— Да я, отец ты мой, и спал, а когда тень твоя по стенке петухом метнулась, я и проснулся, а книгу в руки взял — это пото, што Фиста тебя перехватила, а от Фисты, отец ты мой, что скоро так отвяжешься, и в голову не пришло, она ведь, как видеть-то перестала, говорить без удержу принялась. Совсем меня уж, окаянная, заговорила. Про что только не толкует, до какой только околесицы не забалтывается, беспокоюсь прямо — не рехнулась бы. То чё нам потом с ней? Тронется да топором башку мне отсекёт, когда спать буду. А ты взял бы да присел, в ногах-то, отец ты мой, правды нет, да и разговор у тебя, видно, не про Василису ли, — и будто веки одни у Фостирия, а глаз у него нет — от листа книжного оторвался, на свет из окна так прищурился.
Сел Сулиан на сундук, руками в крышку его упёрся, к простенку между окон привалился — и так, что Фостирию, разглядеть его чтобы, приглядываться нужно, глаза напрягать, но не заботится об этом Сулиан, не до того нынче Сулиану.
— Я, Фостирий, зачем к тебе-то, — говорит он. — Тут будто бы и не про неё, про Василису, слово и так, чтобы не упомянуть её, тоже никак. Ты ведь слышал уже, парень, рассказывала небось, что учудила, волю каку себе позволила, самоуправница? Скажи кому, дак точно что не поверят, засмеют ещё, чего доброго.
Засмеялся и Фостирий, а зубов потому что нет, так свет — тот только этого будто и ждал — ворвался к нему в рот, расположился на блёклых дёснах, ненадолго, правда, — перехитрил будто старик: сомкнул резко губы и сглотнул его. И уже не смеётся, просто улыбается Фостирий, но не понятно вот — чему, то ли тому, что от Сулиана услышал, то ли тому, что шутку такую утворил со светом. Улыбаясь и говорит так Фостирий:
— Дак знаю я, потому и уснул, отец ты мой, чтобы дождаться-то тебя скорей. Только вот ошибусь, думаю, или нет, раз на раз ведь не приходится: а вдруг, не дай Бог, думаю, она плохо спрятала, а вдруг — ты искал старался и отыскал, а уснул, и сон мне в руку, будто ты вдоль заплота шастаешь и каждое бревёшко в ём ощупывашь, а заплот вёрст десять-двадцать длиной-то, не мене. Э-э, отец ты мой, и просыпаться даже не стал — так мне спокойно сделалось. И жду тебя и жду, знаю, что в болото ты Круглое подался, а мох — его не век же будешь драть, вот минуту за минутой — лежу — и отсчитываю, а с Фистой ты когда заговорил, дак я от нетерпения за книгу-то и взялся — не кричать же мне тебе туда отсюда.
— Ну, Фостирий, дак выручай. Прямо как будто скрозь землю провалилась, протекла ли. Всё облазил, парень, везде обшманал. Собаку бы толковую, к этому нарочно бы обученную, дак, может быть, ещё… а моим-то вдолби попробуй, что мне от них надо… пустое, зряшное, парень, дело. Они наверняка уж чуют, они, парень… дак а добейся-ка от них… собаки.
— Ну да уж ладно, чё уж там. Ты не подумай только, отец ты мой, что это я Василису нарочно подначил, Боже упаси! — как бы испугавшись вдруг, вскинулся Фостирий.
— Да уж, Фостирий, ну конечно!.. О чём ты?.. Ну, Господь с тобой. Мне ли её не знать. Сама по себе, своя моча ей в голову ударила. К святости — Господи, прости меня, болтливого, — последнее-то время рвётся, а всё будто… как тень от солнца, святость от неё… баба и баба… к старости всё хуже.
Болванчиком замотался Фостирий на кровати — запели пружины, и так запахом обдало густым и едучим, что трудно стало Сулиану виду не подавать, веком не дрогнуть и высидеть не шелохнувшись, не выдержал только — взглянул в боковое окно — на улицу с вожделением, да что там — всё одно Фостирий по-своему истолкует, а уж обидится, нет ли, это другое дело.
А Фостирий — тот всё раскачивается и раскачивается и так, будто заводу в нём ещё надолго. И подумал Сулиан: «Не упал бы, — и ещё подумал: — Эку Фостирий, словно шут гороховый, себе забаву отыскал. Все мы, да и он сам, отродясь на деревянных кроватях спали, — и перебил, одёрнул Сулиан себя: — Да и не прав я тут, не сам по себе Фостирий это напридумывал, а сынок его, Сенька, да и того грех будто бы обвинять: долго ли дерево, будь оно и лиственница, вынесет? — сгниёт, а железу этому, пружинам никакое ссаньё ни во что, разве ржавчиной покроется где, дак на век-то его, старика, поди, и хватит».
Успокоился Фостирий, нагнулся, уцепил рукой валенки, принялся их, постанывая да покряхтывая, на ноги налаживать, налаживает и говорит Сулиану так:
— Там, отец ты мой, в куте, за печью, телега моя стоит, гони-ка её сюда.
И не было словно никогда Сулиана на сундуке — за печью уже Сулиан, дрова ногами разгребает, расшвыривает. И позже чуть: выталкивает он, Сулиан, из закутка тележку о двух колёсах, к самой кровати, вплотную к ней, дыхание задержав, подруливает.
Усадил Сулиан старика в коляску, похлопотал возле него, в фуфайку его наряжая да нахлобучивая ему на голову шапку, и покатил его к выходу.
— С Богом, парень, — это Сулиан так, отвернувшись от пустой божнички и загородив её собой от хозяина; грудью всей хватил поспешно в сенях свежего воздуху.
— С Исусом со Христом, отец ты мой, пусть Он нам будет как брусонец и в помощь, — это Фостирий, заходясь от радости, так.
В сенях притормозили. Положил Фостирий руки на резиновые шины телеги своей и говорит Сулиану:
— Приотвори-ка улишную дверь поширше, видней чтоб было, и к ларю ступай, а там, где хомут со шлеёю висят, дак слева и увидишь, бери их с собой да не держи в руках-то своих долго, брось лучше сразу мне их на колени.
Приоткрыл Сулиан дверь, в просветлевших недрах сенцев отыскал два ивовых прутика, что на двух вбитых в стену деревянных костыльках были пристроены, положил бережно их старику на колени и вывез коляску на крыльцо. Тут и Фостирий вздохнул, и Сулиан вздохнул, и Фиста — та тоже вздохнула, так вздохнула, будто долго, век целый, ждала, когда мужики из избы выедут наконец-то и вздохнут. Руки у Фисты на батожке, а подбородок на руках, а голова словно задеревенела, с руками словно срослась, только волосок белый, как паутинка осенняя, выбился из-под платка, мелко трясётся.
— Не ждать тебя, поди, уж сёдня, — не спрашивает — сообщает Фиста. — Мне дак так кажется, старик, заночуешь ты нонче у Сулиана.
— Дак как жа! — заелозил старик в коляске. — Она опять вот за своё! Долго нам там! Как подмогну человеку с пропажей, так и назадь приедем. Чё, будто негде ночевать мне, чё ли!.. Поехали, поехали, Сулиан, поехали, отец ты мой, с ней тут как раз до следующего Пришествия лясы проточить можно. Поехали, а ну её… вечно рассядется, что… тьфу ты!
Развернул Сулиан старика лицом к двери и свёз его с крыльца, на котором, проплясав будто, осталась сидеть Фиста, сама с собой: без звуков — разве что гул земной через батожок, без мира — разве что ветерок по лицу, и без света — с картинками разве какими на тёмных, словно будущее, веках.
Весь Сулианов двор мужики объездили, на пригон несколько раз выруливали, а огород — тот просто-напросто утрамбовали, как гумно, но нигде не ожили в руках Фостирия ивовые прутики, только посередь ограды, у настила, едва-едва вздрогнули, на что старик лишь сухо обронил, будто на воду это они, на воду, мол, они так неохотно, но, струя тут, дескать, у тебя, отец ты мой, колодишко рыть можно. «Ага, — сказал Сулиан, — бросим всё и колодец копать начнём, мало мне одного, другим займусь счас… да и не за этим, Фостирий, я тебя сюда вроде припёр, еслив сам помнишь». — «Дак помню, помню, пашто нет-то, — ответил ему Фостирий. — Как не помню». Бороды у стариков растрёпаны, как мётлы изработанные. В глаза друг другу избегают старики смотреть. Постоял Сулиан, повытирал пот со лба и с шеи, а потом, как будто вспомнив что-то вдруг, и говорит:
— Везде мы с тобой, парень, были, а на чердак вот и не сдогадались забраться. Может, там где, в земле-то чердачной?.. там же её, земли-то, у меня почти что с локоть… тятенька, Царство Небёсное ему, постарался, — это уж от отчаяния так-то Сулиан.
А Фостирий метнул испуганно взгляд на охлупень крыши избы Сулиановой, зажмурился на бьющее в глаза прямо с него будто бы солнце и говорит тотчас же вот как:
— А мы, отец ты мой, и в палисаднике ещё не были, и потому что в палисадник-то сподручней вроде как-то, чем на чердак-то, то давай-ка, отец ты мой, наперёд в палисадник скатаемся, а на чердак-то мы всегда успем, никуда от нас не денется он.
А Сулиан — тот только так и пробурчал:
— Хм, а палисадник будто убежит куда-то.
И поехали они долой из ограды, а навстречу им собаки измученные. Вернулись из леса. Мокрые и голодные. Ластятся к Сулиану, Фостирию лицо языками слюнявят, а тот и отмахнуться от них не может — в руках инструмент поисковый. Цыкнул Сулиан на собак, но не ради Фостирия, а в собственном раздражении, открыл калитку в палисадник и закатил туда тележку с Фостирием. А ивовые прутики тут же, за калиткой прямо, и заходили в руках у старика.
— Стой! — кричит Фостирий. — Стой-ка, парень!.. Не то пальцы от напрягу дрожат, не то быстро уж больно катишь.
Остановился Сулиан, притулился спиной к стене дома, солнцем сентябрьским нагретой, а у самого круги перед глазами — устал.
— Здесь, отец ты мой, здесь, батюшка. Катни-ка, а, ещё чуток, тока не шибко, вон до того куста… чё там, смородина, ли чё ли?
Подтолкнул Сулиан тележку к смородине, отпугнул копошившихся там куриц и сел на скамеечку, а на Фостирия смотреть уже и сил нет никаких — сомкнул веки.
Зашевелились в руках старика прутики, завращались, сообщая ему что-то, а старик от радости и слова молвить не способен, не может слова сказать и понять не может, почему Сулиан — тот-то молчит, а молчит Сулиан потому, что не видит ничего, ни во что уже не верит Сулиан — отчаялся.
— Тащи-ка, а, отец ты мой, — шепчет наконец Фостирий.
— Кого тащи? — спрашивает вяло Сулиан, веки чуть только раздвинув.
— Неси лопату! Здесь она, туточки, родимая, под кустом вон эвонтем, — не руками, а, шею выгнув, головой или кадыком указывает на куст Фостирий.
— А лопата-то к чему? — ещё не веря, спрашивает Сулиан. И говорит: — Еслив и здесь, дак не на адской же, поди, глубине, хотя, хрен и знат, ведь с этой жэншыной-то будет…