый партизан. — Теперь зверя по следу найти легко.
— Пойдем, дядя Коля. Тут зверья! Так и бродят вокруг. Пищу чуют, отбросы. Вчера лиса к самой землянке подобралась. Пока я за ружьем бегал, она и скрылась. А зайцев, дичи… Да это что! Дней пять назад я на медвежий след набрел, только после дождем размыло. Вот бы нам с тобой медведя ухлопать, дядя Коля, а? Шуба теплая!
— Что ж, и ухлопаем. Дай срок снегу прочно лечь. Тогда следа не потеряешь. И ласки тут лазают. Выдра как-то промелькнула. А раз иду по лесу, недалеко от землянки. Дров у меня на обед не хватило. Слышу треск. Кто-то сучья ломает. Гляжу, лось прет целиной. Да здоровенный такой! Жаль, ружья при мне не было.
Они любили дежурить вместе на посту у землянки — самый старый и самый молодой в отряде. Ночи длинные, темные. В пяти шагах ничего не видать. Кричат совы. Жалобно, как обиженный ребенок, плачет филин. Ветер гудит в вершинах сосен. Дядя Коля рассказывает о гражданской войне. Он тогда еще парнишкой партизанил на юге. Щорса помнит.
Шура слушает и старается представить себе, как выглядел двадцать пять лет тому назад этот седоволосый жилистый человек с веселыми, смеющимися глазами. Мысль о собственной старости в первый раз приходит ему в голову.
— Пройдет еще двадцать пять лет, и буду я дежурить на часах с каким-нибудь пареньком, вот как ты со мной теперь, — задумчиво говорит он, — буду рассказывать ему, как мы оборонялись от немца.
— Будешь рассказывать, — усмехнулся старый партизан. — Только не в лесу на часах, а у себя в кабинете, за письменным столом, товарищ инженер-строитель. Так ведь, а? Когда немца побьем, начнется замечательная жизнь, Саша. Войне крышка по крайней мере на тысячу лет… Иначе и кровь проливать не стоило бы. Так ли я говорю, Саша?
— Так, дядя Коля, конечно так! — Шуре хочется расцеловать чудесного старика, который через всю жизнь пронес веселую юношескую бодрость и веру в человека. — Да, жизнь будет замечательная! Когда побьем немца, я снова учиться пойду. Буду инженером-авиаконструктором или лучше просто инженером-строителем. Ведь сколько они разрушили, проклятые! Отстраиваться надо, восстанавливать хозяйств. Это уж наша забота. Правда, дядя Коля?
Старый партизан молча улыбается в темноте.
Зловещая ночь
Тоннель длиною в несколько метров с выходом в лес должен был служить убежищем для партизан на случай, если бы немцы застали их в школе и окружили ее. Копали все — Музалевская, ее муж, невестка.
Летучие отряды ребят под командой шустрой Юльки охраняли школу на расстоянии, чтобы вовремя предупредить об опасности.
Стемнело. Музалевская чистила картошку на ужин. Только что она проводила тоннелем четырех бойцов. Они постучались в школу вчера ночью. Их направил Макеев. Они прорвались из окружения и догоняли свою часть. «Спасибо, мать, — говорили они прощаясь. — Когда все кончится, когда перебьем гадов, всех до единого, мы тебя на руках носить будем».
В кухню вбежала невестка Сима с белым, как мел, лицом.
— Карательный!
С улицы уже прорывался грохот машин, цоканье подков, ржанье и слова команды.
Музалевская оглянулась на тяжелый кованый сундук в углу кухни, плотно прикрывавший подпиленные половицы. Его будто годами не сдвигали с места. «Бойцы уже, верно, далеко в лесу», подумала учительница и сказала вслух:
— Ступай к детям, Сима!
А немцы уже ломились в дом. Они наполнили тихую опрятную школу стуком деревянных подметок, грубым квакающим говорам, зловонием потных тел и грязного, обовшивевшего белья.
Долговязый ефрейтор вплотную подошел к Музалевской, дыша ей в лицо тошнотворным запахом винного перегара.
— Матка, ты прятал партизан. Три шелёвек и еще один. — Он растопырил перед ней четыре толстых волосатых пальца.
Она слегка подалась назад.
— Я никого не прятала.
— Мы будем делал обыск.
— Ищите.
Они рассыпались по классам, обшаривали жилые комнаты, искали в погребе, в сарае, на сеновале. Они хватали все, что попадалось под руку: детские валенки, стенные часы, бочонок квашеной капусты, патефон. Только книг не брали. Раздирая на части учебники, географические карты, диаграммы, они с пьяным хохотом плевали на них и топтали ногами.
Старый учитель понуро сидел в углу на табурете и с окаменелым лицом смотрел на этот дикий погром. В соседней комнате плакали со страху дети.
Куча картофельной кожуры на кухонном столе росла. Из переполненного горшка плескала вода. Музалевская ничего не замечала. Бледная, с плотно сомкнутым ртом и нахмуренными бровями, она упорно продолжала чистить картошку.