— Ой, молчи, Иван! — раздался из-за печки голос Оксаны, жены хозяина. — Мало тебе досталось от казаков? Неделю струпья на спине лечишь…
— Нет, теперь уж больше не буду молчать! — выкрикнул Иван. — Хватит!
— А сколько же молчать? — отозвался и Тымко. — Пан Яловицкий в столице роскошествует, посадил здесь управляющего Грунера, а этот собрал себе прислужников, таких, как Гавкун, и прямо живьем шкуру дерут с людей. Хоть бы с басурмана какого-нибудь, а то с христианина. То, видишь, один становой бил людей, а после того пожара и казаков нагнали… Да разве же только у нас? Везде… Где же та воля? Где же та земля?
Петр грустным взглядом обвел хату. Он видел перед собой суровые лица, глаза, пылающие глубокой ненавистью. На печи, свесив голову, лежал Гаврилко и с любопытством смотрел на матроса.
— Земля будет! — вдруг сказал Петр. — Если не мы будем ее иметь, то вон кто! — показал он пальцем на Гаврилку.
— Эх, Петро, Петро, — вздохнул на пороге Микола. — Ты воевал, с какими людьми плечом к плечу стоял. А что же ты имеешь? Мать покойная, Ксения — царство ей небесное! — так и не дождалась сына…
У Петра снова защемило сердце.
— И не такая уж старая была, а легла в гроб, — печально подтвердил Петр.
— То, голубь, не своя смерть согнала ее со света, — покачал головой Тымко Голота.
— Как же это не своя? — тревожно вскинулся матрос.
— А так… Разве же тебе никто не сказал? Эй, эй, брат! Гавкун побил ее… А сколько нужно для старых костей? Хирела, хирела, да и отдала богу душу. Вот я как-то под горячую руку и сказал тому панскому холую: «Возвратится Петро, он тебе этого не простит…» — «Хе, говорит, разве же с войны возвращаются? С того Петра, наверное, вороны кости давно разнесли…» Вот тебе и воля! Топором, вилами да красным петухом, наверное, вырвешь волю у этих панов.
В темноте хаты никто не заметил, как вспыхнуло лицо матроса, как нервно задергались его тонкие усы.
— Федот Махлай? — словно очнувшись, спросил Петр. — Вот кто! Почему же вы мне раньше не сказали? — И, сорвав с колышка свой мундир, выбежал во двор.
— Вот тебе и на! — всплеснул руками Микола Касьяненко. — И зачем было говорить? Вот он найдет Гавкуна и наделает шуму…
— Давайте расходиться, люди, а то еще и нам попадет, что собрались вместе, — заспешил Андрей Зозуля, маленький человечек, все время молча сидевший в углу.
— Тю! У тебя уже вся душа в мотню вылетела! — засмеялся Тымко. — Тут, может, еще и Петра нужно будет выручать. Так что не расходитесь!
Петр Кошка, застегивая уже на улице мундир, мчался к панскому имению. Злость, обида, острая боль — все это неудержимой волной поднялось в его душе, сдавливало, будто тисками, сердце, подгоняло вперед. «Так это ты, Федот, издевался тут над моей матерью? Ты осмелился поднять руку на ее старые кости? И еще и на меня помахивал нагайкой? Ну, я с тобой рассчитаюсь! Подожди же, будешь ты помнить, разнесли вороны мои кости или нет…»
По утоптанной тропинке глухо стучали сапоги. Над головой Петра с шумом пролетела сова, захлопала крыльями, закричала людским голосом: «Пховав! Пховав!»
Снизу, откуда тянуло прохладой реки, снова медленно поднимался девичий голос:
Молодой казак, чего зажурился?
Иль волы пристали,
Иль с дороги сбился?
Волы не пристали, с дороги не сбился,
Тяжко зажурился — без доли родился…
Матрос на миг остановился, прислушался. И именно в это время далеко над рекой в ночной тиши отчетливо раздалась грубая ругань:
— Я тебе попою! Стой, скотина!
Пение оборвалось, чьи-то сапоги забухали по дорожке, и девичий вскрик прорвал воздух:
— Ой, дядечку!
Петр быстро свернул налево в первую узенькую улочку, круто спускающуюся вниз. Деревья, росшие по сторонам улицы, сомкнулись вверху так плотно, что свет месяца не пробивался сквозь них, и матросу показалось, будто он нырнул в прохладную воду. Он побежал с горы и не успел опомниться, как столкнулся лицом к лицу с девушкой. Она с разбегу почти уперлась руками в грудь Петру и вскрикнула от неожиданности:
— Господи, кто это?
Петр схватил ее за руку, успокоил:
— Не бойся, дивчино…
Снизу настигала погоня. Чья-то рука крепко и больно сдавила плечо девушки, рванула к себе.
— Я тебе попою, сучья дочь!
Петр узнал голос Махлая. Выпустив из рук заскорузлые теплые девичьи ладони, он очутился с глазу На глаз с есаулом.
На лицо Петра упал свет месяца, и Махлай от неожиданности отпрянул назад.
— Снова ты? — спросил он одеревеневшим голосом.
Петр шагнул к темной лохматой фигуре, застывшей перед ним в ночном мраке, и со всего размаху ударил кулаком в лицо.
— Это за мать! За ее слезы! — сказал матрос, отчеканивая каждое слово, и замахнулся второй раз, но тут его рука вдруг опустилась.
— Прочь, панская собака! — крикнул он есаулу, схватившемуся рукой за лицо. — И не попадайся мне на глаза, а то вороны не мои, а твои кости будут разносить по свету. И к людям не приставай! Убью, гадина, и греха не буду иметь.
Петр оглянулся на девушку, но ее давно уже не было здесь. Над селом стояла тишина, только было слышно, как где-то на панском дворе заливались псы. Махлай вытер рукавом лицо.
— Ну, Петро, попомнишь ты меня! Это тебе так не пройдет, — прошипел он из-под рукава.
— Враг ты мне! — рванулся к нему матрос, но тот отступил назад. — И запомни: я не таких, как ты, крутил вот этими руками. Были в них и французские, и английские вояки… Если ты в них побываешь, то уже не увидишь больше света божьего…
Над селом плыл благовест, за церковной оградой гудели певчие. На площади толпились люди, ржали кони, мычали коровы, визжали поросята. Все это сливалось в беспорядочный ярмарочный гам. Возле большого шинка под раскидистой липой, где толпилось больше всего народу, с бандурой на коленях сидел на камне слепой старик. Легкий ветерок гладил его взлохмаченные седые волосы, развевал широкую бороду. На нем была чистая, хотя и заплатанная, сорочка из серого полотна, завязанная на шее красной тесемкой. Грубые, заскорузлые пальцы лежали на струнах. Один глаз у старика вытек и закрылся совсем, а второй хотя и смотрел на свет, но ничего не видел и был будто из белого непрозрачного стекла. Музыкант задумчиво склонил голову, как бы невзначай легко прошелся пальцами по струнам, и кобза его заплакала, как дитя.
Слепого долго не было в родных местах. И поэтому сейчас на звук его кобзы спешили все: и старые и малые. Петр, прогуливающийся по ярмарке с Гаврилкой, увидев толпу, спросил мальчика:
— А что оно, братик, там за диво, что народ туда так и плывет?
— Да то, дядько Петро, слепой Юхим Голота с кобзой вернулся. Давно уже люди не слышали его пения.
— Какой Юхим?
— Вы что, не знаете Юхима?
— Забыл, наверное… Это не тот бандурист, что когда-то чумаковал?
— Эге ж… Его везде знают… Завернет дедусь в какое-нибудь село, запоет возле корчмы, сам уйдет, а песня остается… Это же батько того Тымка, что тогда вечером у нас дома был…
— А-а, теперь припоминаю, припоминаю, — сказал Петр. — Это тот, что на припечке сидел. Сердитый такой… А как же старый Юхим очей лишился?
— Один глаз ему на ярмарке какой-то пан кнутом выбил, а другой сам потемнел. От горя да от слез… Ей-богу же! Отец рассказывал.
Разговаривая, Петр и Гаврилко подошли к толпе, обступившей слепого кобзаря. Петр видел одухотворенное старческое лицо Юхима, изрезанное морщинами, его немигающий глаз, обращенный в неведомую даль, широкую белую бороду. От солнечных лучей струны бандуры трепетали, вспыхивая под пальцами кобзаря, будто маленькие искры.
Гаврилко тянулся вперед, поднимался на цыпочки, чтобы хоть сквозь маленький просвет в толпе взглянуть на кобзаря. Тогда Петр подхватил мальчика и посадил к себе на плечо.
Старый Юхим молча пошевелил пальцами струны и в такт бандуре на удивление сильным голосом запел:
Ой, на Черном море,
На берегу гранитном,
Стоит город славный,
На всю землю православную прославленный,
И зовется Севастополь.
Юхим на минуту умолк, а Петр даже вздрогнул при последнем слове и сделал шаг вперед.
Юхим же продолжал дальше:
Ой, собирались под тот город лиходеи—
Чужеземные злодеи,
А за ними и турки-янычары
Под наш русский город подплывали,
Пушки направляли,
Мушкеты наставляли,
Русских людей пугали,
Тем проклятым басурманам
Русскую землю на позор давали.
И снова прервал пение кобзарь, а струны под его рукой все стонали, все рыдали, отдаваясь эхом в сердцах людей. Петр почувствовал, как что-то защемило в его груди, как вздрогнуло и замерло его сердце.
Юхим продолжал свое пение:
Тогда русские люди тоже не дремали:
Бастионы быстро насыпали,
Верное оружье заряжали,
И сердца отвагой зажигали,
И врагов в щепки рубали.
Толпа притихла. Затаив дыхание, все слушали незнакомую думу. Принес ли старый Юхим ее откуда-нибудь или, может, это его сердце пело о славных русских героях? Голос певца звучал торжественно, вдохновенно. Проникнутый глубокой печалью, он входил каждому в душу, волновал.
Ой, стал отец Нахимов выкликать:
«Вы, ребята-молодцы, держитесь твердо,
Чтоб земля святая наша стояла гордо».
И тогда же Петр Кошка выходит из ряда,
Заряжает свой мушкет свинцовым градом,
Как орел к врагам он подлетает,
Рубит, колет, пулею стреляет,
В плен врагов живыми забирает,
Как его славнейший прадед Кошка Самойло,
Так и Петр врага допекает…
Гаврилко, сидя на плече Петра, почувствовал, как ему на руку упала горячая капля. Он посмотрел на матроса и увидел, что по щекам его текли слезы.